Китайское солнце — страница 10 из 37

ни больше не обнаруживают иллюзии продолжительности в неотступном следовании за ней глазом, пространство также иссякает — точка безмолвна и точна, также как и прерывна в безначальности.

— Кто хочет, тот и играет, — кивнул ребенок. — Кто хочет, тот и проигрывает. Но, если честно, народа мало здесь ходит. Все больше ездят.

— А ты что, все время здесь?

— То есть, что значит "все время"? Я здесь родился. А вы?

— Я родился там… — махнул Диких за плечо. — В Вашингтоне.

Лицо младенца, склонившееся над фигурами, было исполнено незримого вдохновения.

— Был такой район на Васильевском. Деревянный, — пояснил Диких и прокашлялся. — Бараки, дома такие из досок. Словом, Washington.

— Нет, — после раздумья сказало дитя, — там я никогда не был.

Затем сделал ход белой пешкой. Диких глянул на доску.

— А где ты был? — спросил он.

— Да я мало, где был, — сказал урод и нагло двинул черным ферзем.

— Плохо, — произнес Диких. — Вот, тут ты поступил опрометчиво. Коню здесь угроза. Надо уходить.

— Далеко не уйдешь. У меня ног нет. Давно, — житель первого этажа потер небритый подбородок. — Зато у меня необыкновенно сильные руки. Однажды, когда на меня наехал автомобиль, я руками поднял его над собой. Чтобы не предаться погибели.

— К чему ты это мне рассказываешь? — спросил Диких. — Ладно, гляди… Очень хорошо. Пойдем-ка офицером сюда, господин Прокруст.

— Какой "Прокруст"? — не отрывая глаз от доски, сказала старуха. — Это еще что за новости? — На доску упала капля, на черную клетку. Капля медленно разлетелась на пыль. Клетка стала призмой.

— На дороге промышлял. Как ты.

— Да какой же вы путник! Вы в машине ездите, с револьвером, с женщинами, с телохранителями, с телефоном да музыкой.

— Ничуть не бывало. Я на катере езжу. Сто лет, как на нем катаюсь. — сказал Диких.

— Жалко.

— Чего это тебе вдруг жалко? — поднял глаза Диких.

— Не знаю, а если точно — здесь старуху машина зарезала час назад. Ее жалко. Вот, закрою глаза и представляю, как шла она бедная, все потерявшая в жизни, и лучшие годы, и любовь, и вкус к приключениям, шла и думала, наверное, о детках, не только думала, но и молилась за их души…

— Постой, какие же у старухи детки! — Не выдержал Диких.

— А почему у пожилой женщины не может быть детей, если у ней было все на свете?

— Так ведь она все потеряла!?

— Ну, а детки, видно, остались. Так было на роду ей написано.

Теперь хорошо было видно, что никакой это не урод, а прелестное дитя в голубой батистовой рубашечке, и волосы его отливают червонным золотом.

— Вот, тут напротив. Всмятку, — продолжало златокудрое дитя. — Ух, смотрите, дождь какой пустился. Здесь такая улица, что всего иногда жалко. Труба.

Не отрываясь от доски, полуребенок, полуурод — показал рукой на живот Диких. Диких машинально подобрал живот, оглянулся, поднял голову к небу. Стало моросить. Стало скучно и долго.

— Не поверите, но я даже рад таким обстоятельствам, — продолжал из окна шахматист, жуя деснами. — Скверно вы пошли офицером! А я грешным делом подумал, вы меня задеть хотели вашим Прокрустом… Мол, без ног и все такое. Я-то читал про Прокруста. Ах, не надо было вам тогда пешку отдавать.

Диких не услышал. Он резко повернул и пошел прочь по Кирпичному переулку к кассам Аэрофлота, чтобы выйти к мосту, к Стрелке, туда, где ждал его катер, и где вверху, справа оплывает ангел, обернутый конфетной фольгой, со сладкой трубою в руках. На нем был его вельветовый пиджак горчичного цвета. Рубашку он сменил после обеда на темную, шелковую. Описание одежды одно из важнейших условий поддержания напряжения интриги. Иногда служит в качестве ретардации.

— Постойте! Куда вы! — услышал позади. — Вы выиграли! Стойте же!

Диких остановился, не понимая толком, о чем речь. Ему хотелось немедленно написать письмо, в котором он, не обинуясь, изложил бы последовательно свою версию: Иван Петрович подходит к окну и думает, что теперь он знает, отчего на него с утра накатывает неизбывная тоска. Вера права, думает Петр Иванович, он действительно стар и уже ничего не сможет ей дать в жизни. Нужно смотреть правде в глаза. И еще думает Сергей Михайлович, что все проходит — и любовь к Вере, к детям, к делу жизни… От нахлынувших чувств он плавно опускается на колени и целует порог балкона.

Когда Диких оборачивался на голос, он едва успел увернуться от металлического полтинника, мелко и неумолимо летевшего ему в бровь."

"Ты больше не сказала ни слова". Из какого романса. Я стал тебя терять. Я убивал тебя медленно и с неописуемым удовольствием. Что является поводом беспричинного беспокойства? Обязательные кусты бересклета. Иногда я это делал при свидетелях. Они оставались немы в обобществленном зрении, что никогда не становилось чистым наслаждением. После мне необыкновенно захотелось написать письмо И., я порылся в ящике, чтобы освежить память — выше говорилось о ее записке — но ничего не нашел. У нас никто никогда не убирает. Скоро мы будем погребены под грудами пустых коробок от кофе, пивных банок, бумаг и прочего мусора. Мусор неизбежен, как хорошая живопись. Ответить на вопрос, из чего состоит мусор, намного труднее вопроса о материи памяти или какая партия победит на выборах.

