А между тем все-таки и это были не столько портреты людей, сколько их лики в одном-единственном выражении. Я видел строгость этих лиц, а если их ум – так опять-таки строгий, видел их житейскую мудрость и даже доброту, но снова – строгую. Если и были в этих лицах какие-то другие выражения, кроме строгости, так они улавливались только через строгость, все было раз и навсегда подчинено только ей, и если как-то проявлялось, так не в борьбе одного с другим, не в соединении, не в противоречии, а лишь в подчинении этому главному выражению.
Хотя бы эти портреты были в разных местах, так нет – они висели рядом и тем больше напоминали лики.
Позже, на выставке в Чунцине, в которой принимало участие несколько сот художников Сычуани и Юньнани, я отметил, что примерно десятеро из этих художников ставят в центре своего творчества современного человека. Это – художник Ли Вэньсинь с его портретом старухи, Лю Хун, изобразивший старика за плетением корзины, Ян Фан – с портретом девушки. Это – прекрасные вещи, и вообще ко мне пришло убеждение, что китайские художники – прекрасные портретисты, хотя они еще очень мало дают портретов.
Еще меньше жанровых современных картин. Все на той же выставке в Чунцине одна картина под названием «Вечером у речки» запомнилась особенно ярко. Сценка простая – к реке подошел парень умыться, должно быть, это тракторист после работы, а у реки – две девушки. Одна из них застенчиво отворачивается в сторону, и потому, что она не смотрит на парня, видно, как он не безразличен для нее.
В гравюрах людей гораздо больше, но редко они занимают в них главное место. Чаще всего это изображения строящихся плотин, домен, заводов, а так как стройка не может быть безлюдной – возникает человеческий фон.
Одним словом, я хочу сейчас сказать, что меня поразила картина с изображением девушки, прислонившейся к забору, именно потому, что таких картин я видел очень, очень мало…
Я еще вернусь к этой выставке, а сейчас несколько слов о том впечатлении, которое произвел на меня другой вид искусства.
Переводчик сегодня отсутствует с полудня, и я остался «без языка». Сижу на краешке кана и записываю все, что вижу вокруг себя в доме старого Лэя. На память. Завтра я уезжаю из деревни.
В жилище китайского крестьянина вещей мало. То, что мы называем мебелью или обстановкой, по сути дела, отсутствует совсем.
Лэй – человек зажиточный, это видно хотя бы по тому, что сразу против входных дверей в фанзе стоит шкаф – не очень большой, старый, деревянный, быть может, когда-то красный, а теперь темного цвета, без рисунков, с очень простенькой резьбой наверху. Я бывал во многих китайских фанзах, но шкаф вижу в первый раз и хочу запомнить, какой он, этот шкаф. Но в нем нет ничего примечательного, нет даже ничего китайского, точно такой же можно увидеть в доме колхозника среднего достатка где-нибудь под Тарой или под Куйбышевом.
Я перевожу взгляд на кухонную утварь. Несколько деревянных и глиняных плошек довольно большого размера, несколько чашек – пиал, железный чайник с длинным носиком…
Нет, уж если в фанзе есть что-то чисто китайское, так это она сама и ее кан, на котором я сижу.
Фанза довольно высокая, метра четыре, потолка у нее нет, а есть только камышовая кровля на обрешетке из поперечных и продольных брусьев. Дверь одна, деревянная, двухстворчатая, и хотя на улице ниже нуля, декабрь, она распахнута настежь и только занавешена синим матерчатым пологом.
Окна большие – по одному справа и слева от дверей, с замысловатыми деревянными решетками, которые заклеены промасленной бумагой.
Сколько я ни заходил в фанзы, везде замечал в такой бумаге два-три отверстия вверху, под карнизом – они сделаны, должно быть, для вентиляции, вместо форточек.
Свет сквозь такие окна падает тусклый, глиняные стены фанзы темные, кирпичный пол еще темнее, и в общем сумрачно, но писать можно.
Рядом с входом, налево – приземистая печь, площадью поменьше квадратного метра, в нее вделан железный котел, и дымоход ведет под кан для обогрева.
Здесь, на кане, который занимает по меньшей мере треть всей фанзы, в зимнее время и сосредоточена вся жизнь семьи. На кане спят, сюда ставят во время обеда столик и едят за ним; здесь, подогнув под себя ноги, дети делают школьные уроки, женщины пьют чай. В уголке, около стены, на кане стоит один-единственный в доме сундук; над каном, на полке, подвешенной к стене, лежат кое-какие принадлежности домашнего обихода и тетради детей, а рядом с полкой семейные фотографии. В другом углу сложены одеяла. По одеялам можно безошибочно судить о достатке семьи. Недавно я читал где-то, что молодая девушка-крестьянка, в прошлом очень бедная, работая в кооперативе, собственным трудом накопила себе такое приданое, которого раньше не имели и богатые невесты. В доказательство этого говорилось, что одеяло у нее было весом в десять цзиней.
Одеяла в фанзе старого Лэя весят если не десять, так уж по шесть-семь цзиней обязательно. Подушки же в фанзе самые обычные, продолговатые, четырехугольные, туго набитые мякиной и обшитые темно-красным ситцем.
Кан покрыт циновкой, на циновке – тонкий тюфячок.
