Китайская классическая «Книга перемен» — страница 3 из 19

Ю.К. Щуцкий был высокоодаренной личностью, наделенной как экстраординарными научными способностями, так и большим художественным талантом, прежде всего в области музыки, живописи и поэзии. Его научный облик с достаточной полнотой представлен в помещенных далее отзывах В.М. Алексеева и Н.И. Конрада. Но следует подчеркнуть, что и научные, и художественные искания Ю.К. Щуцкого определялись единой мировоззренческой установкой, которая хорошо выражена им самим в автобиографическом «Жизнеописании», сделанном в 1935 г. по просьбе В.М. Алексеева. Этот публикуемый ниже документ показывает, что хотя философские взгляды Ю.К. Щуцкого не лишены фантастичности, их очевидное достоинство — стремление к целостному гуманистическому знанию, включающему в себя высшие духовные достижения различных культур. При таком подходе исследование «Книги перемен» для Ю.К. Щуцкого составляло не только и даже не столько историко-культурную, сколько культуросозидательную и духовную задачу.

В начале рецензии В.М. Алексеева отмечено, какую стену непонимания и невежества пришлось пробить Ю.К. Щуцкому. Его научный и жизненный путь был не только усыпан многими терниями, но и украшен творческим общением с рядом выдающихся людей. Одним из первых среди них был В.М. Алексеев, всегда оказывавший своему лучшему ученику всяческую поддержку и неизменно отзывавшийся о нем в превосходных степенях, даже во времена, когда это можно было делать лишь косвенно, не называя имени{150}. О замечательной интеллектуально-игровой атмосфере, царившей в кругу В.М. Алексеева — Малаке, т.е. Малой академии, и особенно контрастировавшей с начинавшимся тогда умственным одичанием, живо свидетельствуют воспоминания дочери академика, М.В.Баньковской, «Малак — литературные вечера востоковедов. 20-е годы». В Малаке Ю.К. Щуцкого называли разными шутливыми именами: фра Щуц, Юлиан-отступник, студент Чу (Чу — его китаизированная фамилия, под которой он издал статью о Ду Гуан-тине). М.В.Баньковская приводит следующий стихотворный портрет Ю.К. Щуцкого, принадлежащий перу В.М. Алексеева:

Он брит, щек шелк — мат.

Глаз мал — взгляд так остр...

Фра Щуц средь нас монстр:

Гэ Хун был им смят{151}.

В тех же воспоминаниях воспроизведена еще одна, прозаическая пародия В.М. Алексеева (1928), в которой, используя свой стиль перевода новелл Пу Сун-лина, он создал, на наш взгляд, яркий образ Ю.К. Щуцкого. В юмористическом гротеске этой миниатюры его характерные черты и таланты (в музыке, каллиграфии, гравировальном искусстве и др.) выделены с графической резкостью, поэтому мы считаем уместным завершить ею краткие биографические сведения о Ю.К. Щуцком. В нижеследующем тексте определением «лысый» В.М. Алексеев намекает на самого себя. Хэшан — монах, цинь — музыкальный инструмент, ханьский — китайский, цилинь — благовещий единорог.

Студент Чу

Студент Чу родился весь в гриве: копным-копной налипли кружки волос... Мать считала это неблаговещим. Как раз зашел хэшан, посмотрел и блеснул зубами. Сказал: «Твой сын будет учиться у лысого». Тогда успокоилась.

Чу был человек неистовый. В возрасте «слабой шапки» схватывал, бывало, в руки инструмент вроде цинь, но вышиной сажени в две, и начинал безумно водить огромным луком по натянутым канатам. На дворе выли псы, слетались кричащие вороны.

Потом Чу научился где-то писать ханьские знаки. Пришел раз домой, взял швабру, окунул ее во что-то такое-этакое и давай писать: вмиг потолок и стены покрылись, как говорится, «следами». На пол — кап-кап-трр! — текли слюни вдохновленного.

Чу знал толк в гравюре. Брал у сапожника нож и начинал крутить по бесчувственному дереву... Крах-крах!.. слышали все вокруг, но подходить боялись: Чу был силен и крепок. Один раз награвировал бессмертного. Сделал три слоя, как в слоеном пирожке, — глядевшие не могли раскусить, в чем дело. Тогда Чу с размаху всадил в последний пирожок свой нож, рванул раз, рванул два — а глаза уже сияли. Стоявшие разняли скулы.

Чу читал хорошо: много помнил, хорошо толковал. Однако порой приходил в раж, брал слово на язык и носился, как ураган, танцуя, как он сам говорил, «вихрь», и все объяснял слушавшим и неслушавшим через это слово. Оказывалось, что инь — это чернильница, часы, ножницы и изумруд, а ли — это Исакий, Кронштадт, Александрия. Слушавшие дивились. Однако ругать не смели: Чу умел доказывать твердо.

