Истинный христианин рад встретиться с Добром в любой религии, будь то буддизм, конфуцианство или даосизм. Взор христианина всегда тянется к свету. Когда христианин излучает Божественный свет, высвечивается все хорошее в мире.
И разве это не созвучно идее «положительного всеединства» Вл. Соловьева? Не потому ли, что «в буддизме метафизически „пробужденному“ подлинная действительность открывается с полной достоверностью» по причине «полного совпадения субъективно-переживаемого с объективным порядком и строем Вселенной»? [443] И потому близка японскому сердцу русская литература, пророчество Достоевского о спасении мира Красотой – чистой, непорочной, которая очищает душу. Она едина для всех и у каждого своя. «Дух Святой есть непосредственное понимание красоты, пророческое сознавание гармонии и, стало быть, и неуклонное стремление к ней». [444] Изначально целостен человек, соединивший в себе чувство прекрасного, нравственное и религиозное.
Ощущение Красоты как Истины, а Истины как Красоты, ощущение вечности, невидимого истинно-сущего, стояние над миром явленным сближает Россию с Японией. В. В. Розанов писал в «Легенде о Великом Инквизиторе»: «Найдем ли мы внутри европейского существования бесконечное? Все идеалы европейские во всем конечны – а без бесконечного человек существовать не может». В этом суть и главное отличие от того пути, по которому шла та Европа, которая сосредоточилась на земном, предметном мире, на отвлеченном знании. Не потому ли, по мысли Розанова, к концу XIX века «Европа сразу и как-то бесконечно постарела; она вдруг осела, начала расти в землю»?
И те, кто смотрел на Россию изнутри, пока у нее не отбили память, не мог не заметить разительного отличия Запада и России. Разница лежит в пределах «двоицы» и «троицы». Первая притягивает к земле, отторгая от Неба. На это обратил внимание Рене Генон – на отпадение от Основы, забвение вечных Принципов, вне которых все теряет смысл, превращается в хаос. В современной западной цивилизации видят только случайные, неупорядоченные вещи и в современной науке заботятся не о качестве знаний, а об их количестве. «Современный дух замыкается во все более и более сокращающейся относительности… Отсюда хаос бесчисленных теорий, гипотез, которые сталкиваются, противоречат друг другу». Но интеллект, отрицающий Истину, отрицает основание своего бытия, отрицает сам себя. «Последнее слово западной науки и философии – это самоубийство интеллекта; может быть, в этом только прелюдия того чудовищного космического самоубийства, о котором грезили некоторые пессимисты». [445]
И все же автор не теряет веру, что если возродится ум, проникающий в вечные Принципы, то все остальное может стать нормальным: можно восстановить порядок во всех областях, установить окончательное вместо временного. Для этого следует преодолеть привычку отрицать то, что было, пренебрегая прошлым, вековыми традициями, которыми дорожат на Востоке. Действительно, раздвоенность, унаследованный от греков закон борьбы, противостояния приводит Запад к «войне всех против всех», вопреки закону Единого, предназначенного человеку изначальным Логосом.
Итак, на Западе приоритет государства не убавился, скорее, наоборот. Но чем сильнее становилось государство, тем слабее становился человек, превращаясь в орудие государственной власти, возомнившей себя центром, вопреки предназначенному Пути – самостояния каждой сущности. Как всякое слабое существо, обездоленные стремились объединиться с такими же, усугубляя диссонанс мировых энергий, что не могло не привести к катастрофе.
Обезличивание тревожило мыслителей России, как западников, так и славянофилов. «Несмотря на умственное превосходство нашего времени, – сокрушался Герцен, – все идет к посредственности, лица теряются в толпе. Эта collective mediocrity ненавидит все резкое, самобытное – она проводит над всем общий уровень». Великую опасность таит в себе «сплоченность посредственности», «равенство в рабстве». Выход Герцен видел в обращении к тому нравственному чувству, которым наделена Россия: «Я чувствую сердцем и умом, – писал он в 1857 году, – что история толкается именно в наши (русские) ворота». [446]
Следующее поколение философов России оправдало его надежды. «Дух всегда пребывает в глубине, дух и есть глубина… Подобно тому как нет в духовной жизни внеположенности и раздельности, нет в ней и противоположности между единым и множественным… Единое не противостоит множественному, как внешняя для него реальность, оно проникает множественное и создает его жизнь, не снимая самой множественности. „Я в Отце моем, и вы во Мне, а я в Вас“ (Ин., 14, 20)». [447] Это и есть Срединный Путь, ведущий к спасению. Чувство Целого позволило Бердяеву уверовать, что спасется каждый, самый последний из людей, ибо нет того, кто не нес бы в себе образ высшего бытия, не имел бы Божьей искры в душе своей. Но спасется при условии преображенного сознания, которое прозревает сквозь множество Единое. В этом суть: видят то, что открыто взору, – мир явленный и не видят того, что скрыто за ним, – Истину во спасение.