Теперь немного об украшениях.
Лубки с сюжетами из древних поэтов и легенд или современные плакаты, пропагандирующие, например, строительство оросительных каналов или борьбу с вредителями, встретишь почти во всех фанзах. Хозяин особенно доволен, если на стене его фанзы висит плакат с изображением советских людей: советского врача, который проводит осмотр круглолицых детишек грудного возраста, колхозника или рабочего.
Еще на дверях фанзы и на ее стенах вы нередко увидите красные полоски тонкой бумаги со столбиками иероглифов, нарисованных тушью. Обычно эти надписи призывают к ликвидации неграмотности или говорят о том, что хозяин фанзы уже изучил более тысячи иероглифов, либо они высказывают пожелания счастья: многолетия и многодетности.
В фанзе старика Лэя есть плакаты, есть лубки, есть очень хорошая картина с изображением ястреба, о которой я уже говорил, но изречений в его фанзе почему-то нет.
Вот, кажется, и все мои наблюдения. Я откладываю в сторону записную книжку и вздыхаю. В фанзе я не один, но перекинуться словом, спросить о том, что осталось для меня непонятным, не могу: Хуана все еще нет.
Ладно, посмотрим тогда на моих гостеприимных хозяев.
Дома сейчас двое: старуха – мать семейства, Лунь Э, и ее дочь, Сян Мэй. Шестнадцатилетняя Сян Мэй шьет младшему брату матерчатые туфли и делает это так умело, что ее работа ничуть не отличается от профессиональной: точно такие же туфли я видел и в витринах магазинов.
Если искать в этой девушке что-то красивое, пожалуй, не найдешь: лицо широкое, плоское, крупный рот.
Но если просто поглядеть на эту непринужденно сидящую на кане фигурку – одна нога подогнута, другая вытянута в сторону, вся эта простая девушка предстанет перед вами в какой-то юной непосредственности, свежести и светлости. Хотя ватная куртка и такие же брюки делают ее полнее, она все-таки кажется очень легкой.
Девушка спокойна. Она будто прислушивается, как приходит к ней женственность, чувствует это всем своим существом и ничуть не удивляется, принимает этот приход как должное.
Старуха, Лунь Э, седая, сморщенная, тоже шьет, сидя на том же кане. Она разложила выкройку женской телогрейки – четыре замысловатых лепестка, вырезанных из сплошного куска материи, а посредине – отверстие для головы – и ровным-ровным слоем раскладывает по этим большим лепесткам белоснежную вату. Движения ее очень быстры и точны. Должно быть, она шьет эту курточку для своей новой невестки. Ведь через десять дней женится ее третий сын – Цзао Инь.
Старуха чему-то все время улыбается.
Мы поглядываем друг на друга давно, должно быть, Лунь Э о чем-то хочет меня спросить, поговорить, но о чем поговорить, если я знаю несколько десятков случайных слов по-китайски, а она – ни одного по-русски? Вот мы и молчим.
Наконец Лунь Э не выдерживает, тычет сухим пальцем в плечо своей дочери и смотрит на меня. Нет, я не понимаю, что ей нужно, и тоже вопросительно поглядываю на нее. Может быть, она хочет сказать: «Вот какая у меня большая дочь, какая работница! Какая помощница!»
Я киваю, говорю: «Хао-хао!» («Хорошо, хорошо!»), старуха смеется. Сян Мэй поднимает на меня спокойно улыбающиеся глаза, они у нее очень большие. Нет, я не понял, что старуха хочет от меня.
Лунь Э вздыхает, снова быстрыми, точными движениями раскладывает вату по выкройке, но я вижу, что она вовсе не отступилась от мысли поговорить со мной. И верно. Спустя еще минуту она показывает на себя, потом на Сян Мэй, потом на меня, и все ее сморщенное лицо выражает вопрос.
Очень просто. Она спрашивает: есть ли и у меня дочь? Вот у нее есть, а у меня?
Я снова киваю головой: есть! Есть и у меня дочь! Все трое мы смеемся.
Лунь Э, воодушевленная первым успехом, изображает рукой лестницу: повыше, потом опускает ладонь ниже, потом еще ниже.
Опять понятно: она спрашивает, какого роста у меня дочери, сколько их?
Я показываю один палец и говорю: «Игэ!» – одна.
Лунь Э с укором качает головой. «Мало, – как бы говорит она, – это очень мало, это не годится!» Ну что же, ей нельзя не верить, она старая и знает, что хорошо, что плохо.
Дальше беседа идет о наших семьях, почти так, как если бы мы разговаривали друг с другом совершенно свободно.
Когда приезжаешь в свою, русскую деревню, о чем будет спрашивать вас хозяйка дома? Она спросит: сколько у вас детей, как они учатся, какое у них здоровье. Все ваши ответы хозяйка примет близко к сердцу, потом вздохнет и скажет: «Вот и у нас…» – и поведает всю свою семейную жизнь. Может быть, вам никогда больше и не случится бывать в этой деревне, в этом доме, но вы знаете, что где-то у вас есть знакомые, и не просто случайные знакомые, а такие, о которых вы знаете совсем не мало, и они о вас – тоже.
Вот и здесь, в фанзе китайского крестьянина, разговор идет хоть и без слов, но совершенно так же.