Разобрались сперва с Пуподыхом: впечатлили Флорина про то, как, шуткуя, бандюги подставили хлюпика, а Вылко, наивец, возьми и прими на веру, будто тот обрюхатил бездумщицу сирую Бенку… Кто ему на слюнтяя того подсказал? Да неужто, Людмилчо, и сам не припомнишь?.. Не может такого, чтоб ты не слыхал. Это все город тебя на родное былье обокрал.
Что ж, вдруго́рядь тады заведу тебя в курсы. А хочешь, отсрочим на завтра?.. Ну и настырный же ты, офицер Баламазов! Где такое упрямство отъел, изумляюсь. Честно-честно! Без слов на тебя восхищаюсь, потому как одни матюги для восторгов остались… А представь-ка назад те орехи, что с Недялко ты хлопчиком тибрил. Кабы я не метлой проучил, а заушно б тебя в отделенье стаскал, разве ж ты б в полицаи оттуда достигнул?.. Ничего не шантаж. Просто вслух размышляю о наших неравных рассоренных совестях… Так точно, сугубо по теме!.. Допрос так допрос…
И на чем мы с тобою застряли, допросчик?.. Ага, на сестре подлеца с Пуподыхом.
Шагну я с того, что по нашей округе в то время гайдук[20] заправлял. Под шайку свою три села, как солому подошвой, подмял. Всех безбедных крестьян вплоть до Садово вымогал понедельно на дани: то в Катуницу брата нашлет, то по Кочово ночью шныряет, а то спозаранки заявится сам в Дюстабан. Живодар его звали, так наши его окрестили тайком в живодеры. Грабил он скромно: пускай и с запасом продукты взимал, на деньги хозяев не зарился – те он с турок убитых вдокон собирал: посрывает мошны с перерезанных шей и оставит тела на подкормку волкам и стервятам. Статен был, говорят, зычен басом, мордастый лицом, посечен по щекам где не оспой, то шрамами, но для бабьего племени гожий, повадный, кой-кому из резвуний так даже собою и лакомый. Вот же ж Вылкова Бенка на этого черта сердечком простяшным и клюнула! На него или братьев его – различать нам сегодня невежливо, но что кто-то из них заморочил дуреху на пузо, то слюбилось развратом доподлинно. Были, правда, и злыдни, умножавшие сплетнями без того горемычный позор: дескать, носит под ребрами тройню, потому как тремя опузырена.
Два другие, Кубрат с Драгостином, уступали старшому не только годами, но также и в ростах, хотя посредь наших сельчан бесперечь возвышались верзилами. Так ли, сяк – и́х породное семя в девице бедой забродило. Сам же Вылко еще маловат был, оттого и напухлость ее под дневной опояской не сразу приметил. Говорят, очарованный был гайдуками: глазом к ним как прилепится, так и всех обожает взахлеб до грабовника, где они от проклятий от наших в деревьях укроются.
Ну и вот. По второй или третьей зиме скуролесила шайка разгром, да такой, что похуже привычных от них изуверств показался – вплоть на наше повальное к ним омерзение.
В сочельный канун на дороге царьградской[21], в сугробах, подсидели вельможную свиту. Для разминки побили из ружей охрану, слуг раздели в кальсоны и замерзать под метели шугнули. Следом взялись за господ. Тех, говорят, было трое – по голове на бандитскую дюжину, вот гайдуки в произвол и куражились: ковыряли дубинками грызла, кромсали в отрепки турецкие уши, хрустели нагайками ребра, потом повязали закланцев лопатка к лопатке и, словно сноп, откатили в сторонку, чтоб не мешали насилить закляпанных жен, а когда понатешились с бабами, размозжили с пощады им черепы и занялись разграблением скарбов. Как мешки и корзины наполнили, опрокинули в снег экипажи и кострами все в пеплы пожгли. Покась жгли, горлопанили песни, из бочонков сосали вино и плясали хоро[22] до упаду. Опосля потащили захваченных турок в сосновую рощу и до́ ночи там изгалялись, повторяя на пленных их же, османов, самих растерзания: хворостинами пятки хлестали, тушили об лбы чубуки, шпарили яйца крутым кипятком, а под конец, покрестивши разрезами груди, на колья сидайлом напялили. Вот такие, Людмилчо, герои тут мести работали! И сегодня тошнимся с их вспыльчивых удалей…
Как-то раз нам Закарий про космос вещал заведенно: безмерность пространства, времен бесконечность… Я же так понимаю: коли есть где на свете у нас бесконечность, нечего космосы шарить. Зараза сия к нам поближе небес обитает – в душах наших микробом засеяна. Ибо вот же: душа человечья в жестокостях бездны не чует. Думаешь, все уже, это последний рубеж, зверинее зверства вовеки не сдюжит, ан нет! В чем в чем, а в палачестве пыток затейность людская заминок не ведает.
В общем, убили нещадно разбойники турок и сами как будто в османы спорочились…
Что́ забыл помянуть: воевали разбоем вдали от налаженных лежбищ. А иначе б с бессытицы сдохли: кто ж кормежку им сжалует, ежели турки в отместку штыками крестьян, как убойных телят, забивают! В ряд построят и пальцем на смерть обрекают: ты! Отсчитают еще десять шапок и тыкают: ты. Часто даже не глядя случайную жертву себе назначают. За вельмож и поруганных жен сорок семь нипричемных болгар изничтожили. По двадцать – в Болярцах и в Садово, семь еще – в Чешнегирово. К нам-то тоже отряд заезжал, но сей раз никого не казнили, всего-то острогом пужали да плетьми полсела угостили. А еще в первый месяц держали дозоры с обоих концов, но потом отозвали назад – по причине вторично напавших снегов и бесплодности долгой простуженной службы.
