Клад — страница 46 из 66

Отвечать бедокуры ему не торопятся. Токмо Авксений Турушев споткнулся смешком и пошел на нем торкаться клекотом:

– К-к-к… – Потом растянул в ширину заикание: – Киш-киш-киш…

Груйчо слово дотумкал, дружка закругляет:

– Кишка! Ею, что ли, в хайло долбануло?

И уводит навскидку глаза на Григорова.

Обалделый морганием, тот подтверждает контузию:

– Как с цепи сорвалась. Сосала, сосала – не корчилась, потом заглотнула какой-то булдырь, зафырчала внутрях и задумалась. Я мотор приглушил, обождал, что машина срешает. Вижу, вроде опять поползло, затолкало к цистерне кавалками. Вибрация плотная, ровная (ворошится слегка колочением, а середкой – той даже не чавкает), стало быть, тянет задачу. Чтоб не мурыжиться капельной скоростью, я мягко на третью рычаг перевел. Объемы-то – вон, целина неоглядная… Раз, два, три, семь, двенадцать секунд – все путем, а едва досчитал до тринадцати, ни с того ни с сего ка-а-ак взовьется змеей!

Тут Закарий Станишев, который учитель, его поправляет:

– Не змеей, а совсем даже хоботом.

– Это я еще локтем укрылся, не то бы башку сковырнуло. Хорошо, что мужик у мотора стоял, разобрался питание вырубить. По-другому б погибель постигла. Да еще б тех двоих вон ко мне пристегнула в товарищи…

– Мужик – это я, – поясняет Рахим и довольно смущается. – А убило б Спасьяна и Гоце. Ну а так – никого не убило.

– Слава Господу нашему, Иисусу Христу! – восклицает Евтим, ублажая всю троицу крестным знамением. – Аллилуйя!

Гоце, Спасьян и Флорин – тем троим хоть бы хны, а Рахиму – тому обработка не больно понравилась. Отнырнул он от пальцев поповых, поискал черным глазом, где юг, где восток, отвернулся к стене, незаметно колени поджал и бормочет Аллаху акбары со стульчика.

Трендафил мне обиду бухтит:

– Ничего, что опять на тринадцать совпало? Или, скажешь, случайности?

– Сам теряюсь, – ему говорю. – Хорошо, что не пятница.

– Без жертв-то оно и не худо. Ну а где же от вас испарились начальнички? – донимает бай Пешо ораву экзаменом. – Куда оба-два мимо нас подевалися? Иль с испугу в хоромы свои позатырились?

– Никак нет, – рапортует Баграт Демирджян и прямится хребтом по армейской привычке. – Кмет Воденичев – тот с портфельчиком в город отправился. А Стоянчо Стоянов у них за шофера поехавший.

– Стало быть, протрезвелый уже?

– Никак нет, – отрицает Баграт, затвердевши по-смирному. – Перегары мускатным орехом заел, а шоферские зоркости крепит очками зеркальными. Ну и долгом служебным посильно солидится.

Евстатий Блатечки хлопки по столу раздает и шуткует:

– Долгом – не долгом, а страхи, поди, в нем конкретно повспучились. Если что вдруг с мотором, домчит на ресурсе на внутреннем.

Кое-кто реготнул – но скорее для виду, изнуряясь смешками неискренне. Большинство только рты скособочили. Вывожу посему наблюдение: настроения масс как в упадок свалились, так там и поникли фиасками. Один говновоз угомон не смекнет и от всякой ужимки вдогон возбуждается: то меленькой дрожью вструхнет, то хохотком ерепенится. Лихорадный такой, что и хмель уже утренний вышибло. Размахнулся его я отвлечь, в спину пальцем позвал и маню в разговор деловым обхождением:

– Что́, Флоринчо, решили с машиною? С Чочо Шипчановым, техником, консультации к пользам наладили? Какими доктринами порчу мотора лечить тяготеете?

А он лишь плечами пожал, тупицей в глаза мне уставился и сообщает свое удивление:

– Порчу? Машину лечить? Извиняюсь, об чем твоя речь? Или ты, дед Запрян, про кишку мне сейчас заблуждаешься?

