Сработало тогда на удивление безотказно. Ненавидящие нас крестьяне взапуски принялись помогать В. Кн. Ник. Ник. и «министрам». К Щетинкину потекли обозы с оружием, едой, одеждой. Валом повалили крестьянские парни. За считанные недели нелепая бумажка превратила незыблемый белый тыл с гигантской территорией в активный красный партизанский район, где на единственной коммуникации, железной дороге, литерные Колчаковы эшелоны с оружием замирали перед сожженными деревянными мостами, перед скинутыми с полотна рельсами либо терпели крушение, падая десятками с откосов.
Все шло по плану. Оправдывая расчет наш, бессильные охранять весь путь среди тайги, белые и чехи срывали зло на местном населении: пороли и сжигали их дома целыми деревнями. А кипы наших листовок были уже наготове: видите, русские крестьяне, что такое Колчак и как он вместе с нанятыми прислужниками-чехами относится к русскому народу?.. Я был тогда в Минусинском и Ачинском уездах, вращался часто среди крестьянских погорельцев, и было стыдно, глядя в их честные, несчастные глаза, думать, что все это замыслено, разработано, устроено мною лично…
А вот это вчера полученное из рук Ягоды Красное Знамя, можно сказать, непорочный, ангельски чистый, честный орденок в сравнении с прежними. Правительство решило обратиться к бывшим гражданам Российской империи с предложением рассекретить спрятанные перед бегством за границу ценности. За приличное вознаграждение показать, где клад, и уехать обратно с деньгами в иностранной валюте. Наше с НКИДом дело было, да, собственно, по сей день и остается — выявить через агентов, к кому за границей обратиться, уточнить, кто не успел ничего вывезти, перекинуть состояние на зарубежные счета. География кладов — вся страна, хранители тайны их нахождения — по всему свету. Основное, конечно, — Европа: Югославия, Франция, Польша, но и Америка, Китай, Япония, Австралия — много. Даже в Африке на нескольких вышли. Работка больше нудная, чем сложная. Зато результат — стоит игра свеч. Ни одному стахановскому прииску, ни золотому, ни алмазному, не угнаться. А в кладах еще и произведения искусства попадаются — дороже всяких камней и золота… Потому и два ордена за неполный год… А Тютрюмов, А. М., о своих таежных сокровищах как молчал, так молчит по-прежнему. Ладно, если нравится. Пока не до него. Лесу много, пусть себе валит. Хотя нужно распорядиться убрать его с лесоповалов. А то вдруг задавит ненароком…
Вот! Зимин прервал чтение. Не ошибся, не почудилось, когда листал тетрадки: точно мелькнула фамилия человека, которым интересовался. Несколько смущали, правда, инициалы. Бывшего командира Пихтовского ЧОНа звали Степаном, отчество неизвестно, но начальная буква отчества — «П». И все-таки это о том самом Тютрюмове, застрелившем на становище Сопочная Карга секретаря Пихтовского укома Прожогина и флотского старшего лейтенанта Взорова. Без сомнения. Тютрюмов — фамилия редкая. Чтобы еще был и однофамилец, к тому же причастный к таежным сокровищам, — нет. Исключено. И значит, верно, не подвела память пихтовского долгожителя Егора Калистратовича Мусатова: жив был его командир в конце 1920 года. И пятнадцатью годами позднее, в тридцать пятом, тоже оставался в добром здравии. Где-то в лагерях, на лесоповале, но жив. И о нем, как не в пример о других, помнили высокие чины аж на самой Лубянке. И лагерное начальство, где находился, валил лес Тютрюмов, регулярно о нем докладывало наверх…
Зимин думал так, продолжая внимательно изучать дневниковые записи. Было интересно, поглощал страничку за страничкой, попривыкнув к почерку Малышева, как захватывающий детектив. Однако речь вперемежку со скупыми упоминаниями о жене, сыне, сослуживцах, — о другом, о других делах.
В одном месте, где записи никак не были связаны с Сибирью, Зимин невольно задержал внимание, прочитал дважды:
…Встретил на Самотеке Шуру. Даже не верится, как давно не виделись. Когда в шестом году мой отец поставил условие: или я порываю с революционерами и уезжаю из России учиться в Сорбонну, или он не знает меня, не помогает мне, а нужны были деньги на подпольную типографию, — утонули родители Шурки, и она почти все наследство передала на типографию. Я ее сделал нищей, фактически ограбил, предал потом, уйдя к Даше. И Шура ни-ког-да не бросила слова упрека после. Только попросила не напоминать о себе, забыть, что у нас — дочь… Судить по одежде, Шура не бедствует. Постарела заметно. Я окликнул ее в толпе, и она узнала меня. В глазах ее вспыхнули испуг, неприязнь, гнев; она отшатнулась и ускорила шаги. Догонять было бессмысленно — она все равно не стала бы говорить…
Вот кто — дети от первого брака полковника госбезопасности Малышева. И, значит, дети их детей могли быть посвящены в тайну пихтовского клада. Один из них мог приехать в шестьдесят девятом году на станцию Пихтовую и там погибнуть. Вполне допустимо. Что гадать? Проще спросить о первой семье Малышева у нынешнего владельца дневника — художника Лучинского.
