Клад — страница 27 из 66


Хамыц глядел в западающее за горизонт небо и ненавидел его. Целый день он желал хотя бы грозы, хотя бы дождя – любого знамения, но небо опять не помогло ему. Свод бесшумно и непреклонно свершил еще один круговорот и расслоился в желтом сумраке.

От долгого сидения затекла шея, и он потер ее, разгоняя кровь. «Я даже не спросил его, зачем вернулся, – подумал он о мальчишке. – Если, конечно, ему самому это ведомо. Только едва ли он знает. А коли и знает, так вовсе не то, что на деле. Но штука не в нем. И не в его гордости. В ином штука…»

Он сидел на голой коновязи спиной к дому и сараю, сложив меж ног руки и дожидаясь чьего-нибудь оклика. За эти дни из плитняка выросла у забора горка, от которой каждый из братьев старательно отводил глаза. Камни ценой в тридцать верст, туда и обратно, сложили посреди двора могилу – их позору, их же собственными руками, будто не разумнее было раскидать плитняк прямо там, на месте, а остальное сжечь в первый же день, чтобы – ничего, кроме праха и тлена, ничего, кроме пепла на пятачке земли, вскормившей подлецов.

Только ведь месть, покуда не пообвык, завсегда рукам работу ищет. Он опустил голову, слыша спиной присутствие сына. За трое суток он выучился слышать спиной. Его сын часами торчал у сарая, и ни разу он его оттуда не погнал. Вот в чем штука. А потом сам сбил цепь с ноги мальчишки. Цепь была лишь поводом. Батраз сказал ему про нетронутые миски, и он тут же, не откладывая, взял тесак, молоток и направился к сараю. Только он не стал смотреть мальчишке в глаза. Он не смог себя заставить, хоть затем и пришел.

Его сын стоял за спиной, а в остальном было тихо. Тревога уже не копилась, а просто присохла изнутри липкой гарью.

Они похитили не коней. Они похитили надежду. Или то, что в нем было вместо нее. И небо вдобавок подсунуло этого мальчишку и выделило тому на стражу его сына. Оно опять схитрило. Оно всю жизнь с ним хитрило. Потому и сделало хозяином раньше срока, потому снабдило потомством, лишенным речи и просто человеческого голоса. А после оглушило его самого – настолько, что не слышал собственного сына. Слышал Батраз и слышала мать его ребенка, только та не в счет: мать ведь всегда слышит.

А когда он захотел что-то исправить, оно отняло у него надежду, да еще принудило шагать по бескрайней дороге к своему позору с седлом на плечах, и рядом – жирная овца… Оно вернуло ему коня, но так и не вернуло братьям, хоть те не по своей вине потеряли. И теперь он ждет чьего-нибудь оклика.

Он смотрел, как стекает за гору закат, как по следам его крадется ночь, и длинно размышлял.

Вздумал с ним тягаться, и оно, небо, покарало его. Братьев он взял для отвода глаз, сказав, что в крепость дом присмотреть (будто было на что покупать!), а они поначалу не поняли, но ничего не спросили: на то он и старший. Но когда сделали привал в полуверсте от Святого куста, им стало ясно. Быть может, и раньше – иначе зачем им овца, самая жирная в стаде? И зачем бурдюк с аракой? Он вздумал солгать и выбрал будний день, чтобы с рассветом принести богам жертву и просить их спасти сына; и дать ему быстрый язык вместо ленивого; и спасти отца в себе самом; и мужа тоже, ибо за семь лет он перестал быть и мужем, не только отцом. Он долго терпел свое безверие.

Веру он потерял давно. С тех самых пор, как она убила его отца. Его нашли в ближнем дзуаре, в святилище, с перекошенным ядом лицом и раскинутыми по полу руками. Они исцарапали всю землю вокруг, а святые дары откатились к стене. Там же, у стены, отыскали потом и гнездо – тихую ямку с гладкими краями. Только никакой змеи там уже не было. Никакой змеи, лишь отравленная насмерть вера в искаженном лице.

Через несколько дней он вернулся туда. Сперва ему не было страшно, и он не спеша обложил дзуар сеном. Вставало утро, ветер дул ему в спину. Он глядел, как занимается пламя, и глотал сладкую слюну. Ему хватило сил запалить все сено, а потом стоять и ждать, когда огонь примется за постройку. Дым чернил пожаром спугнутое небо и бежал за облаками. Хамыцу не было страшно, и он лишь отошел в сторонку, чтобы лучше видеть. Несколько раз что-то треснуло внутри, и он подумал: кости или рога. Костей там много, охотники на жертвы не скупились.

Он досмотрел до самого конца, до тлеющего обугленного остова. Так что теперь нужно было шагнуть да пнуть ногой подпорки. Только он не стал этого делать. Это было страшнее даже, чем поджигать. Ему никогда не было так страшно…

Когда сын родился, сперва Хамыц запрещал себе думать о каре. И даже тогда, когда думали все, и после, когда все смирились. Он ждал два года, но сын так и не заговорил, хотя и не молчал. Это-то хуже другого было. Дом полнился его рваным мычаньем из беспомощной глотки и сторонился крошечных суетливых рук. Только он, Хамыц, решил ждать и третий год, но сам перестал говорить с женой и за семь лет ни разу ее не коснулся. Да, он ждал еще семь лет. И когда понял, что то не возмездие ей (не может быть возмездием его мука!), и понял, что лгал – лгал давно и даже прежде, чем превратился для нее в немого сам, добровольно, – больше уж молчать не мог и тогда вспомнил про Куст. Разрешил себе про него вспомнить.