Чаще всего происходящее со мной оставалось непроницаемыми сцеплениями тех или иных совпадений, где вряд ли и более пытливый ум смог бы углядеть закономерность. Очень рано, насколько помнится, лет в 12 у меня в голове сложился четкий вывод, — я достаточно внятно помню тот момент. Родители решили вывезти меня в Москву. Мальчик обязан был взглянуть на прекрасное сердце родины, на худой конец приблизить к нему ухо, услышать ритм великой страны, довольно ему было прохлаждаться со всякими уличными подонками, голубями, драками, девками, проплывая по пляжам и стогнам города, отражаясь в дряхлых водах провинциального житья-бытья. Детство — та же провинция. Город напоминал настольную игру, правила которой заключались в само-определении. Все остальное — возвращение, траектория которого, меж тем, простирается гораздо далее точки воображаемого совпадения.

Поездка была чем-то вроде подарка на каникулы, несмотря на то, что учебная четверть была окончена куда как плохо, к тому же в последнее время на педагогическом совете не раз поднимался вопрос о моем исключении из школы за многое, в том числе и за многочисленные стычки, в которые мне приходилось ввязываться по различным причинам, испытывая отвращение к себе из-за страха, который они у меня вызывали. С морды у меня вечно текла кровища, — узел проволочной шины, стягивавшей два передних зуба, торчал вовне, и при малейшей ошибке, малейшем опоздании, то есть, если я не успевал уйти от удара, кулак противника естественно попадал мне прямо в пасть, а завинченная в узел проволока пробивала губу, отчего я, естественно, зверел и начинал "давить" удивленного внезапными переменами в ходе сражения противника. С другой стороны, эта отвратительная шина была чем-то вроде меча Демосфена. Ее жало, упрятанное во рту, обращено было, увы, на меня, — малейший просчет карался незамедлительно и безжалостно. Нежные и безмолвные мы вкусили блаженство ученичества под сенью платанов. Гарроту, т. е. шину, мне затянули в сентябре, а в марте я и думать забыл о том, что значит пропущенный удар. И что было кстати, потому что я не относился к числу людей, голова которых хорошо их держит — обычно в такие мгновения мне сразу же хочется прилечь, раскрыть книгу, подремать, в животе становится странно сладко, и со всех сторон наезжает такой уют, что сопротивляться ему нет сил. Шнифт, напротив, относился к совершенно другой породе людей. Его можно было бы отнести к варне кшатриев, когда бы он не был брахманом. Могло показаться, что он даже немного бравировал своей способностью. Это качество, конечно же, обманывало его врагов, а их было у него немало — он был игрок, и это дело не простое, надо кое-что знать, чтобы остаться при выигрыше, а порой и только при своих, но, главное, чтобы уйти по добру по здорову. Но он "знал" людей, и поэтому он был игрок, он знал, как они падки на мелкую с оглядкой месть, знал, что те, кто садится с ним играть, а таких обычно бывало двое — тогда в буру играли втроем — заранее ожидают от него то, что он исполнит роль безмозглого барана, но у Шнифта вдобавок ко всему был холодный глаз, бритые пальцы и добрая порция безумия в голове, чтобы чувствовать не только свою, но и чужую карту, а ее еще нужно было хорошенько протереть в голове, понять что к чему, но это было делом нескольких часов, да и не это было главным, он все равно выигрывал, пил наравне и выигрывал, и когда спустя двое или трое суток наступала пора платить тому, кому это надо было делать, а их, как говорилось, бывало иногда двое, и они, как водится, заводились и наезжали на него, а у него уже, заметьте, и деньги оказывались в руках, — ведь надо было ко всему прочему уметь быть убедительным в своих доводах, — а так, просто, на спички никто ни с кем не играл, рано или поздно нужно было держать в руках то, что тебе по праву причитается, то есть, баранами оказывались они, а не он, что им, конечно, совсем не нравилось, и они начинали понимать, что тут им кроме неприятностей ничего не светит, их "нашли" и выебали почем зря, причем безо всяких фокусов, просто им не препятствовали идти туда, куда им так хотелось, и вот, тут-то те и принимались размахивать руками, руки их мелькали быстро, но Шнифт невозмутимо стоял и совал в это время деньги за пазуху, в то время как голова его дергалась туда-сюда — так он мог простоять сколько нужно, — и вроде бы глаза его были на месте, только очень красные от бессонных ночей и выпитого — чтобы не спать, но потом он как просыпался и включался, и это было приятно видеть, он слегка наклонялся вперед и начинал лупить. Я помню, как-то мы с Ласутрой случайно оказались в городском саду и наблюдали за одной из таких разборок: Шнифт, правой рукой еще засовывая деньги за пазуху, левой уже дал одному в рог; он прекрасно знал с кого начинать — "с самого наглого", — и тут не изменил правилу, начал с него, ударил, и тот опустив руки, как во сне, пошел на него. "Ночь Мертвецов" и все такое! — но Шнифт его пропустил, обернулся вокруг оси и еще раз попал ему в голову, но теперь уже сбоку и с выражением какого-то любопытс