Он долго смеялся. Пора было Палтусову и откланяться.
— Жалею, — сказал он, поднимаясь, — что не мог полюбоваться вашими коллекциями.
— Забито… в ящиках… И деревеньку выбрал глухую. Воровство большое. И от жидков отбою не было… все это они знают и точно в лавочку какую бегали. Очень рад… С племянником сослуживца… Я всегда по утрам… милости прошу…
Собачки и желтый пес проводили Палтусова до лестницы.
"Что же это, — кольнуло его, — а за Тасю-то бедную хоть бы слово сказал потеплее. Ну, да все равно ничего бы не дал. А если он врет и генеральша — наследница, нечего беспокоиться".
В течение зимы он завернет еще к этому подрумяненному читателю Шопенгауэра.
"Шопенгауэр куда залетел! Москва! Другой нет!"
Палтусов был доволен этим визитом, хотя и назвал его "отменно глупым".
Слуге в галунном картузе он дал почему-то рубль.
XXX
Завтракать заехал Палтусов к Тестову; есть ему все еще не хотелось со вчерашней еды и питья. Он наскоро закусил. Сходя с крыльца, он прищурился на свет и хотел уже садиться в сани.
— Куда вы? — крикнули ему сзади.
— Пирожков!
Иван Алексеевич, в неизменной высокой шляпе и аккуратно застегнутом мерлушковом пальто, улыбался во весь рот. Очки его блестели на солнце. Мягкие белые щеки розовели от приятного морозца.
— Со мной! Не пущу, — заговорил он и взял Палтусова по привычке за пуговицу.
— Куда?
— Несчастный! Как куда! Да какой сегодня день?
— Не знаю, право, — заторопился Палтусов, обрадованный, впрочем, этой встречей.
— Хорош любитель просвещения. Татьянин день, батюшка! Двенадцатое!
— Совсем забыл.
Палтусов даже смутился.
— Вот оно что значит с коммерсантами-то пребывать. Университетскую угодницу забыл.
— Забыл!..
— Ну, ничего, вовремя захватим. Едем на Моховую. Мы как раз попадем к началу акта и место получше займем. А то эта зала предательская — ничего не слышно.
— Как же это?
Палтусов наморщил лоб. Ему надо было побывать в двух местах. Ну, да для университетского праздника можно их и побоку.
— Везите меня, нечего тут. Дело мытаря надо сегодня бросить.
С этими словами Пирожков садился первый в сани.
Они поехали в университет. Дорогой перемолвились о Долгушиных, о Тасе, пожалели ее, решили, что надо ее познакомить с Грушевой и следить за тем, как пойдет ученье.
— Баба-ёра, — сказал весело Пирожков. — В ней все семь смертных грехов сидят.
Рассказал ему Палтусов о поручении генерала. Они много смеялись и с хохотом въехали во двор старого университета. Палтусов оглянул ряд экипажей, карету архиерея с форейтором в меховой шапке и синем кафтане, и ему стало жаль своего ученья, целых трех лет хождения на лекции. И он мог бы быть теперь кандидатом. Пошел бы по другой дороге, стремился бы не к тому, к чему его влекут теперь Китай-город и его обыватели.
— Aima mater,[102] - шутливо сказал Пирожков, слезая с саней, но в голосе его какая-то нота дрогнула.
— Здравствуй, Леонтий, — поздоровался Палтусов со сторожем в темном проходе, где их шаги зазвенели по чугунным плитам.
Пальто свое они оставили не тут, а наверху, где в передней толпился уже народ. Палтусов поздоровался и со швейцаром, сухим стариком, неизменным и под парадной перевязью на синей ливрее. И швейцар тронул его. Он никогда не чувствовал себя, как в этот раз, в стенах университета. В первой зале — они прошли через библиотеку — лежали шинели званых гостей. Мимо проходили синие мундиры, генеральские лампасы мелькали вперемежку с белыми рейтузами штатских генералов. В амбразуре окна приземистый господин с длинными волосами, весь ушедший в шитый воротник, с Владимиром на шее, громко спорил с худым, испитым юношей во фраке. Старое бритое лицо «суба» показалось из дверей, и оно напомнило Палтусову разные сцены в аудиториях, сходки, волнения.
Пирожков шел с ним под руку и то и дело раскланивался. Они провели каких-то приезжих дам и с трудом протискали их к креслам. Полукруглая колоннада вся усыпана была головами студентов. Сквозь зелень блестели золотые цифры и слова на темном бархате. Было много дам. На всех лицах Палтусов читал то особенное выражение домашнего праздника, не шумно-веселого, но чистого, такого, без которого тяжело было бы дышать в этой Москве. Шептали там и сям, что отчет будет читать сам ректор, что он скажет в начале и в конце то, чего все ждали. Будут рукоплескания… Пора, мол, давно пора университету заявить свои права…
Пропели гимн. Началось чтение какой-то профессорской речи. Ее плохо было слышно, да и мало интересовались ею… Но вот и отчет… Все смолкло… Слабый голос разлетается в зале; но ни одно «хорошее» слово не пропало даром… Их подхватывали рукоплескания. Палтусов переглянулся с Пирожковым, и оба они бьют в ладоши, подняли руки, кричат… Обоим было ужасно весело. Кругом Палтусов не видит знакомых лиц между студентами; но он сливается с ними… Ему очень хорошо!.. Забыл он про банки, конторы, Никольскую, амбары, своего патрона, своих купчих.