Он все же пошел к богам, но – и против богов, потому что – в будний день, обманув сына, жену и братьев, желая сделать все как бы ненароком, невзначай, попутно… Только невзначай не каются… Он ненавидел небо.

А оно предчувствовало, готовилось и знало еще с весны, когда впустило его гостем в дом людей, готовых стать врагами. Когда позволило болтать и хвастаться конями. Когда свело его три дня назад с одним из них на дороге и показало этих коней. Когда Хамыц смотрел в его глаза, а оно, небо, уже знало и не заставило его насторожиться. Оно знало и потому наслало той же ночью пудовый сон на всех шестерых, из-под которого сам он выбрался последним, а первым – сын, немой, но не глухой, видевший и видимый, испуганный и недвижный, пока тот не убрал ружья и не рванул с поляны в плотную ночь. И даже копыта их не пробудили. Только выстрел, но было поздно. Сын сам взвел курок и сам же выстрелил. А он, Хамыц, вскочил, и не понял, и ударил его наотмашь по лицу, хоть сын был ни при чем. Он как умел боролся с немотой, влитой в него отцовой кровью… Вот в чем штука!..

«Я знаю, – сказал он себе. – Оно хотело, чтобы я смирился раньше. Много раньше. Оно хотело, чтобы я просил тогда еще, в самом начале. Чтобы я стал перед ним на колени и закидал алтарь жертвами. Чтобы принял эту немоту и сдался, а потом умолял небо о милости. И хотело всем показать мою покорность. И чтобы я признал свою кровь порченой. Ему нужно было мое раскаяние. А теперь еще нужен и грех мой. Оно хочет в жертву мальчишку. Дело не в нем и не в конях. Дело во мне».

Он вспотел и протяжно, неловко дышал, распахнув на груди бешмет и прочно упершись в землю ступнями. Воздух был прохладный и густой, будто вымокшая в ливень бурка. И был темный. Хамыц почувствовал першенье в горле и, запинаясь кашлем, обернулся на шаги. Мальчишка двигался, пошатываясь, от сарая к дальнему концу забора. Он был тонкий и прямой, как обглоданная кость, и Хамыц подумал: не дойдет, а коли и дойдет – не перелезет. Он наблюдал, как мальчишка прислонился к забору, повис на нем, а потом перекинул тело наружу. Сын бежал, воздев в мольбе руки и жалобно скуля на своем языке. «Бедняга, – подумал отец. – Еще не знает, что я уже решил. Пусть без знаменья. Может, опять против неба. Пусть я его буду чураться всю жизнь. Я решил. И да простят меня мои братья!..»

Он подхватил сына на руки, слушая ладонями испуганное сердце и приказывая себе выдержать.


Мальчишка спал всю ночь. Дважды он просыпался и едва успевал выползти за порог, как его тут же выворачивало. Потом он снова возвращался к циновке и укладывался близ немого. Пахло теплом, и, окунаясь в сон, он успевал вспомнить, что стосковался по этому запаху. Он спал до самого утра, а после, опять наевшись до отвала, спал еще и в дороге, лежа на тряской арбе.

Когда он слез у своего хадзара, Хамыц подал ему корзину с едой и снова спросил:

– Не передумал?

Мальчишка отрицательно мотнул головой и спрятал руки за спину.

– Бери, – сказал Хамыц.

– Мы не договаривались, – ответил он.

– Ну так можем договориться, – сказал мужчина. – Бери.

Мальчишка взял корзину и, поразмыслив, сказал:

– К лету верну. Вместе с огнивом. К лету я раздобуду свое.

Хамыц усмехнулся и кивнул. Из-под холстины он вытащил цепь и тоже протянул мальчишке.

– От моего сына. Тебе ведь нужна цепь?

Тот согласился. Мужчина развернул коня и тронул. Мальчишка крикнул ему вслед:

– Летом я привезу ему овцу в подарок! Ты передай! Я верну корзину и подарю твоему сыну овцу!

Хамыц не оглянулся. Он ехал быстро и был уже у поворота.

– Летом мы снова будем в расчете! – прокричал мальчишка, сложив крыльями ладони у рта.

На улицу высыпали соседи, и он коротко их поприветствовал. Вошел в хадзар, сложил у стены корзину и цепь, достал из-за пазухи нож и бросил рядом, потом уселся на пол, подобрав колени к подбородку. Он оглядел пустой дом, поискал глазами хоть что-нибудь, но ничего не увидел. Изнутри дом был таким же точно, как когда они его покидали. Только лестница теперь вела прямо в небо. «Ладно, – решил мальчишка. – Мне ярус ни к чему. Я стерплю и без яруса».

Он опять задремал, уткнувшись носом в колени, но потом спохватился и встал. Вышел во двор и наскреб по пучкам охапку соломы с разоренных крыш. Потом собрал под навесом клочья шерсти и смастерил себе постель. Очаг он разводить не стал. Как-нибудь перебьется: несколько дней всего. Заняться больше по дому было нечем, и он сходил на улицу, чтобы уж разом покончить со всеми делами. Он подождал за забором, и когда сосед вышел к нему, поздоровался и сказал:

– Мне нужно ружье без патронов.

Сосед молчал, озадаченно теребя бороду, и тогда он добавил:

– Ты дашь мне ружье без патронов и возьмешь взамен урожай с моей земли. Не весь, понятно. Часть сыновья твои сложат в моем амбаре. Седьмую часть зерна. А лучше – помола. Только сейчас ты дашь мне ружье.