Извозчик ухнул. Сани влетели на двор «Стрельны», а за ними еще две тройки. Вылезали все шумно, переговаривались с извозчиками, давали им на чай. Кого-то вели… Двое лепетали какую-то шансонетку. Сени приняли их, точно предбанник… Не хватало номеров вешать платье. Из залы и коридора лился целый каскад хаотических звуков: говор, пение, бряцанье гитары, смех, чмоканье, гул, визг женских голосов…
— Татьянушка! Выноси, святая угодница! — гаркнул кто-то в дверях.
XXXII
Учителя словесности сейчас же подхватили двое пирующих и увлекли в коридор, в отдельный кабинет. Палтусов и Пирожков вошли в общую залу. По ней плавали волны табаку и пряных спиртных испарений жженки. Этот аромат покрывал собою все остальные запахи. Лица, фигуры, туалеты, мужские бороды, платья арфисток — все сливалось в дымчатую, угарную, колышущуюся массу. За всеми столиками пили; посредине коренастый господин с калмыцким лицом, в расстегнутом жилете и во фраке, плясал; несколько человек, взявшись за руки, ходили, пошатываясь, обнимались и чмокали друг друга. Красивый и точно восковой брюнет сидел с арфисткой в пестрой юбке и шитой рубашке, жал ей руки и тоже лез целоваться.
— А!.. Quelle chance![107] — встретил Палтусова около двери в боковую комнату брат Марьи Орестовны, Nicolas Леденщиков, во фраке и белом жилете, по новой моде, и с какой-то нерусской орденской ленточкой в петлице.
Палтусову очень не по вкусу пришлась эта встреча. Леденщиков был навеселе, закатывал глаза, подгибал колени и с пренебрежительной усмешкой оглядывал залу.
— Один? — спросил его Палтусов и шепнул Пирожкову: — Уведите меня.
— Non, мы здесь… у цыган… Allons.[108] Я вас представлю… Здесь кабак…
— А вы бывший студент? — со своей характеристической улыбочкой осведомился Пирожков.
— Какой вопрос! — обиделся Леденщиков и оглядел Пирожкова.
— Знаете что, — сказал ему Палтусов, — вы уж ваши онёры на нынче оставьте.
— Comment Fentendez-vous…[109]
— Да так. Сегодня надо быть студентом… или не быть здесь… Вас ждут… Идите к вашей компании… Меня тоже ждут.
Леденщиков хотел что-то сказать и круто повернулся. Палтусов убежал от него, увлекая за собой Пирожкова.
— Тоже студент! — горячился Палтусов. Он знал, что Nicolas кончил курс. — И этаких здесь десятки, если не сотни…
— И я этому радуюсь, — заметил Пирожков. — Вот видите: большая борода… в сюртуке по зале похаживает… бакалейщик, а на магистра истории держал. Вот у нас как!.. Пускай чернослив продает, а он все-таки наш.
Где-то запели "Стрелочка".
— Уйдем отсюда, — потащил Пирожков Палтусова, — этой пошлости я не выношу.
Они искали знакомых. Но никого не попадалось. А пить надо! Без питья слишком трудно было бы оставаться.
— Господа! Vivat academia![110] Позвольте предложить…
Их остановил у выхода в коридор совсем не «академического» вида мужчина лет под пятьдесят, седой, стриженый, с плохо бритыми щеками, в вицмундире, смахивающий на приказного старых времен. Он держал в руке стакан вина и совал его в руки Палтусова.
Тот переглянулся с Пирожковым.
— От студента студенту, — пьянеющим, но еще довольно твердым голосом говорил он, немного покачиваясь.
"Вы бывший студент?" — хотели его спросить оба приятеля.
— Сядем выпьем с ним, не все ли равно… — шепнул Палтусов Пирожкову.
— Вы один? — спросил Пирожков.