Это, Людмилчо, касаемо турок. Что до самих гайдуков, то ходить в Дюстабан Живодар с живодерами на рожоны не рыпался. По всем вероятиям, пробавлялись охотами скудными, выходит, в скелеты давно исхудали: по зиме-то в лесах не особо жратвой разживешься, хоть кидайся повсюдно тем златом царьградским.
Нашим такие расклады пришлись по нутру: отдохнуть от своих навещателей дюстабанцы давно разевались, потому и весну на порог торопили не слишком.
Однако ж уже к февралю Вылко их оптимизьмы в шиши подрубил. Зашустрил по дворам, напирая на то, что обязанный веским заданиям. В подтвержденье запясток показывал, на котором алело клеймо: буква «Ж» в три крестовых насечки – ну да, точно он, завитушечный знак Живодара. Теперича пробуй, ропщи на поборы!
Кое-как сочинили поклажу, под сеном на сани сверстали, а чтоб не блудился, вручили посыльнику ржавый фонарь. Остальное уж сам, говорят. «А лошадку?» – «Лошадки не будет». – «Разве ж я все допру?» – «Не допрешь». – «Тады нужно лошадку». – «Вот у них и возьмешь, коль не всех оглоеды в копыта пожрали». Насмехались, конечно, а как же! Хорошо не начистили рыло: чего лоботряс в лес поперся?! Те небось подловили, рукав закатали и давай выжигать нам на страхи жукастую букву. А из дома б не дрыгался, был бы всем здесь еще перекур.
Вышел Вылко уже потемну. В сани, правда, впрягаться не стал: обмотался под шубу тройным кушаком, а что в тело не влезло, навьючил горбом на завоек. Понеже ружья́ не сканючил, ятаганом отцовским заправился. Пробирался до леса на ощупь, луной, а в деревья шагнул – и фонарь засветил, помигал меж стволов вороватым пятном и счернел.
В Дюстабан воротился к утру, но уже без горба, без кожу́ха овчинного и без оружия. Пораскинули наши умом и придумали: верно, совсем гайдуки очертели, ежели грабят в ночах замухрышку безвредного. Как говорится, за что поборолся, на том и портки пропорол. Пожалеть не жалели, потому как жалели себя и на жмотство свое запоздало ерошились: дескать, не ждали взанарок весну, вот в село и нагрянет квитаться ненастьями. Удобней медведя из спячки рогатиной злить, чем попасться в морозы на глаз живодерам. Может, и стоило выдать под сани лошадку. А так – что принес провиянт на себе, аппетиты смягчить на ватагу такую, видать, бедуну не смастачилось.
Покуда себя угнетали в испуги, Вылко уж занялся делом. Сперва услыхали, как будто мутузит сестру, а затем и воочно увидели. Бенка бежит без платка по селу и кудахчет: кво-кво да кво-кво, брат за ней нагибается, хвать за волосья и пинками растрепе галопы пришпоривает. Потом разглядел в преспективах толпу и погоней своей захромал. Как наслушался вдоволь острасток, шапку кнутом почесал, звезданул о канавку соплей и затопал обратным маршрутом в хибару.
Бабы приветили охами Бенку и давай от квохтаний ее утешать, теребить ей одежу, порватые срамы по ней оправлять. (Мать-то обоих, не вспомнил сказать, лет уж шесть померла. С той поры на двоих брат с сестрой нищетой развалюшной и маялись.) Мужики, поплевавши на снег, разошлись кто куда в невеселых своих самочувствиях. От стыдов отогреться деваху к себе увела Парашкева, прабабка известного Чочо. Покормить нарядила на чистые скатерти. Любопытно ей было, какой делибаш отряхнулся приблудом в подол, вот и щедрость дурынде явила, приправив ее внапоказ сердоболием. Не гнушалась позванка не токмо стряпней, а и спелым винцом, языком заплелась, но хозяйке имен не сболтнула и на каждый окольный вопрос заливалась навзрыдно слезами.
С той минуты, как Вылко разгольным в нательник из леса причапал, не минуло даже и часу, а он уж вторую диверсию нашим под дых отчебучил: в блески серп наточивши, прошелся в обходы цыган до изгойной лачужки. Заскоблился по дверке, приятно позвал, а едва недомерок открыл, коротким, искристым вдвиженьем ему по хребтину внедрился. Представляешь такое кино? Постучался в занозные доски и, чуть Пуподышка себя отворил, продырявил мальца, не уважив его напоследки и словом! Потом обождал, покась жизнь в шантрапёнке обмякнет, ноги ширше расставил и вниз наблюдал, как она засочилась ручьем, а когда измельчала, отбросил в сугроб, серп в снега окунул и, взболтавши шипучую пену, уволок бездыханца в лачужку. Там недолго порыскал, что́ нашел, барахлишко в мешочек согнул, отодрал с Пуподыха тряпье и, нарвавши лоскутья, законопатил настенные щели. Как сделал, пнул наземь жаровню и сверху на угли облезлый тюфяк нахлобучил. Выйдя вон, хлопнул дверь и булыгой с наружей подпер, выпростал спички, почиркал в седой коробок и пождал, чтобы за́мять назад отшмыгнула, потом юркнул спичку к торчащим лохмотьям и дал полизать огоньку. Обошедши лачугу кругом, помогал по прорехам, где гасло, разгораться ухватней на жестком ветру. Убедившись, что выполнил все, как в расчетах себе позадачил, отошел на пригорок. Там уселся на корточки и, в упоры не слыша за тощей спиной разворошенный дымами табор, холодным, заметливым взглядом подробно следил за пожаром да хищно, в обжоги, худую цигарку смолил.