– Зачем тебе? – спросил сосед, и мальчишка сурово взглянул на него.
Они помолчали. Потом мальчишка произнес:
– Я могу предложить и другому.
– Ладно, – сказал сосед. – Пойдем в дом.
– Позже, – ответил мальчишка. – Когда досуг будет. Сейчас мне позарез нужно…
– Ружье, – перебил мужчина. – И без патронов.
– Точно, – сказал мальчишка. – С ними, с патронами, возни много. Да и пальнуть всегда охота.
– Но тебе, конечно, недосуг…
– Неси, – сказал мальчишка.
Сосед пожал плечами и направился к хадзару. Мальчишка глядел в раскрытую дверь и злился от чужих взглядов. Он еще не привык. Ему нужно чуток времени. Совсем немного. И тогда он заставит привыкнуть даже их.
Он повертел в руках ружье, ощупал приклад и курок, потом кивнул соседу и пошел к себе в дом. Ружье он прислонил к холодному углу, даже не взглянув на него больше. Затем улегся на тощую постель и почти тут же заснул.
Проснулся он, когда стемнело. Впотьмах пошарил руками в золе очага, нащупал лучину и взялся за огниво. Добыв огонь, он запалил лучину и воткнул ее в золу. Потом откинул крышку с корзины и наскоро перекусил соленым сыром, лепешкой и куском холодного мяса. Он поднял ружье, загасил лучину и вышел из хадзара. Небо было звездное и глубокое. Луна томилась светом меж вершин.
Он зашагал по дороге к ныхасу, затем перешел на тропу и двинулся к кладбищу. Шел он тихо, мягко ступая босыми ногами и стараясь не думать о холоде. У самого погоста он остановился и надел арчита. Глаза освоились с темнотой, и он без труда отыскал могилы. Он отложил в сторонку ружье и нежно припал поочередно к каждому камню. Теперь ему было не страшно. Он слушал щекой и грудью прохладу камней, и ночь не мешала ему разговаривать с ними.
Спустя немного он присел на корточки, подпер скулу рукой, пытаясь не жмуриться и упрашивая себя быть мужчиной. Но рот уже расплывался по лицу, и ничего с ним поделать было нельзя. Мальчишка всхлипнул, напрягся, снова всхлипнул, но не совладал с подбородком и разрыдался. Слез было много, кулаки за ними не поспевали. Плач рвал его тело на части и топил в себе разбухший от влаги голос. Мальчишку трясло и метало по земле, а ночь будто сделалась меньше, слабей. Потом все прошло, и он отер рукавом взмокшее лицо. «Я больше не буду, – подумал он. – Да и не я это. Просто те дни из меня вылились. Стоило только вдоволь напиться, как они и полились. Это ничего. Это случайно. Теперь я буду ждать. Вся моя работа – ждать столько, сколько надобно».
Он глядел на камни и звезды, размышляя о том, что жизнь вот бродит меж ними, а как умрет – поделится и разбежится по звездам и камням. Ночью с ними можно разговаривать.
– У меня есть друг, – сказал он могилам. – Он тоже немой. Только не такой, как дядя. Тот со страху немой. И от страху толстый, ест и ест. И никто ему ничего не скажет, потому как ничего он и не разберет. Лишь глаза выпучит и прижмется. Как вас обвалом убило, так и онемел. Сам-то выжил, а страху не вынес. Да я видал его. Это когда вас откапывать стали, меня увели, а его-то я видал. Весь камнями заваленный, наружу одна голова торчит да руки вокруг бегают. Уже тогда язык отнялся. А руки до сих пор бегают, вот только ноги не слушаются… Нет, мой друг не такой… Я ему овцу задолжал. К лету на что-нибудь выменяю.
Он замолчал, ощупал порез на ладони. Тонкий бугорок, будто пучок волос приложили. Трогать его было приятно. Он прислушался, вгляделся во тьму, потянулся за ружьем и, не вставая, спугнул с холма змею прикладом. Потом зевнул и поднялся, чтобы малость взбодриться. «Я привыкну», – подумал он.
Он почти привык за шесть ночей. Сутки раскололись на две половины, из которых одна начиналась затемно, а другая наступала с рассветом. Возвращаясь ни с чем в потухший от безмолвия дом, он всякий раз находил у дверей кувшин и прикрытую крышкой миску с едой. Он отставлял их в сторону, покуда не опустела корзина, а потом уж брал с собой, не чувствуя ни стыда, ни благодарности. В первое утро он вновь отправился к соседу и сказал, что перепутал: восьмая часть. Восьмая, а не седьмая с каждого помола. Но взамен ему нужен карц да пара-другая циновок на зиму. Так что они снова в расчете. И теперь есть шуба и есть отличная постель. Очага он по-прежнему не разжигал и лишь настрогал лучин в лесу. Пришлось потратить полдня и долго карабкаться босиком по дальней горе, но он берег арчита, а за свои подошвы не беспокоился. Они были твердые и шершавые, все равно как сосновая кора, так что простуда его не взяла. В лесу он решил, что, когда немного высвободится, отловит себе беркута или белку. Сейчас было рано: мужчина разом два дела не делает. Он еще с первым не покончил. Потому, отоспавшись и переждав сумерки, брал он ружье и снова шел к погосту.
Закутавшись в грубый карц и подсев к могилам, он принимался за беседу. Говорить было удобно и тепло. За эти ночи он многое им пересказал и немало вспомнил с ними. Ночью не надо было закрывать глаза. Он видел и так.
