Клад адмирала — страница 61 из 71

с глухим хлопком закрылся, и слепая темнота враз поглотила все.

Его окликнули, позвали в компанию. Меньше всего именно сейчас ему нужна была компания. Пробормотав: «От разговора теплее не будет», он шагнул и сел в заранее облюбованный, пока еще не захлопнулся люк и было светло, угол.

Было о чем подумать. Мысли накатывали, шли внахлест, перебивая одна другую…

До сегодняшнего дня он даже представления толком не имел, где именно находится лагерь «Жарковка». А сегодня, впервые за два года пообщавшись с зэками, узнал. Ему достаточно было услышать, что железнодорожная ветка тянется от разъезда Ботьино до речки Киргизки, которая течет в полукилометре от шпалопогрузочной площадки, чтобы четко сориентироваться. Разъезд Ботьино — километрах в пятнадцати-двадцати от Пихтового, а до речки Киргизки от разъезда напрямую километров сорок. В двадцатом году весной он был на Киргизке в татарской деревушке Эуштинские Юрты, реквизировал коней у местных татар для нужд ЧОНа… Но тогда железнодорожной ветки не было. Это точно. Наверное, ее пробросили с возникновением концлагеря «Жарковка»… Эуштинские Юрты, если сохранилась, находится где-то рядом с лагерем или на самой его территории. И от Юрт, от «Жарковки» до Пихтового такое же примерно расстояние, как до Ботьино. Все рядом, все знакомо до мельчайших подробностей. Если бы только удалось вырваться из лагеря! Скрыться бы так, что днем с огнем не сыскать. Нужно пытаться вырваться. Иначе упустит возможность, которую увидел нынче с прибытием паровоза. Чепуха то, что говорит майор, будто интерес ко всем его тайнам подутрачен и с ним самим надоело возиться. Еще как готовы возиться, иначе бы без долгих слов пустили в расход. Непонятно, правда, зачем майор отправил его на железную дорогу, на погрузку шпал. Возможно, не знает с чего начать, решил попробовать так. Но не завтра, так послезавтра вечером ему доложат, что Тютрюмов на погрузке освоился, справляется с нормой, Никитинский поймет, что успеха затея не принесла, и прикажет вернуть его в камеру-каморку. Нет-нет, нельзя ни в коем случае ждать. Даже завтрашнего вечера… Загадочная это личность, майор Никитинский. Кто угодно он, только не начальник лагеря. Покрупнее и посерьезнее фигура. Вряд ли хоть один начальник лагеря во всей Сибири знает французский, да еще настолько хорошо, что улавливает характерные для северо-восточной Франции, для Бельгии оттенки произношения. И то, как общался майор с Хлястиковым, с фельдшерицей Наумовой тоже выдает в нем человека, не связанного со службой в охране лагерей. Никакой он не начальник-надзиратель. Ему не понаслышке, заметно, знаком стиль общения лагерных начальников с зэками. Но это не его стиль, такое поведение чуждо ему, сыграно. Лагерный начальник не поленился бы самолично ударить, избить строптивого заключенного. А этот побрезговал марать руки. Конечно, порядочная сволочь, но сволочь особой породы.

Вспоминая сцену, когда Хлястиков по приказу Никитинского нанес ему удар тяжелым пресс-папье из серого в прожилках мрамора, Тютрюмов невольно протянул к разбитым губам руку, провел по ним рукой. Раскрыв рот, указательным пальцем потрогал шатающиеся передние зубы. Он не был в обиде на Хлястикова ни за зубы, ни за удары сапогом и прикладом автомата. Что с него возьмешь? Холуй. Из тех, кто за похвалу начальства отца родного поставит к стенке и глазом не моргнув шлепнет. Тем не менее от этого холуя напрямую сейчас зависит, жить ли на свободе, в неволе и вообще жить ли ему, Тютрюмову, на белом свете. И с этим нужно считаться. Думать, очень тщательно и очень быстро думать, как вывернуться из цепких лап этого холуя, усыпить его недреманное око. Времени отпущено в обрез. До утра.

Он промерз до костей, весь как в лихорадке дрожал, однако не время было сейчас обращать внимание на такие мелочи. Ночь перебьется. Соседи по карцеру тихо переговаривались между собой, еще звали его. Он не откликался.


Чем меньше, чувствовал Тютрюмов, оставалось до утра, до конца отсидки в карцере, тем сильнее тревожила мысль: как бы майор Никитинский не вмешался, не отменил своего распоряжения насчет дальнейшей его работы на погрузке шпал.

Опасение оказалось напрасным. Хлястиков, забрав его на рассвете под расписку у дежурного по карцеру старшины, повел по знакомой просеке в кедровнике к железной дороге.

Хлястиков молчал. Тютрюмов — тоже, но не потому, что ему нечего было сказать. После карцера зуб на зуб не попадал, и он отогревался, шагая по теплому июньскому лесу, выжидая, пока уляжется дрожь и голос обретет твердость.

— Не очень-то мне тебя жаль, парень, но крепко ты влип. Не позавидуешь тебе, — начал Тютрюмов, когда уже были близко от железной дороги и слышалось повизгивание работающих круглосуточно пилорам.

— Чего это я влип? — после короткого молчания спросил Хлястиков.

— А ты мозгами пошевели: кто — ты, а кто — майор. С чего бы он просто так стал говорить при тебе о золоте. Это ведь действительно большая государственная тайна. Дело лично на контроле у Берии.

— У Лаврентия Павловича? — вырвалось у Хлястикова.

— Да.

— Врешь.