— Не вижу однокурсников… Стар… и к обеду опоздал… Приезжий я… вот сюда, к столику… еще стаканчик…
— Нет, не то! — скомандовал Палтусов. — Вы с нами жженки… вон там… займем угол…
С любопытством осматривали они своего нового товарища. Не все ли равно, с кем побрататься в этот день… Он говорит, что учился там же, и довольно этого.
— Юрист? — спросил его Палтусов, когда жженка была разлита.
— Всеконечно! В управе благочиния служил. Засим в губернии погряз… в полиции… в казенной палате… бывает и хуже…
— А теперь?
Пирожков прислушивался и попивал.
— А теперь? При мировом съезде пристав… И то слава тебе Господи… Не о том мечтал… когда брал билет у Никиты Иваныча.
— Помнишь! — вскричал Палтусов и перешел с ним на "ты".
"Приказный", так они определили его, сладко закрыл глаза, выпил целый стакан и откинул голову.
XXXIII
— Как же не помнить! — воскликнул пристав, поднял стакан и расплескал жженку. — Пять с крестом получил. Кануло, — в голосе его заслышались слезы, — кануло времечко… Поминают ли его добром?.. Поди, небось… ругают… теперешние… вон что там с арфянками… маменькины сынки?.. А я сёмар!
— Ты сёмар? — переспросил его Палтусов.
Пирожков слушал и улыбался. «Приказного» он считал находкой для дня святой Татьяны.
— Сёмар… Из вологодской семинарии. По двадцать третьему году поступил. И только у Никиты Иваныча и почувствовал, что такое есть право.
Он говорил с северным акцентом.
— Justitia,[111] - подсказал Палтусов.
— А ты послушай… Я тебе представлю. Точно живой он передо мною сидит. Влезет на кафедру… знаете… тово немножко… Табачку нюхнул, хе, хе! Помните хехеканье-то? "Господа, — он сильнее стал упирать на "о", — сегодняшнюю лексию мы посвятим сервитутам. А? хе, хе! Великолепнейший институт!"
— Очень похоже! — крикнул Палтусов и ударил пристава по плечу.
— Похоже? Знаю, что похоже. Я там в губернии сколько раз воспроизводил… "Великолепнейший институт. Разные сервитуты были… Servitus tigni immittendi.[112] A? Соседа бревном в бок, дымку ему пустить. А?.. Дымку! Стена смежная, хе, хе, хе! Servitus balnearii habendi,[113] с веничком к соседу сходить, с веничком… Servitus luminis, servitus prospectus,[114] свет, солнце… для всех… А? Я — римлянин, я — свободнейший гражданин! Не смеешь отнимать у меня вид… морем хочу любоваться, закатом! А? А русский человек маленький, убитый человек… Не знает сервитутов… Иду на Москву-реку. А? Хочу любоваться видом Кремля, хе, хе… Нельзя… мешает дом… дом мешает… Вывел откупщик… хе, хе… Eques!.. всадник!.. И не могу… потому что я — русский человек… Скудный… захудалый человек!.."
— Ха, ха! — дружно расхохотались оба приятеля.
Они придвинулись к приставу. Палтусову сделалось необычайно весело… Он и сам сознавал, что в лекциях того чудака, которого представлял теперь перед ним пристав, била творческая, живая струя…
Точно в ответ на эти мысли, пристав вскричал:
— Понимал ли ты, какой он есть артист? Высокого таланта! А я понимал. Маменькины сынки в узких брючках только пошлые анекдотики рассказывали, да по-ослиному гоготали, да хныкали по гостиным… Двойку мне закатил!.. Семинарист проклятый!.. Кто знал, у кого в мозгу не простокваша была, тому не ставил… Ну, «ты» говорил на экзаменах. Экая важность! Армяшка один, восточный скудоумный человек, раз начал на него орать: "Не смеешь мне говорить «ты»! Не смеешь!" Он потом над собой подтрунивает: "Обругал, говорит, меня восточный человек. Не те времена… Ругательски обругал… И армяне тоже в истории записаны… Римлян в кои-то веки побили, при Тиграноцерте каком-то… Дай Бог памяти!"