– Про нее. Про мозги про твои – это лучше ты к Шмулю сворачивай.

Гоготнул говновоз да и вновь задрожал. А когда опростал свой стопарик взакидку, сомненье выказывает:

– Что с кишкой непорядок, в этом я не уверенный многими мыслями. И движок по себе, в общих взглядах на масло, исправный. А проблема, сдается, в излишках зарытая: конфитенция в них густоватая будет сцеплением. Кучность фекалий такая, что корежит резины и обручи, извращает в кишке все упругие полости. Оно только с виду говнистая каша. А по вязкости – точно смола. Очень сырье для работ несподручное. С точки зренья стандартов, претензию выскажу: уникальны отходы у вас в Дюстабане. И ядрены опасно составами. Видно, граждане ваши нутром жестковаты, комковатые общим характером.

– Это что же теперича нам, возгордиться артельно разливами? В чем твое, грамотей, предложение впрочное?

– А ни в чем, – закисает побитыми взорами. – Может, Пловдив окажет какое содействие? Или продайте кому удобрения. Итальянца в Катунице той же спытайте. Ловкача, что всю землю скупил под поляны клубничные. Авось на органику вашу позарится. Я б, к примеру, ее за бесплатно ему делегировал: глядишь, самовывозом вашу проблему почистит. Ну а больше сказать я кого-то не знаю. Если честно, меня про иное колотит. Как-никак, безголовья на чуть избежал.

Отвернулся и снова дрожать приспособился, а меня за спиной словно больше не водится. Поглядел я налево-направо, а там сплошь притворство жеманится: запивает мехлюдии да невнятно смешками куражится. Тошно воздух дышать посреди завирушного общества. Накопился я желчью на них, положился на руку щекой и вздремнуть притязаю, чтоб тоску пережмурить, ан нет! Тут-то, Людмилчо, оно нас и жахнуло! Пожелаешь преступный момент оцепить, то вот этот как раз и сажай. Окольцуй полицейскою лентой и глазами с него не зевай… Детелинчо Заимов, посыльник, – он и есть наш виновный зачинщик… Вот сейчас шевельнется, поднимет башку и начнет на нас зенки выпячивать, а потом ухмыльнется и кинет затравку:

– Странно, однако.

Мы нарочно не слышим: затесался меж нами писюк и спросонья привадами «странствует». Тады по карманам зашарит, шмякнет деньги на стойку, кружку полную примет, вздохнет и долдонит:

– Однако же странно.

– И с чего тебе странно, баклушник? – отзываюсь вполглаза небрежностью.

– А с того, – чешет ухо, – что никто из всех вас до корыстей своих не додумался… Хочешь, дедка Запрян, откровением сна поделюсь? Сам я по малости лет до деталек картину навряд ли скумекаю, зато ты у нас древний, зажиточный памятью – если что, подсобишь. Ну так как, говорить или нет?

– Хрен с тобой. Токмо память моя даже рта на тебя не разинет.

– Ты про стопку намеком ворчишь? Угощу, коль покажешь, где будем добычу выкапывать.

– Это чем же с тобой нам добычиться?

– Кладом!

– Каким таким кладом?

– Известно каким. Других в Дюстабане незнаемо.

– Вона как. Других у нас кладов незнаемо. Твой один на селе и запрятался.

– Будет мой, если станет твоим вполовину. Иначе – ничейный. И опять же ничейным утратится.

Тут меня как ожгло.

– Разметель-колыбель! Уж не клонишь ли ты…

Обрезает меня на полслове:

– Ты бы лучше в толпу не шипел. Ни к чему нам с тобою свидетели. – И шепотком добавляет: – Быть такого не может, чтоб оно все повыползло, а его бы в земле удержало незыблемо.

– Отчего же не может? Очень даже возможная разница. Где говно, а где золото! Дюже по весу штуковины разные. Не говоря уж о всех остальных благовониях.

Детелин мне на это упрямится:

– Нет, Запрян. Эдак балансы не сходятся.

– Что еще за балансы? Не молчи на меня, дурбалай!