Дочитывая очередную, третью, тетрадку, Зимин уже убедил себя, что о командире Пихтовской части особого назначения из дневника малышевского он больше сведений не почерпнет… И вдруг последовала запись, датированная 29 июля 1936 года:
Сегодня рано утром из Новосибирска приехал в Пихтовое. Можно было выйти в Пашкино. Оттуда до бывшей лесной Муслимовской дачи ближе, всего тридцать километров, в то время как от Пихтового все полета наберется и дорога разбита. Однако Тютрюмов сказал, что ему легче сориентироваться, если добираться от Пихтовой. Тут уж его воля — закон.
Я в Пихтовой был впервые в гражданскую, сразу как выбили со станции колчаковцев. Торчащие печные трубы на месте сгоревших изб, пути, сплошь забитые вагонами и обледенелыми промерзлыми паровозами, трупы людей и конские уже не воспринимались. Это был общий тогда железнодорожный заупокойный пейзаж, тянувшийся чуть не сплошь от самой адмиральской столицы. Огромный и ненужно красивый среди царящей разрухи, пустой и холодный, как склеп, вокзал да изящная златоглавая кирпичная церковка — всего-то и запало в память от Пихтового.
Теперь церковка при станции была обезглавлена и обнесена высоким глухим деревянным забором. А вокзальное здание оказалось на удивление ухоженным.
Тютрюмов, вышедший в сопровождении двух оперуполномоченных следом за мной из вагона, тоже с интересом оглядывался. Он не был здесь столько, сколько и я.
Я не собирался задерживаться в Пихтовой ни лишней минуты.
Три «эмки», весь, наверно, наличный парк легковушек в этом городке, ждали нас за углом, и через час, проехав через деревушку Кураново, прибыли на колхозную конеферму. Дальше проезжей дороги нет. Только верхом на лошадях по тропе в заболоченном лесу можно пробираться.
Позавтракали и переоделись, пока готовили верховых лошадей, и тронулись в путь. Сразу окунулись в заболоченные пихтачи, где, верно, не только машине не пройти, но и всадникам без проводников не пробраться: их роль выполняли местный лейтенант-чекист и майор-сибулоновец.
К полудню выехали к часовне. Тютрюмов не просил перед поездкой карту, полагался на память. Я на всякий случай прихватил дореволюционную десятиверстовку этого района. Бревенчатый островерхий домик с крестом на макушке значился на ней как часовня во имя святого великомученика целителя Пантелеймона.
Конечным пунктом путешествия по тайге Тютрюмов называл лесную Муслимовскую дачу. Не нужно было и взглядывать лишний раз на карту, память пока не подводила Тютрюмова: до Муслимовской дачи всего-то два километра. Может, чуть-чуть больше.
— Разрушили бы давно. Но от дождя, ветра укрываться в ней хорошо, — по-своему оценил мой взгляд на часовню и принялся оправдываться майор-сибулоновец.
— Да и кто видит ее тут, — поддержал лейтенант.
— Ориентир хороший, — неожиданно подал голос молчавший весь путь Тютрюмов. Говорить время от времени при посторонних нейтральные слова, фразы ему не воспрещалось, и он воспользовался этим правом.
Лейтенант и майор посмотрели на него с благодарностью, закивали. Я на перроне вокзала Тютрюмова им никак не представил; перед поездкой в Сибирь ему придали приличествующий появлению на людях вид, заставили сбрить бороду, сделали недурную прическу, одет он был, как я, в штатский костюм, и лейтенант с майором наверняка считали его в нашем квартете если и не равным мне, то во всяком случае выше по рангу, по званию, чем оперуполномоченный.
Меня меньше всего занимали и часовня, и кто за кого Тютрюмова принимает. Думал: Тютрюмов не знает, что лесной Муслимовской дачи больше не существует, на ее месте лагпункт. Когда устраивал тайник, обязательно оставлял свои заметки, знаки. Если они убраны, срыты при строительстве лагеря, может получиться, что при самом огромном желании отыскать нужное место Тютрюмову не удастся, уедем ни с чем из этих наполненных тучами комаров дебрей…
Последние строчки Зимин читал, что называется, на нервах.
Ясно было: полковник госбезопасности Малышев описывал свою шестидесятилетней давности поездку вместе с Тютрюмовым по тем самым местам, по той дороге, где он, Зимин, буквально полтора месяца назад проезжал с конюхом Засекиным, следуя на пасеку, на Подъельинческий кордон.
Но не это, конечно же, держало в напряжении. Заключительные строчки малышевских записей в тетрадке под номером «III» утекали с неостановимой быстротою, как тоненькая струйка песчинок в песочных часах. И он боялся, что в последней, в четвертой тетрадке не окажется продолжения записей о поездке Малышева и Тютрюмова, судя по всему, в концентрационный лагерь «Свободный», останется навсегда загадкой цель этой поездки.
Боялся напрасно. Продолжение было.
29. VII.36 г.
От Муслимовской лесной дачи не осталось и следа. Ни избы лесника, ни хозяйственных построек при ней, ни единого деревца. Огромная площадка с вереницей приземистых зарешеченных бараков. Все, что было прежде, то