Вспоминал и видел, как он, еще малыш, заигрался на ярусной веранде с солнечным лучом, видел, как споткнулся об отцову ногу, как покатился вниз по крыше. Как повис над хадзаром. И снова видел крепко сжатый рот и белое, враз заболевшее лицо. И видел, как заорал во всю глотку, а глаза на лице сожгли его крик. Отец стоял на его рубахе и не делал и движения, вцепившись руками в свой пояс. Он стоял так, пока не покрылся мелкими каплями и пока не подоспели те, кто имел право взять на руки его ребенка. А когда они подоспели, капли слились в одну большую и скопились на подбородке. Мальчишку подняли, и отец еще мешал, не сразу сняв сапог с его рубахи, а как снял, двинулся было уйти, но шаг срезался, и он тихо присел на гладкую пологую крышу и потом сказал: «Уберите его». И мальчишку потащили к лестнице, а он все глядел на отца и его спину, ровную, как лед. А потом она переломилась и захлебнулась кашлем. Он кашлял, чтобы убрать с лица белое. Он был настоящим мужчиной, думал теперь мальчишка. Только против обвала разве устоишь! Дядя вон хоть жив остался, а все одно себя потерял. Оттого и собственные руки его признать не могут. Даже умыться не умеют, а когда они с младшим дядей принесут кадку с водой, только препятствуют да толкаются.
Про это он не любил вспоминать, и чаще ему приходило на память что-нибудь другое. Как они ходили с дедом к искореженной вершине или как шила одежду мать, как прятала потом свои пальцы и как никогда не прятала взгляда, как родились брат с сестренкой и как гудит река в дождь, как выползает трава из-под камней или как пахнет ушедшее время.
Глаза у деда – у его настоящего деда – были маленькие и уютные. Они были похожи на проталины в снегу, а иногда – на крохотные гнезда. Дед умел молчать часами, и тогда было видно, что молчание его толковей любой работы. Он сводил его к разбитой горе и показал с вершины реку, что когда-то отравила нижний аул и принудила смерть выстроить для себя склепы. Малые домики без дверей, с одним лишь окном и нишей для пищи. Он сказал, что там теперь только кости и что никто туда не ходит, к той реке. И даже звери. А мальчишка спросил про воздух, и дед ответил, что тот ни при чем. «Если б воздух, то и мы тогда, – сказал дед, – но мы уцелели». Выходит, что река. Она отравила. А спустя двести лет сбесилась и накинулась на склепы. Потому так мало, сказал он. Ее обвал заставил, сказал он, и она бросила прежнее русло. А пища – так оттого, что надеялись. И потом сказал: «Не бойся, мы не пойдем туда».
Мальчишка помнил все слово в слово и думал ночами о том, что память – то же лицо. Может стареть, но никогда не сотрется полностью. Он вспоминал, как лежала в горячке мать и как нельзя было проникнуть на женскую половину. И как он украдкой приподымал шкуру, но она не замечала его, широко раскидав глаза, а слезы падали на подстилку и рисовали там пятно. Как в тот же вечер уехал в крепость отец, чтобы возвратиться, когда уж боль смешается с памятью. И как утром перед тем он, мальчишка, стоял здесь же, на этом самом месте, и смотрел на тяжелый могильный камень, один на двоих, думая: «Они ничего не поняли. Они родились в один день и в один же час умерли. Они были меньше, чем моя шапка, меньше, чем седло, на котором их привезли. Они и не поняли, что у них кто-то есть. Они просто не успели. Теперь они старше нас всех и даже старше деда».
Но потом дед тоже умер, и они сравнялись в возрасте. А потом сравнялись с ними мать и отец. «Они в земле и в звездах, – размышлял мальчишка, глядя на плиты и завернувшись в тепло. – Я сторожу их и звезды. Я буду ждать сколько потребуется».
Прошлое пахло землей и солнцем. И многим другим. Оно пахло словами и огнем от очага. Оно не пахло мглой. «Я не знал тогда, что такое ночь, – говорил он. – Я узнал лишь недавно, как она пахнет. Только оно, недавно, еще не сделалось прошлым. Для того надо бы прежде дело докончить. Афсин ведь их все равно заставит. Афсин не похожа на них. Она заставит…»
Так что на шестые сутки он почти привык. Только он не думал, что тот придет один. Он думал, их будет двое. Он увидел его раньше, чем тот приблизился, и потому успел схватиться за ружье. Потом поднялся и почувствовал, как дрожит тело. Человек подошел и сказал:
– Убери.
Мальчишка не послушался и наставил тому дуло в грудь. Он крепко держался за ружье, но оно ходило ходуном в его руках.
– Глупец, – сказал старший дядя. – Убери, не то и впрямь стрельнет.
Мальчишка покачал головой. Человек постоял, что-то прикидывая в уме, потом присел перед ним на корточки.
– Уходи, – сказал мальчишка. Голос прорвался сквозь дрожь и был хриплым и кратким, как скатавшееся в комок время.
– Уходи, – повторил он.
Человек размышлял. Потом сказал:
– Ты опозорил наш род. Ты не вор. Ты воришка. Сперва ты опустишь эту штуку, потом я задам тебе трепку и уж после возьму в охапку и отвезу за перевал.
– Ты встанешь и уйдешь. Эта земля уже позабыла тебя, – произнес он заготовленные слова. – Ты бросил ее на откуп. Поднимайся и иди, – сказал мальчишка и подумал: это хорошо, что без патронов.