– А что на весах на небесных качаются. Если в этой вот чашечке зло, то добро будет в той. Так оно мне приснилось сегодня открытием. Сами чашки из чистого света сработаны, всквозь прозрачные, кромкой лучистые, а по донышку – белые-белые. Что до зла – то коптилось на правой чернявым дымком. А добро – оно солнцем искрилось, но укромным таким, словно мелочь, игрушечным. Парят в пустоте обе чашки, не падают, равновесьем в линейку сложились и в воздухе плавают. Потом растворились, и – тьма. Не успел заскучать, а она уже снова промылась, весной зацвела, посередке селом обернулась и пейзажами по́д ноги выросла. И тогда я увидел сундук. Чую: ладони горят, значит, думаю, сам откопал. Ты со мною под боком, тенечком замазан, пыхтишь, оттого и без видимой физии, разве нижние снасти от ветра штанами болтаются. Отчего головой поисчез, размышляю? Вроде давеча палкой Запрян мне на нужное место указывал. Помню, дерево рядом шуршало, с него еще кошки полундры визжали… Волю снатужил, дознанием глубже зажмурился. Раскрутилось кино чуть назад, и вот мы с тобой позади тех себя, недовольны друг дружкой и ссоримся. В ботушах[15] стоим, позагрузли в дерьме голенищами, а вокруг уже сумерки ползают. Ты ругаешь меня и по мамке похабишься, а я глухотой на тебя защитился, мольбою внушаюсь: дотемна бы успеть, не успею – хана! Ты же мало кричишь – еще палкой шишкастой по ребрам меня поощряешь. Стервенеешь, зубами сверкаешь и очень похожий держаньем на сволочь. Я над ямой корплю, весь в потах и надрывах, про себя же предательством думаю: вот возьму и засуну лопату Запряну в оскалы… Слышу тут, будто лязгнуло что-то. Я еще не поднял, а ты уж ко мне подобрел, но пождать и глазеть ни за что не согласный терпением. Отходишь назад, притуляешься к дереву, сам на корточки сел и дух переводишь, а на сдачу со вдохов удушенно старостью кашляешь. Отхрипевшись насилу, приказ оглашаешь: «Доставай и бери, сколько хошь. А какое не хошь, спозаранку ко мне на крыльцо завози. Ну а сленишься ежели, я не в претензиях. Хоть бы всё под себя огребай – мне и это приемлемо». Прям не ты, дед Запрян, а безмездный святой! Я, конечно, посулам не верю и все же тебе благодарный, потому как не вижу с тобою оружия – давеча мне за стволом карабинка твоя примерещилась. Опасался, что выньму сундук, и в затылок коварством пристрелишь. Ну а ты – ничего. Оказался собой человек. Так что выбрал я клад и к тебе враскорячку понес. Как добрался до дерева, вижу: жижи его до корней отпустили. Ты на травке зеленой стоишь, будто в блески дождями отмытой, и в росу сапогами почищенный. А дождя-то над нами и не было… Чудеса, да и только! И так хорошо у обоих на сердце – смеяться охота. Вот стоим мы с тобой и смеемся. И пинаем легонько сундук, чтобы досыта звоном натешиться. Ты потом говоришь: бей замо́к. Я вопнул под железо лопату, приналег и запорку скрошил: проржавела вся в пыль, в порошок мне портки изукрасила. Едва крышку поддел, зазвездилась поклажа монетами. Повсюду уж ночь, а у нас из-под крышки – светло! Еще и прохлада оттуда исходит, обдувает нам свежестью радости. Одно слово – счастье!.. Прослезился ты нашей удачей и учишь: прикрой ты покуда его, а утром срешаем, на что вдохновляться богатствами: сколько денег победой пропить, сколько выкроить сумм, чтоб по ми́ру графьями проездить, а какой капиталец обратно зарыть – на несрочные разные нужды. До того мне идея твоя приглянулась, что в охапку тебя я обнял, стал навеки любить и поклялся в отчаянной дружбе… На этом мой сон и свернулся, чтоб с пробуды к тебе под м