Китай у русских писателей — страница 32 из 88

Трогательное сочетание громадных быков с каким-нибудь седьмым осленком. Он равнодушно хлопает своими длинными ушами и с достоинством, в путаной запряжке смотрит на вас из толпы своих больших сотоварищей.

Колеса, обитые сплошь толстым железом, кончаются острыми ребордами, которые, как плуг, режут колею.

Для каменистого грунта это хорошо, но в мягком колея доходит до глубины полуаршина, всегда при этом так, что как раз там, где одна сторона колеи совсем ушла в землю, другая мелка, и поэтому, помимо невозможных толчков и перекосов, ехать рысью немыслимо.

Да и шагом, надо удивляться, как едут.

– Что делать, – объясняет возница, – закон не позволяет иного, как на двух колесах, устройства экипажей. Только богдыхан может ездить на четырех.

Для одного человека, который к тому же никуда и не ездит, остальные четыреста миллионов поставлены в такие дикие условия, которые от нечего делать разве можно выдумать в пять тысяч лет.

Вот идет китайская женщина. Несчастная: калека на своих копытах вместо ног. Походка ее уродлива, она неустойчиво качается и, завидя нас, торопится скрыться, но не рассчитывает ношу и вместе с ней летит на землю: хохот и крики. Она лежит, и на нас смотрят ее испуганные раскошенные глаза (у женщин почти у всех глаза раскошенные и тип выдержан), утолщенное книзу мясистое лицо: толстый расплюснутый нос, толстые широкие губы. Лицо намазано синеватыми белилами, фигурная прическа черных волос с серебряными украшениями. Да, пять тысяч лет выдумывали такого урода-калеку. Это надежный охранитель своей позиции и в то же время мститель за себя – это тормоз посильнее и телеги.

– Со мной, калекой, останетесь, и никуда я и от вас не уйду и вас не пущу.

Тормоз говорящий, живой. Все остальное мудрый Конфуций, хуже Корана, до конца веков предрешил.

В этом отношении очень характерна одна легенда о Конфуции.

Однажды Конфуций с тремя тысячами учеников вошел в одну глухую долину. Там под фруктовым деревом, с западной и восточной стороны, сидело по женщине. С западной стороны женщина была стройна и красива, с восточной стороны женщина была некрасива, имела длинную талию и короткие ноги.

– Вот поистине, – сказал Конфуций своим ученикам, – красивая женщина и вот урод.

И он показал на женщину восточную.

– Но когда тебе придется, – сказала женщина Востока, – вдеть в зерно четки с тысячью отверстиями нитку, придешь за решением ко мне.

– Она не только уродлива, но и глупа, – сказал Конфуций, – и поистине не следует нам здесь больше оставаться.

И он ушел назад, в город со своими учениками. В тот же день позвал Конфуция к себе богдыхан и предложил через все тысячу отверстий одного зерна четки продеть нитку. Тогда вспомнил Конфуций о женщине Востока и пошел к ней…

Он нашел ее в той же долине, под тем же деревом, на том же месте, но женщины Запада не было с ней больше.

– Да, – сказал Конфуций, – я действительно пришел к тебе за решением.

– Я ждала тебя, – ответила женщина.

И, взяв у Конфуция четку, она опустила ее в мед и, взяв шелковую нитку, она привязала ее к маленькому, только что родившемуся муравью.

Затем, вынув четку из меда, она пустила на нее этого муравья.

Муравей съел мед на поверхности и полез за ним во все тысячи отверстий, а за ним проходила и нитка.

– Отнеси богдыхану, – сказала женщина Востока, подавая ему готовую нитку.

Тогда Конфуций сказал ей:

– Я вижу теперь твою мудрость: ты не только предвидела задачу, которую дал мне богдыхан, но и решила ее. Я до сих пор считал себя мудрым и только теперь вижу, как ничтожна моя мудрость перед твоей молю тебя поэтому, не для своего блага, а для блага моего народа, открой мне великий источник твоей мудрости. И если ты приобрела его учением, скажи имя великого учителя, и я не пожалею всей жизни, чтобы перенять у него хоть несколько его великой мудрости.

– Ты ее всю получишь, но не здесь, на земле. А пока довольно тебе знать, что то, что надо здесь, ты получишь от меня.

– Кто же ты?

– Я посланница неба.

– Но зачем нужно было великой мудрости проявить себя в таком ничтожном явлении, как эта четка?

– Потому что, – сказала женщина, вставая, – небо желало, чтобы посланник его, великий Конфуций, дал ответ на все вопросы, какие когда-либо придут в голову человеку, от самых великих до самых ничтожных.

И, говоря это, женщина Востока поднялась в небо, а Конфуций упал на землю, лежал так всю ночь и все думал. А для чего мудрецу нужна целая ночь, то обыкновенный человек тысячу жизней должен прожить, чтобы понять.

Так великий Конфуций ковал свой народ, пока не заковал его всего в заколдованном круге, где нет дороги вперед, нет дороги назад, где все стоит на месте и только в каких-то бесплодных завитушках мысли псевдоклассическая интеллигенция может выкруживаться над неподвижным.