Чу предался тайной секте Синих Чулков. Бывало, с безумным взором наденет синий чулок и бормочет заклинания. У соседа была дочь, у которой давно уже пропал синий чулок. Вот как-то раз сосед, увидев, что в комнате Чу рычит и гудит синий чулок, испугался и сообщил начальству. Разрезали чулок, повели студента, сто раз отпирался — не помогло. Тогда Чу потребовал у красившего стены маляра кисть и написал стихи: «Синь-синей небо-лазурь, глубоко ах, не сказать. Чист-чистым Чу-человек, держащий его — лишь черт».

Чиновник испугался: он сам был в секте Синих Чертей, а на «дороге стоявшие» не одобряли. Отпустил студента.

Послесловие рассказчика: Синий бессмертный, синий чулок, синее небо — как все это в одном Чу слилось! А грива-то косматая с рожденья! Кто видел цилиня, тот может тайно понять перворождение Чу.

Вы, нынешние! Жутко!{152}

Образом секты Синих Чулков В.М. Алексеев, по всей вероятности, намекал на антропософские увлечения своего ученика и соответствующий круг его общения, что с достаточной откровенностью изложено самим Ю.К. Щуцким в публикуемом ниже «Жизнеописании». Столкновение Синих Чулков с Синими Чертями в 1928 г. еще могло представляться юмористически, и В.М. Алексеев описал его благополучное разрешение. Однако поразительным пророческим диссонансом этому счастливому концу звучит последняя фраза: «Вы, нынешние! Жутко!» Жуткая победа Синих Чертей над Синими Чулками уже была предопределена.

Как явствует из публикуемого ниже «Жизнеописания», и сам Ю.К. Щуцкий осознавал, что середина 30-х годов XX в. ознаменуется началом новой мировой катастрофы. Однако это пророческое видение ничуть не снизило высокую интенсивность его духовных устремлений, поскольку в конечном счете они были направлены на преодоление смерти. Дошедшие до нас результаты этих усилий свидетельствуют о том, что они не были безнадежны.

А.И. Кобзев

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ{153}

<...> В порядке неофициальной биографии могу сообщить следующее о ходе развития своих интересов.

Самое сильное увлечение в моей юности — это музыка, особенно Скрябин и позже Бах. Меня больше занимала теория композиции, чем исполнительство. В последнем я никогда не достигал чего-либо достойного внимания. В период 1915 — 1923 гг. написана большая часть музыкальных произведений. Все они потеряны{154}. Вряд ли возможно возобновление занятий композицией, т.к. для этого необходимо жить в музыке, а на это по ходу моей теперешней жизни нет времени. В порядке некоторой роскоши позволяю себе лишь иногда, особенно для отдыха от работы, играть на фисгармонии или на лютне. Второе по времени и значению в моей жизни искусство — это поэзия. Начало занятий ею — 1918 г. Серьезно к этим занятиям я не отношусь. Единственный реальный результат — это овладение поэтической техникой, которую применяю только как переводчик. Занимался я также и живописью, но настоящей живописной школы не имею, если не считать занятий иконописной техникой, которой недолго в 1923 г. занимался под руководством мастера Русского музея Ильинского. Занимался также гравюрой на дереве, но теперь не могу продолжать этих занятий из-за зрения. Участвовал в выставке при Русском музее в 1927 г. Вот и все мои художественные занятия.

В китаеведной области основной интерес — это философия Китая и японских эпигонов конфуцианства. Эти занятия, однако, не являются результатом силы, а скорее наоборот: слабости. Дело в том, что ни на одном языке (включая и русский) я не способен читать очень быстро. Привычка думать над прочитанным слишком сильно замедляет темп чтения, настолько, что изучение, например, романа или новеллы, требующее быстрого и экстренного чтения, для меня совершенно недоступно. При чтении же философов медленный темп чтения не так мешает, а размышления над прочитанным даже помогают. Есть еще и другая причина занятий философскими текстами: врожденная и сознательно культивируемая поныне любовь к мышлению. Основным недостатком в этой области является то, что могу считать себя самое большее философом-любителем, а не специалистом. В китайской философии наибольший интерес вызывает у меня не древняя чжоуская плеяда философов, а средневековье: начиная от Гэ Хуна и кончая Ван Шоу-жэнем{155}. Написать дельную монографию о последнем — мое давнее желание. Интерес именно к средневековым авторам, может быть, коренится в том, что они гораздо менее известны, чем философы Чжоу, о которых пишут все, списывая друг у друга. Кроме того, достоверность средневековых даосов и конфуцианцев как ближайших хронологически превышает достоверность доциньских авторов в значительной мере. С изучения средневековья я и начал, но в процессе самой работы убедился, что невозможно миновать чжоуских классиков китайской философии. В свете этого понятны мои занятия «Книгой перемен». Но на все эти занятия смотрю лишь как на пролегомены.

При занятиях философией Китая, и именно в самой трудной части работы историка философии — в изучении терминологии (это было с Чжоу-цзы{156} ), я пришел к необходимости взяться за лингвистические исследования для установления этимологии, ибо словари в этой области скорее сбивают с толку, чем помогают. Отсюда мои занятия и увлечение яфетидологией