Вон сидит Нетова. И рядом хмурое лицо ее мужа. Он не подойдет к ним. Он от них за тысячи верст. Здесь чувствует он, как ему с ними тошно… Иван Алексеевич подзадоривает его своей усмешкой, умными глазами, своим брюшком; в нем есть что-то тонкое, культурное, доброе, чуждое всяких гешефтов.
"Гешефт" — слово пронизало мозг Палтусова.
Опять рукоплещут. Еще сильнее. Он не слыхал, за что, да разве это не все равно!
Все смешались. Глаза у всех блестят. Он пожимает руку посторонним.
— Ловко! Молодец! — кричат кругом его студенты.
Лица девушек — есть совсем юные — рдеют… И они стоят за дорогие вольности университета. И они знают, кто враг и кто друг этих старых, честных и выносливых стен, где учат одной только правде, где знают заботу, но не о хлебе едином.
— Куда вы? — спросил Пирожкова какой-то рыжий парень в больших сапогах. — Неужто в Благородку? Валите с нами.
— В "Эрмитаж"?
— Да.
— Едем! — подмигнул Палтусову Пирожков. — Ведь уж сегодня путь один — из «Эрмитажа» в "Стрельну".
Палтусов кивнул головой и молодо так оглянул еще раз туго пустеющую залу, кафедру, портреты и золотые цифры на темном бархате.
XXXI
Извозчичья пара, взятая у купеческого клуба, лихо летела к Триумфальным воротам. Сани с красной обивкой так и ныряли в ухабы Тверской-Ямской. Мелкий снежок заволакивал свет поднимающейся луны. Палтусов и Пирожков, прихватив с собой знакомого учителя словесности из малороссов, ехали в «Стрельну». У них стоял еще в ушах звон, гам и рев от обеда в «Эрмитаже». Они попали в самую молодую компанию. На две трети были студенты. Чуть не с супа начались речи, тосты, пожелания. И без шампанского чокались и пили «здравицы» чем попало: красным вином, хересом, а потом и пивом. «Gaudeamus» только вначале пелась в унисон. Перешли к русским песням. Тут уже все смешалось, повскакало с мест. Нельзя уже было ничего разобрать. Пошла депутация в соседнюю комнату, где обедало несколько профессоров. Привели двоих — одного белокурого, в очках, худощавого, другого — брюнета, очень еще молодого, но непомерно толстого. Обоих стали качать с азартом, подбрасывая их на воздухе. Толстяк хохотал, взвизгивал, поднимался над головами, точно перина, и просил пощады. Товарищ его выносил качание стоически. И Палтусов с Пирожковым принимали участие в этом варварском, но веселом чествовании. До трех раз принимались качать. Притащили еще двух профессоров, просили их сказать несколько слов, ставили им вопросы, целовались, говорили им «ты», изливались, жаловались. Становилось тяжко. В коридоре вышел крупный спор с прислугой… Пора было и на воздух.
— Как вы, господа? — спрашивает их учитель, когда они выехали на шоссе. — Очень шумит в голове?
— У меня нет… даже досадно, — откликнулся Палтусов.
— Наверстаем в "Стрельне", — сказал Пирожков. — Там полутрезвым оставаться нельзя, противно традиции.
— Restauratio est mater studiosoram,[103] - рассмеялся учитель. Его маленькие хохлацкие глаза искрились и слезились против ветра. — Автомедон, пошел! — крикнул он извозчику.- Pereat[104] классический обскурантизм!
— Браво, филолог! — откликнулся Палтусов.
В голове его действительно не очень еще сильно шумело, хотя за обедом он пил брудершафт с целым десятком не известных ему юношей. Один отвел его в угол, за колонну, — обедали в новой белой зале, — и спросил его:
— Совесть не потерял еще? В принцип веришь?
Это была фраза опьяневшего студента, но Палтусова она задела; он начал уверять студента, что для него выше всего связь с университетом, что он никогда не забудет этой связи, что судить можно человека по результатам, а время подлое — надо заручиться силой.
— Подлое время! Это ты правильно! — прокричал студент, и глаза его сразу посоловели. Он навалился обеими руками на плечи Палтусова и вдруг крикнул: — А ты кто такой, могу ли я с тобой разговаривать? Или ты соглядатай?
Его пришлось отвести освежиться. Но это пьяное a parte[105] всю дорогу щекотало Палтусова. Есть, видно, в молодой честности что-то такое, отчего мурашки пробегают и вспыхивают щеки даже и тогда, когда много выпито, точно от внезапного "memento mori".[106]
Пара неслась. Становилось все ярче. Мелькали, все в инее, деревья шоссе. Вот и «Яр», весь освещенный, с своей беседкой и террасой, укутанными в снег.
— Хочется напиться… до зеленого змия! — крикнул учитель.
— Там от одного воздуха опьянеешь! — подхватил Пирожков.
Захотелось напиться и Палтусову; за обедом это ему не удалось. Но не затем ли, чтоб не шевелить в душе никаких лишних вопросов? Когда хмель вступит в свои права, легко и сладко со всеми целоваться: и с чистым юношей, и с пройдохой адвокатом, и с ожирелым клубным игроком, с кем хочешь! Не разберешь — кто был студентом, кто нет.