Глаза рассказчика подернулись маслом. Память о любимом профессоре, успех передачи его голоса, манеры, мимики действовали на него подмывательно. И слушатели нашлись чуткие.
— А эта лекция еще, — увлекался он, покачиваясь на стуле, — о фидеикомиссах?
— Что такое? — не расслышал Пирожков.
— О фидеикомиссах, — повторил пристав, — термин мудреный… Сушь, казуистика, а как у него выходило: роман, картина, людей живописал, как художник… "Господа… был проконсул Лентул, хе, хе, хе… Египтом правил… Губернатор… И награбил… — Он засунул руку в карман панталон характерным жестом. — Много награбил… Танцовщиц держал… хе, хе. Прелестные танцовщицы были в Египте! Дети пошли… А что грабил… с Августом делился… Хе, хе! Стар стал… Детей обеспечить надо. Пишет он цезарю: Rogo, precor, deprecor, fidei tuae committo.[115] Я тебе все отдал, что наворовал… Мошенник! Детей моих не обидь… Честию прошу… тебе верю… на слово… fidei committo…[116] А? Вот откуда пошел институт!.."
Подражатель входил в роль. Никогда еще Палтусов не слыхал такого верного схватывания знакомых звуков и в особенности этого "хе, хе", известного десяткам университетских поколений.
— Спасибо, спасибо, — говорил он приставу и подливал ему из серебряной миски.
Тот пил, но мало хмелел; возбуждение поддерживало его. Ему страстно хотелось истощить все свои воспоминания. Слушатели поощряли его.
— Вот тоже, — заново одушевился рассказчик, — ругали его за отсталость… Заскорузлые педанты… Болтают вечно, что в числе цензоров проврался… Байборода обличил в журнале. На смех подняли! Бесновался он тогда! Ну, наврал. Экая важность… А вот мне из новеньких сказывал… у нас там следователем служит… С мозгом голова. Недавно… ну… лет пятнадцать… после нас, а то и меньше… Лексия, — пристав и сам произносил "лексия", — о лежащем наследстве…
— Каком? Лежащем? — Пирожков расхохотался.
Рассказчик кивнул на него головой и комически спросил Палтусова:
— Не юрист?
— Естественник.
— То-то. Лежащее наследство… Haereditas jacens по-латыни. Штука мудреннейшая… И так и этак можно истолковать. Вот приходит он и говорит: "Господа, на haereditas jacens… ученые смотрели до сегодня… хе, хе… как на юридическое лицо… И я тридцать без малого лет повторял то же… хе!.. И с кафедры утверждал… Позвольте вам сказать, что я врал… И другие врали. Вышла книжка… хе, хе! Немецкая книжка… Жил недавно… в Берлине… один жид, Ляссаль… Умнейший человек, гениальнейший. За актерку на дуэли убили… хе, хе! За актерку! Он доказал… как дважды два… что все мы врали, хе, хе! Доказал, что haereditas jacens… лежащее наследство… есть фиксия… хе… Фиксия?.. Каюсь… что же, хе, хе… и то сказать… Пухта врал, Савиньи врал… а они почище меня! Мне и Бог простит!" — Лицо «приказного» сияло. — Что! Каков?.. Это небось почестнее, чем по целым годам квасы-то разводить по новым книжкам и считать себя непогрешимым? Тридцать лет ошибался. Прочел. Видит, верно… Ну и повинился!.. Вечная ему память! Старичок! Не вернется! А то он бы и здесь был. В последний раз… в Сокольниках встретился с ним… Тоже что-то о евреях зашла речь. Способный, говорю, народ, Никита Иваныч, как там ни чурайся их. А он это в синих брюках своих, руку в карман засунул левую, с палочкой, в картузе, идет… и говорит: "Мудреного нет… хе, хе, при сотворении мира с Иеговой кашу из одной чашки ели! хе!" Кто так, кроме его, скажет?.. Артист!.. Искра была! Художник! Когда умирать собрался, мог бы воскликнуть: Qualis artifex pereo!..