Колесо, форма судна, домашний очаг, одежда, женщина, образование – все навсегда подведено под свою вечную форму, все завинчено крепкими, геологических периодов винтами.

И, как бы в подтверждение мне, здесь сообщается последняя новость. Мать богдыхана устранила от престола своего сына и уже отменила его декрет относительно разрешения чиновникам стричь косы и носить европейское платье.

Сообщается это тоном, из которого ясно, что ничего другого и не могло выйти.

– Но ведь коса – признак рабства у вас, это маньчжуры заставили вас носить косу в память подчинения.

– Да, конечно.

Ответ, напомнивший мне нашего русского человека. Он вам выскажет самый свой сокровенный предрассудок, от которого сын его отделается только в хорошей настоящей школе, но на высказанный вами протест он сейчас же согласится и с вами. Он согласится, но вы сразу в его глазах становитесь человеком не его закона, с которым он так отныне и будет поступать. <…>

Лавки, громадное оживление на улицах, неуклюжие телеги, носильщики, прохожие, крики, запах бобового масла… Но рис хорош. Вот и предместье города – широкие улицы, пыль, солнце, тепло, сверкает взморье, и все вместе напоминает юг, где-нибудь в Одессе, на Пересыпи, когда едешь на лошадях из Николаева.

Веселое солнце, давно не виданные равнины, пахотные поля, сельские домики, мирная работа осени: молотят, свозят снопы, какие-то люди ходят с коромыслами на плечах, с двумя корзинками, привязанными на длинных веревках к концам. Остановятся, что-то захватят маленькими трехзубчатыми вилами с земли и положат в корзину.

– Что они делают?

– Собирают удобрение.

– А эти что делают?

– Выкапывают из земли корни кукурузы.

– Для чего?

– Для топлива.

– Для чего они подметают там, в лесу?

– Собирают листья для топлива.

Мы едем маленьким леском, береженым и холеным, подметенным так, как не подметают у нас дорожки в саду. – Неужели все леса так?

– Лесов мало здесь. Все, конечно.

– Рубят леса?

– Леса сажают, а не рубят.

– Что это за кучи?

– Удобрительные компосты: навоз, ил, зола, отбросы, падаль.

Вот когда сразу развернулась передо мной эта пятитысячелетняя культура.

– А это что за ящики из прутьев, с написанными дощечками, там, вверху, на этих шестах?

– Это головы хунхузов; на дощечках написано, за что им отрубили головы.

О, ужас, полусгнившая голова равнодушно смотрит своими потухшими глазами.

– Если б их не убивали – жить нельзя было бы, надо убивать.

– Но хунхуз и есть следствие жестоких законов.

– Да, конечно, – равнодушно соглашается мой кучер-китаец.

– А тела их, – говорит он, – зарывают в одной яме, спиной вверх, с поджатыми под себя ногами и руками так, чтобы обрубленной шеей один труп приходился к задней части другого.

– Зачем это?

– Чтоб все смеялись.

Я возмущен до глубины души.

– Такой закон.

Гнусный закон, который, кажется, только тем и занят, чтоб нагло издеваться над всем святая святых человека: уродует труд, женщин, мало того: в своей гнусной праздности, в своей беспредельной беспрепятственности издевается и над трупами.

– Суд короткий – некогда долго разбирать, много невинных здесь. Убили важного чиновника, за которого придется отвечать. Надо найти виноватых. Поймают каких-нибудь: признайся, а нет – пытка, – все равно признается. А кто имеет деньги, может купить за себя другого, – того и казнить будут.

– Дорого покупают?

– Как придется: и за пятнадцать долларов и больше.

– Недорого.

– Нет, недорого. Я сам из шанхайской стороны. Народу там много. Нас было всех тринадцать братьев и сестер. Из семи братьев нас четыре живых выросло. А сестер, как родится, на улицу выбрасывали. Только последнюю одна из Шанхая купила за доллар.

– Зачем?

– А вот, чтоб танцевать, петь. Там, в Шанхае, и здесь, и везде в Китае весело, много таких…

– Что это за народ все идет?

– В город идут, наниматься на работу.

– А отчего они не работают на своих полях?

– Потому что у них нет их.

– Как нет? У каждого китайца своя полоска земли и своя свинка.

Кучер смеется.

– Это вот все работают в поле тоже работники, не хозяева. Хозяин один, а работников у него много: десять, двадцать, шестьдесят есть.

– Много земли у таких хозяев?

– Не больше пятидесяти десятин: больше закон не велит.

– Чья земля?

– Хозяйская.

– Нет, не хозяйская, – говорю я, – он только в аренду берет ее у государства.

– Не знаю; всякий хозяин может продать свою землю, у кого есть деньги – купить. Кто плохо работает, продать должен, кто хорошо работает – живет.

То же, значит, что и в той части Маньчжурии, где я был.

Для проверки, впрочем, мы останавливаемся возле одной из ферм.

Постройки каменные, из черного кирпича. Крыши из темной черепицы. Это общий тип здешних построек. Если кладка из камня, то работа циклопическая, с расшивкой швов, очень красивая. Камень мраморно-серый, розовый, синеватый.

Громадный двор огражден каменным забором такой кладки.