Оставалась еще комнатка с одним оконцем. Если и со стороны ее фигуры в шинелях и полушубках, — все, крышка.
Вбежал — комнатка пуста. Глянул в окошко — и чудо! — с этой, единственной стороны, близкой к густому хвойнику, началу Хайской лесной дачи, — ни души.
Меньше всего интересовало, где еще трое подручных, которые не попадались пока на глаза. Церковное добро уже не унести. Шкатулка? С собой!
Нужно позвать Шишку, ноги уносить вдвоем. Рванулся было туда, где азартно и не без успеха отстреливался Шишка, и отпрянул: на пороге с занесенной над головой лимонкой стоял какой-то шкет лет пятнадцати-шестнадцати, голубоглазый и носатый, в дубленой шубейке и шапке с красной полоской, пересекающей козырек. Скоба вовремя отскочил назад за перегородку — взрывом качнуло избу.
Шишку, попа, истинного хозяина заимки с сопровождающим, наверно, накрыло. Всех.
Некогда было об этом думать. Махом вышиб ногой двойные рамы, вывалился через оконный проем на снег, поднялся и побежал к лесу.
Оглянулся, нет ли погони, когда уж совсем рядышком с хвойными лапами очутился — рукой дотянуться можно. Носатый голубоглазый шкет с красной тряпкой на шапке догонял. И у него такой же, как у Скобы, маузер.
— Стой! — крикнул шкет.
Скоба чуть обернулся, почти не целился, знал: не промахнется. Направил дуло маузера в сторону шкета и нажал на спусковой крючок. Выстрела не последовало. Осечка!
За пазухой был еще наган. Но шкет не даст вытащить. Скоба попытался все-таки спасти положение: повернулся, рванул на себя шубу, распахивая, чтобы не помешала шуба махом выхватить наган, и со звериным устрашающим рыком пошел на тщедушного пацана. Тот спокойно поднял свой исправный маузер и дважды выстрелил…
Часть вторая
Они ехали верхами по черневой заболоченной тайге — столичный гость сибирского районного городка историк Андрей Зимин и местный житель, конюх Николай Засекин. Перед тем как им тронуться в дорогу, Засекин предупредил спутника, чтобы ни на шаг не отклонялся в сторону, следовал строго за ним и впредь молчал.
Зимина это устраивало. Он все еще находился под впечатлением вчерашней встречи с дочерью священника Градо-Пихтовской церкви. Думал, почему Непенина лишь совсем недавно наконец открыто выступила против Мусатова, десятилетия порочившего доброе имя ее отца. И понимал причину: страх. В двадцатые, тридцатые, сороковые годы, вплоть до начала пятидесятых — страх за себя, за личную свободу, потом — страх за сына и внука. Притупленный, сглаженный, но все же страх. На сыне и внуке прошлое ее отца, каким оно официально было преподнесено, существенным образом уже не могло отразиться, если бы даже кто-то очень того пожелал. Ну а вдруг? Все у сына, внука складывалось благополучно. Она не хотела, чтобы из-за нее хоть чутошно благополучие это оказалось нарушенным… С другой стороны, предательство по отношению к родителю, к его памяти мучило ее, не давало покоя…
Гуд комаров и чавканье конских копыт в болотной жиже не отвлекали, скорее, наоборот. Зимину неожиданно пришли на ум пересказанные Непениной события, предшествовавшие бою у Орефьевой заимки. Бывший доверенный купца Шагалова, уцелевший после взрыва гранаты в доме на заимке и позднее навестивший вдову священника, рассказывал о существовании кедровой шкатулки с драгоценностями. Собственно, ради содержимого этой шкатулки уголовная банда Скобы и оказалась на заимке. Шкатулка находилась у главаря. Дом во время боя не сгорел. Каждого убитого бандита, пленников, причисленных к банде, чоновцы тщательно обыскивали. Скоба рассчитывал уйти от ЧОНа и, надо думать, до последнего не выпускал из рук дорогую шкатулку. Мусатов застрелил его, обшарил. Найти у убитого часы и не обнаружить шкатулку? Такое невозможно. Или почти невозможно. Но ни в устных, ни в напечатанных рассказах пихтовского ветерана о шкатулке ни слова. А должен он знать, обязательно должен…
— А ты правда из самой Москвы? — спросил, полуобернувшись, Засекин, нарушая ход мыслей.
— Родился там, — ответил Зимин.
— А Сергея откуда знаешь?
— Воевали вместе в Афганистане. Одиннадцать месяцев.
— Так и подумал… Я тоже воевал.
Зимин посмотрел на спутника недоверчиво: по возрасту вроде не подходит ни к одной войне. Засекин после долгой паузы сам прояснил:
— Только мы быстро закончили. Страна маленькая, и куда мадьярам против нас.
Ах вон что: в Венгрии в пятьдесят шестом двоюродный брат пасечника подавлял восстание.
Короткий разговор прервался, и опять Зимин углубился в свои размышления.
Заболоченная низина кончилась, копыта коней застучали по твердой земле. В худосочной траве потянулась узенькая, давным-давно не хоженная тропа. Не сильно петляя меж хвойных деревьев, она тянулась, пока не привела на пригорок, где возвышался бревенчатый домик с островерхой тесовой крышей, увенчанной крестом. Зимин в жизни не видел таких, не сразу понял назначение этого строения.
— Неужели часовня? — сказал неуверенно.
