Китайский десант — страница 7 из 9

Скоро выйдет луна, скоро хватит луны половины,

чтоб увидеть лицо на твоей молодой голове.

Так теряют в реке не кольцо с безымянного пальца,

а своё отражение, ставшее вдруг золотым,

и от света поют, как восточные птицы китайцы —

холоднее луны, но теплее, чем тело и дым.

92

Над волосатой головой проводит ночь

своей луной, а водка, пламенем дыша,

летит,

как ласточка,

под кожей: не так ли двигалась душа,

когда

ты пил

одно

и то же —

в плывущей

рыбами

воде,

где лунный свет увидел где,

где

видел

женщину

врага,

она, как пальцы, дорога,

она

луна

такая

осеннего

Китая:

.

.

.

. здесь

.

.

. . . . .

93-103

Холодно в космосе. Звёздные брошки блестят? Лучшие

кошки на крыши приводят котят. Вот, говорят, посмотрите

как светит луна – так же светите народам во все времена!

Хитрые кошки… Не так ли и людям поэт должен нести

свой кошачий, несолнечный свет? Что я сказал только что.

Что я только сказал? Сам не пойму – только вижу кошачьи

глаза. Вижу усы и хвосты, и святую луну… Лунные звери,

позвольте я вас обниму! Вас обниму и скажу, и немного

пойму: стану стихами светиться в кошачьем Крыму!

Здесь начинается китайская поэма

про то, что всё вокруг —

китайская поэма,

где читатель не знает,

чья это как будто работа,

только есть в этом

жёлтое,

жёлтое что-то,

ведь в Китае, бывает,

болит от дождя голова,

и в далёком за чаем

вечернем Китае

полюбовно болеют,

играют

в золотистые ласточек-дочек,

в дорогие чаинок

слова.

А ты думал за чаем,

что нет,

не играют в слова?

Уверяю тебя,

что, конечно,

читатель,

играют! И глазами,

как дочки и птицы,

друг другу

моргают,

и негромко друг другу,

как тёплые деньги,

несут —

в знак сияния будущих

громких и ангельских труб —

стихотворные слепки

для губ.

«Добрый вечер, —

друг другу в стихах говорят,—

нам не нужно домой

на последний трамвай

торопиться,

если липа прилипла

плакучего цвета к стеклу,

если липнет чаинка

к упавшей на блюдце реснице,

если золотом чайная склеена чашка

навек,

если к мокрому дождику

хилая ласточка снится,

если вечер сегодня, а завтра —

четверг:

добрый вечер, а может, и ветер…»

Говорят

на китайском своём языке

(на закрытом в словах сквозняке),

словно птицы от боли поют

головы вдалеке

или мёд растворён в молоке —

на холодном за чаем, но сладком стишке,

непонятном, как ход муравья

по руке,

на звенящем китайском тебе языке

(от печальной Тавриды тебе

вдалеке),

словно мёд в ледяном

молоке.

Ну, а русский —

понятен язык,

потому, что от мамы

послушать ребёнком

в шелестении розовых гласных

слишком просто

привык напрямик.

Непонятно китайское слово.

А славянское слово —

понятно.

И сегодня коснуться

для мякоти столбиков пальцев

приятно —

в форме лиственной книги

или чашки, а может:

закладки в тетрадке —

и сегодня потрогать занятно,

то, в чём русские наши слова

не умеют ждать связного праздника

горьковато-которых стишков

(или праздника якобы осени

в лучшем ласточек месяца возрасте

сильно слабого, стало быть, августа),

просто ждать не умеют они —

тáк,

как праздника желтоволосого,

желтоглазого дворника солнышка

(желтоватого солнца луны,

отмыкавшего детские сны),

ожидать

горьковатого праздника

в стороне шелестящих ветвей

(желтоликого позднего узника

тёплой осени августа месяца),

ждать-пождать

шелестящего праздника —

на словах

собираешься

ты.

То есть, ты —

от плывущей листвы,

от двоящихся

сеток дождя

ожидаешь, как ветка, его,

а слова —

не умеют его:

от листвы и дождя не умеют,

не умеют в тетради ждать праздного

ни приюта,

ни осени августа.

Осень августа.