Еще Лейбниц говорил о двух истинах: истине разума и истине факта. Истины разума необходимы, и противоположное им невозможно; истины факта случайны, и противоположное им возможно (Монадология, 33). Чистыми эмпириками он называл животных, которые руководствуются только примерами. Говоря о различии между душами и духом, Лейбниц называл души отображением мира тварного, а духи – самого Божества или Творца природы. Духи способны познавать систему Вселенной и подражать Творцу в своем творческом поиске, так как всякий дух в своей области есть как бы малое божество (Монадология, 83).
Поистине, труднее было тем, кто наблюдал жизнь Европы при ее «закате». Неверие довело Ницше до отчаяния: «Вся наша европейская культура уже с давних пор движется в какой-то пытке напряжения, растущей из столетия в столетие, и как бы направляется к катастрофе: беспокойно, насильственно, порывисто, подобно потоку, стремящемуся к своему исходу, не задумываясь, боясь задуматься». (Не потому ли, что исход ассоциировался с Хаосом, со страшной бездной, или Большим взрывом, по последним научным прогнозам? «Бездна призывает бездну».)
Когда верх и низ меняются местами, наступает катастрофа, ибо у «человека массы» нет ни норм, ни морали, – подводит черту Ортега-и-Гассет. «Почему же поверили в аморальность жизни? Только потому, что вся современная культура и цивилизация приводит к этому убеждению. Европа пожинает ядовитые плоды своего духовного перерождения. Она слепо приняла культуру поверхностно блестящую, но не имеющую корней». [448] С тех пор мало что изменилось. Стихия оказалась сильнее разума. Россию обуял дух подражания: «культура глянца» вытесняет понемногу культуру духа – основание Жизни. Социологи говорят о моменте бифуркации, не ведая об аттракторе, который способен вывести из кризисной ситуации.
Как видит человек, так и строит свои отношения, вопреки здравому смыслу, на который уповает уже не первый век. Здравый смысл таков, каково сознание. А сознание это не случайно называют «зауженным», «несчастным», называют те, кто не подвержен гипнозу «прогресса». Но не так просто преодолеть одномерное мышление, которое было заложено в начале осмысления мира такими авторитетами, как Аристотель. Он потому и не принимал бесконечное – апейрон Анаксимандра, что оно неосязаемо, не исчисляется. «Некоторые считают таким (единым и простым началом) бесконечное, а не воздух или воду, чтобы все прочее не уничтожалось от их бесконечности, так как (эти элементы) противоположны» (Физика, 3, 5).
Греки уверовали, что в основе мира лежит что-то одно – часть вместо Целого. Эта вера обусловила одномерное мышление, которому доступно лишь множество. Но отпавшее от Единого превращается в стихию, обрекая все на распад. Наверное, и линейному мышлению можно найти объяснение. И у линии как таковой было свое назначение: оптимальный вариант накопления информации (скорее, чем ее осмысления). Однако дело в отпущенном времени или в той Мере, при нарушении которой все превращается в свою противоположность. Линия, уподобляясь бесконечности, замыкаясь на себе, не оставляет промежутка: все более сжимаясь, делает невозможной свободу.
Не удивительно, что русские философы восстали против линейного мышления, признавая необходимость «прерывности», которая позволила бы восстановить связь по вертикали: Земли с Небом, человека с Богом или с самим собой, своей божественной сущностью. «Духовная жизнь всегда предполагает другое, высшее, к чему она движется и поднимается. Не просто жизнь, а духовная жизнь, жизнь, поднимающаяся к Богу, не количество жизни, а качество ее есть высшее благо и ценность». [449] Не то, чтобы достигли высшего, но замечали его отсутствие.
Еще в начале XIX века Гоголь писал: «Все, что ни строили по образцу древних, все стало носить отпечаток мелкости и миниатюрности: узнали искусство связывать и гармонизировать между собой части, но не узнали искусства давать величие всему целому». [450] А может, все-таки достигла русская мысль наивысшего, судя по правде «общего дела», по ощущению всеродства, у таких мыслителей, как Н. Ф. Федоров? Или по рождению идеи «Соборности» – не внешней, а внутренней общности, не ущемляющей свободу другого, по Вл. Соловьеву? Потому и навела Россия страх на тех, кто жил по другим правилам и делом чести считал удовлетворение личных потребностей. (Подспудно война против России продолжается, ныне в развлекательной форме: «не мытьем, так катаньем».)
В начале XX века положение усугубилось. Философы заговорили о грядущей опасности: культура поглощается прогрессом материальной цивилизации, но вне культуры немыслима творческая жизнь человека. Вл. Эрн взывает к «Борьбе за Логос»: Логос зовет философию вернуться от схоластики и отвлеченности «к жизни, и не насилуя жизни схемами, наоборот, внушая ей стать вдохновенной и чуткой истолковательницей ее божественного смысла… Логос есть коренное и глубочайшее единство