— Она самая, — подтвердил Засекин, спешиваясь и закуривая. — В старину на этом месте каждое лето чествование святого Пантелеймона происходило. Был такой святой.
— Удивительно, как уцелела, — тоже слезая с лошади, сказал Зимин.
— Что да, то да, — согласился Засекин.
— А вообще почему бы не сохраниться. Глухая тайга, — вслух для себя рассудил Зимин. Он расчехлил фотоаппарат, сфотографировал часовню.
— Это теперь глухая. Раньше здесь народу поболее чем в Пихтовой было, — возразил Засекин. — Лагеря кругом стояли. «Вольный», «Надежда», «Свободный». Мимо «Свободного» ехать будем.
— Далеко он?
— Да километра два.
— Тогда, может, там отдыхать остановимся?
— Ну поехали, без разницы, — легко согласился Засекин. Завязал расстегнутый было подсумок, вдел в пасть лошади удила.
На прощенье Зимин заглянул внутрь часовенки и пожалел, что сделал это: очароваться можно было только ее наружным видом.
Опять ехали, опять копыта коней глухо стучали по земле. Темно-зеленые пихты, после того как отдалились от часовни, уже не стояли так густо, мешались с березой и осиной.
Лес расступился, и на возникшем перед глазами огромном пространстве предстал глазам длинный и высокий глухой забор со смотровыми вышками по краям, с гирляндами из металлических черно-белых абажуров, предохранявших некогда лампочки электрического освещения от снега, пыли, камушков. Целые звенья зубчатого забора местами повалились, и через образовавшиеся пустоты виднелись прогонистые приземистые бараки — пепельно-серые, невзрачные, как и все на этой окруженной лесом территории. Зимин насчитал шесть таких бараков. Виднелись и еще какие-то строения, но они не походили на жилье заключенных.
— «Свободный», — сказал Засекин. — На три с лишним тысячи зеков лагерь.
— Все в шести бараках умещались?
— Семь было. Сгорел один, вместе с лазаретом и кухней. А так все в сохранности. Баня, караульное помещение, клуб. Имени Берии назывался.
— Лес валили заключенные?
— Не, лес мало. Кирпич делали. Узкоколейка была от лагеря к заводу и глиняному карьеру. — Засекин махнул рукой, указывая, куда тянулась узкоколейка.
— Клуб имени Берии, — задумчиво проговорил Зимин.
— Да. Вон он. Брусовой дом с ободранной крышей.
— Посмотрю. — Зимин было направил лошадь в сторону лагеря.
— Э-ээ, — живо отреагировал Засекин. — Пешком лучше. Я пока напою животину. Ручей вон, — ткнул пальцем туда, где около кромки леса поднималась высокая сочная трава.
По дощатому полуразрушенному настилу Зимин через центральный вход — там прибита была к стоящим рядом двум столбам доска с буквами «КПП» — вошел на территорию «Свободного». Ворота, открывавшиеся некогда для подвод и автомобилей, лежали на земле, вдавленные в нее. Ворота сплошь были опутаны колючей проволокой, оборванные ее концы кудрявыми завитками тянулись вверх. Куски колючки мелькали и на столбах ограждения, тянулись по земле. Шагах в пятнадцати от КПП валялась целая бухта проволоки с острыми стальными шипами. За долгие годы лежания невостребованная эта бухта вцепилась колючками, вросла в грунт. Зимин понял, почему провожатый его посоветовал пешком отправляться осматривать таежный концентрационный лагерь: при таком обилии проволоки лошадь неминуемо изодрала бы об нее в кровь ноги.
Зимин подошел к ближнему бараку. Дверь в барак с крохотными зарешеченными окнами была приотворена. Носком сапога Зимин поддел ее, раскрывая шире, вошел в барак.
Он впервые был в гулаговском бараке. Длинный широкий проход в центре, по обе стороны — двухъярусные нары. Ни соломы, ни тряпья, ни матрасов не было на нарах — словно кто-то велел тщательно прибрать барак перед тем, как покинуть, а может, и действительно велел, — только слой пыли. Зимин встал в промежутке между нарами, указательным пальцем провел по ребру доски верхних нар. И сразу под стертой пылью обозначилась надпись, нацарапанная чем-то острым: «Утром всех отправляют по этапу. Говорят, на Д. Восток. Выдержу ли? А Семенов, узнав про этап, повесился. 26. 1.50 г.». Без толку было пытаться представить себе писавшего, не оставившего своего имени. Зимин мог лишь попытаться проникнуть в то глубочайшее одиночество и страх, которые незнакомец испытывал январской сибирской ночью пятидесятого года, поверяя свои мысли доске в лагерном бараке, советуясь с самим собой, хватит ли сил одолеть этап; возможно, думая и гоня прочь мысли: не слишком ли велики мучения и не оборвать ли их разом, как сосед по бараку Семенов?..
«Да, это не в сто втором фонде на Большой Пироговке копаться», — подумал Зимин.
Он перешел в нишу между соседними парами нар, стер пыль на досках и там, теперь уже с помощью носового платка. Никаких надписей не было. И дальше, сколько он ни ходил от нар к нарам, сколько ни пытался обнаружить надписи, их не было. То есть, может, они и были, и даже, может, много, но для их обнаружения потребовалось бы облазить, очистить от пыли весь барак. Он нашел еще одну отметку — вырезанную лезвием дату «24 сент. 1936 года» и прекратил свое занятие, вышел из барака. В другой входить не стал, лишь заглянул с порога внутрь. Все так же, только нары — трехъярусные.