Синева: желтком,

белым – облако,

жёлтым —

листья тополя,

белым —

дом…

Видишь?

вот почему

молодятся одними стихами

водянистые

ласковых

где-нибудь дочек

и желтеющих строчек

слова,

значит, вот почему

молодые стихами слова

для тебя: в голове —

голова,

где слова —

дорогая дождями,

непослушная Богу всегда

молодая пастушка-вода:

она, конечно, дура, но у неё хорошая фигура

в двойном течении

ленивицы-реки,

подсвеченном то облаком,

то рощей,

а стишки для тебя —

ерунда в голове,

а затем —

господа,

господа!

И поэтому всё

для тебя это как бы волнует,

словно скачут монголы

пыльным домом дымящих,

драгоценных степями копыт

на огромном, как ханское знамя,

постаревшем стихами[3]

не от нашего Бога, востоке…

И поэтому всё

для тебя это всё удивляет, удивляет. Волнует.

Тревожит. Пугает.

Тебя. И вообще, вот они —

СТИХИ,

которые качаются в словах,

на рисовых ресницах

сходят в сон,

тают у тебя на плечах,

путаются в бороде,

часто капают плавные

с кончиков пальцев… А ты,

вместо того чтобы рассердиться

и в словах,

как в холодной шипучей воде,

замолчать

(как в воздушной воде-газировке

христиански античная рыба),

хочешь выбрать

не все и немного

не из самых счастливых,

не из самых прозрачных

стишков,

и надуть, как воздушные шарики,

эти слабо, неясно и нежно —

нет, не волны уже,

а стишки!

хочешь правильно выбрать губами

(и своими губами, и дочек:

не ногами —

всего лишь губами,

потемневших в болезнях простуд

из-за лёгкой короткой одежды),

хочешь выбрать одними губами

ты размытого типа стишки,

их наполнить дыханьем

тепла своего головы

и надуть, как воздушные шарики,

чтоб ступнями пойти в темноте

до угла наугад прогуляться,

как ребёнком из дома гулял

(а позднее – стишки сочинял),

по вечерней и маленькой улице,

пересыпанной листьями

жёлтыми, красными,

иногда —

сладковатыми,

а то и почти —

зелёными,

переложенной листьями улице:

ты по ней, ты один

со стишками,

ты, как ветка,

шумишь в темноту.

Это ты в основной темноте,

вместо того,

чтобы убийцей разозлиться

и своими словами

в стихах,

как в дырявой шипучей воде,

перекошенным ртом замолчать,

как в дождя жестяной газировке,

как в полуночным холодом севера

серебристо блестящей воде,

похожей на плоское лезвие

серьёзного для сердца

и финского ножа —

когда устройство,

колющее в сердце,

не объяснимо ни газетой,

ни молвой —

рассердиться и замолчать

в стишках,

придуманных

для точного молчанья,

как выдумано сердце

для точного удара,

как вода придумана для волны,

а рыба —

для христианства,

так вот же, вместо этого, пустого,

на влажную листву похожий не рукой,

ты хочешь выбрать ряд соединений

по смыслу смутных слов посредством ритма

из числа сыроватых,

размытых стишков,

из вытесненной части

некоторого количества

твоих собственных

не самых сильных созданий,

из белых и больничных облаков,

из кожи, из царапинки,

из крови,

неплотный ряд плохих соединений

водянистого качества цвета,

и надуть их,

как воздушные шарики,

эти больные, невольные, мягкие,

уязвимые кожей своей,

в кошачьих царапинах, в ссадинах,

в комариных расчёсах укусов,

эти легчайшие тела-инструменты

для разумения слов

и для нежности к каждому слову,

дабыґ наполнить их

как бы клубами дыма,

во сне мерцающего на весу,

для того,

чтоб хватило свободы

ненадолгого времени сна

по миллиметрам проходить этот вечер

с помощью внутреннего дыхания,

в котором тепло —

твой дорогой председатель Мао,

твой генеральный секретарь Леонид,

твой драгоценный учитель Кун,

чтоб голова болела, как живот,

чтоб дыханьем, от боли недлинным,

чтобы собственной силы

приоткрытым губами дыханьем

(словно дует Чет Бэйкер

в плакучую мёдом трубу,