— Считай, что вру… — Тютрюмов умолк, чуть ускорил шаг.

— Подожди. Стоять, — приказал Хлястиков. — Ты чего говорил? Я-то чем влип?

— Ты хоть знаешь, кто на самом деле майор? — остановившись и повернувшись лицом к Хлястикову, спросил Тютрюмов. — Прежнего начальника помнишь, похож на него Никитинский?

— Нет.

— И не может быть похож. Потому что никакой он не охранник зэков, это у него на лбу написано. Работал в тылу у немцев в разведке во Франции и Швейцарии. Чем-то сильно проштрафился. Его за это сюда и сослали. Комаров покормить.

Хлястиков слушал разинув рот.

— Ну а я при чем? — спросил он, забыв даже поинтересоваться, откуда такие подробности о новом начальнике лагеря известны Тютрюмову, — настолько убедительно звучали слова загадочного зэка.

— При том, что он выбрал тебя. Ему запрещено даже со мной про золото говорить. Его дело охранять. Вот он и решил твоими руками или выбить тайну, где золото, или прикончить меня. Удастся узнать, где золото, — майора вернут в Центр, нет — он ни за что не ответит, все на тебя свалит.

— Не верю.

— Не веришь, что майор раздавит тебя как букашку, только чтобы выбраться отсюда? А знаешь, зачем он говорил тебе про танки и самолеты, сколько их можно купить на пуды золота?

— Зачем?

— Чтобы ты ярился на меня пуще. В карцер сажал, пинал. Только учти: если бы ты даже все для него про золото узнал, майор все равно от тебя избавился бы. Ему личные заслуги нужны.

— А чего ты за меня печешься?

— За себя. Сейчас мы с тобой связаны. Нужно, чтобы ты письмо в Москву отослал, в центральный аппарат НКВД. На имя полковника Малышева. Всего две строчки: «Товарищ полковник, начлага „Жарковка“ выпытывает про золото у заключенного номер двенадцать».

— Не буду я ничего писать. Сегодня же доложу товарищу майору.

— Валяй, — усмехнулся Тютрюмов. — Завтра у меня будет новый конвоир.

На просеке появились заключенные и солдаты охраны с овчарками.

— А ну быстро повернулся, пошел, — приказал Хлястиков. Молча прошагав метро сто, сказал: — Хорошо. Вот скажи хоть примерно, где золото спрятано, тогда подумаю насчет письма.

— Точно скажу. Дом на Силантьевском кордоне.

— Это который возле Витебки? За озером?

— Верно. Но не думай, что так просто его найти. И не все там, всего полтора пуда, — сказал Тютрюмов. Они уже были близко к железной дороге, рядом сновали люди. — Вечером поговорим, — свернул он разговор.


Разговор, состоявшийся по дороге от карцера до погрузочной площадки, похоже, сильно подействовал на Хлястикова.

После бессонной ночи в карцере Тютрюмов не очень-то старался ворочать шпалы. Притащив поначалу для порядка три штуки, надолго устроился на неошкуренном бревнышке. Стянув сапоги, тщательно, с толком перематывал портянки. Закончив с этим, подошел к чурбаку, на котором стоял медный чайник с водой. Неторопливо, делая мелкие глотки, пил из носика чайника. Потом, с черепашьей скоростью перетащив еще несколько шпал, опять остановился, сделал вид, что занозил палец и выковыривает занозу.

Хлястиков не хуже тютрюмовских напарников-зэков, глядевших нынче на Тютрюмова косо, замечал откровенное отлынивание своего подопечного от работы, однако не вмешивался, не подскакивал, как прошлым утром. Сидел на шпалах хмурый, ППШ на коленях, совсем не общаясь с приятелями-охранниками.

Радоваться, однако, было рано. Настроение и поведение конвоира в любой момент могли непредсказуемо перемениться, и Тютрюмов мысленно торопил время: скорее бы закончилась погрузка, скорее бы паровоз.

Локомотив с огромной закопченной, когда-то красной звездой во лбу вынырнул из-за деревьев и прогромыхал мимо по свободному пути, когда три углярки уже были загружены полностью, а в той, к которой был приставлен и Тютрюмов, недоставало всего нескольких шпал. Тютрюмов, словно устыдившись, что мало принимал участия в работе, взялся таскать шпалы. Поднес и подал наверх последнюю недостающую. Отходя от вагона, как бы невзначай переместился метра на полтора ближе к головной углярке.

Когда паровоз, освободившись от порожняка, развернулся в обратный путь, когда, попетляв по рельсовой паутине, возвратился и, встав впереди вагонов со шпалами на одной с ними колее, начал подтягиваться к ним, все вагоны уже были готовы к отправке.

Тютрюмов всматривался в лицо машиниста, высунувшегося из кабины приближавшегося к вагонам задним ходом паровоза. Кажется, тот же, что и вчера. Да. Тот самый. Машинист-коротышка с рябоватым лицом. Сердце забилось часто-то. На секунду перехватило дыхание, когда паровоз, соприкоснувшись с головным вагоном, лязгнув железом, замер, и тут же выпрыгнувший из кабины мальчишка-помощник устремился к конторе. Теперь многое — все! — решало, покинет или нет кабину машинист. Должен. Хотя бы постоять, как в прошлый раз, на ступеньках лесенки. В кабине жарко, угольная пыль. Обслуга паровоза в любой момент, когда нет дела, норовит хоть на минуту выйти из кабины. Вышел! Держась за поручни, сделал вниз шаг, потом другой, остановился. Не на самой нижней от земли ступеньке — на предпоследней, но это неважно.