– Не то чтобы «против» я, просто не до́бела «за». Отчего – сам себе затрудняюсь: препирается что-то во мне интуиция!
– Интуиция, ишь ты! – кусает за слово Евстатий. – Это вам не халамы-баламы. Ничего, что мы даму твою в паровозы махоркой дымим? Извиняйте нам наши культуры, госпожа Мать-твою-интуиция!
Наклонясь взагородку Закария, обрываю Евсташке его грубиянства внушением:
– Воздержанье одно против «за» ото всех результаты не комкает. Посему непреклонно блюдем прежний курс от нарытой могилы под Одрином: Драгостина убил, закопал и в Болгарию вышел. Что дальше?
– А границу он как прошмыгнул? – стопорит нас безделкой Флорин.
– Как-нибудь, – еле-еле держусь за учтивость. – И далась тебе эта граница! Да по тем временам сквозь нее, что сквозь тени от ниток, вовсю беззаконники юркали. Наш-то Вылко чем хуже? Прошел и прошел!
– Важнее другое: с каких он окраин к селу понахлынул, – крутит руль по ухабам корчмарь, чтобы выправить память к развязкам. – А шагал он к селу от грабовника! Стало быть, с севера двигался. Хотя, если чапал из Турции, должен был с юга.
– Значит, клад навестил поперед горемычной сестры, – разжевал поп Евтим. – Не нарушив прощального братнего слова, распихал под рубахой в тряпице монеток немножко и из общих вниманьев исчезнул. Через несколько дней дюстабанцев молва помрачила, будто в Садово лошадь смаклачил. Вот на ней из родимых краев и отъехал.
– Прежде клад перепрятал, – встревает Рахим. – Кое-что в опояску сграбастал, остальное в земле схоронил. Полагаю, сей раз он местечко сыскал, чтоб поближе к своим пребываниям.
– Это где же? – танцует Флорин кадыком.
– А вот то нам ничутки неведомо, – угнетается в постность Закарий. – Где бы ни был, на множество лет затерялся бескрайним отсутствием. Вероятно, менял адреса…
– Не хотел ни друзей, ни с бывалым соседством лоб-в-лобных свиданиев, – разминает смышлености Фытю. – Как-то вышел сельчанам слушок, будто ихний соземец на бойне работал под Шуменом. Справно резал скотину и даже проворней других мясорубов разделывал.
– А еще говорят, что помимо кровавых трудов, – увольняет его на обочину Додю, – учинил землячок наш удачно спасение: с разворота, мелькнувшим швырком, точно в шею бычка положил. Бык, с веревки сорвамшись, попер на хозяина, тут его нож на лету и скопытил, с полусотни шагов яремную вену проткнул. Так потом распорядник от громких признательных чувств наградил выручателя премией.
– С той поры, – чередует Станишев, – показные убийства чрез Вылкову ловкость обстряпывал: соберет полный двор воспаленных азартами зрителей и задорит им жадность бесплатным вином, соблазняет несдержников крупными ставками. Потом выпускает в загон двух поспешных цыган и взъяренного дротом бычину. Покамест зверюга тараном несется, от дальней заграды метатель кидает звенящие ножики. Закруглялся в секунду порушить животное наземь. Сохранял тех цыган без единой осечки.
– Ни хренашки себе! – восхищается гость. – Прям кино про ковбоев.
– На бычачью на эту молву, – не сбавляет напоров Закарий, – наседала легенда другая. Умозолившись скукой скотину колоть, навострился пройдошливый Вылко в супруги, да не раз навсегда, а якобы трижды по первому разу.
– С жинкой начальной осел на Дунае, под Русе, – откликается Шмулю Станоев. – Участком владел от нее нероскошным, хотя и достатным вполне, чтобы корни пустить и нестыдным добром в маскировку богатств обживаться, однако несручно попал в заваруху. Спьяну порезал в трактире заезжих румын и бежал. Хорошо, не убил никого. Полоснул набекрени по рожам и пронырно в окно увильнул, прыгнул в реку и в тучные воды потаял. В домик свой, почитай, оттогда не наведался. Тут и там послонявшись опять дураком, оказался на море, в Несебре. Какое-то время, лишь бы от берега дальше, промышлял на судах рыбаком, потом, укачавшись в тоску, повторно с размаху женился – на драчливой гречанке, от коей пиратки чем дальше, тем горше смурнел и в неделю старел, как за полный болезненный месяц. С этой тоже детей не завел и в себе подозреньем вздыхал: может, порчено в нем, заскорузло его неумелое семя? Коли так, ну и что ж ему делать теперь с позарытым преступным избытком?
– Толк со злата нагляден, когда ему кровный преемник назначен, – осложняется мудростью Чочо Шипчанов. – А когда его нет, даже звон в тех монетах черствей…
– Оттого-то про них и второй полюбовке своей не сболтнул, – раздвигается мыслью Паисий. – Не сродивши наследника, посвящения в темные Вылковы клады колотырщица не удосужилась. С ней он навроде терпел восемь лет, заодно проверялся в подпольных интрижках.
– Расточался надсадой впустую: ни одна от него, хоть растай ты на ней, не несла, – замыкает удел Филатей.
А Станишев его продлевает:
– Затаилась у Вылко на жребий бездетный обида. Накипел он ее утопить. Лавку на ночь закрыл – у них лавка от тестя была – и из кассы стотинки грязнульной не выудил. Вышел в море на веслах, чуток поплескал в глубину, поразмылся тенями, слизнулся потухшими звуками и досконально пропал. Стало то аккурат в Ильин день, когда ветер меняет прогоны с закатного зноя на осень, а под волною взбулгаченной шлындают злые течения – вот на эти часы и пристроился Вылко трагедией…
– Сам-то от бури сберегся? – хлопочет чесоткой Флорин.
– Да погодь ты, резвун! – беленится Кеворк. – Восупо́р языком не совайся. Дай человеку вздохнуть сквозь рыбачьи предания.
Тишиной подождали Закария. Тот очнулся, поправил очки и гуляет негромко по мерклому прошлому:
– Облачившись по-вдовьи, потопшую лодку гречанка списала в ущербы, но по мужу отплакала холодно: в его мокрую, странную гибель не до краешной правды поверила. Спустя сорок дней, отхандривши поминки, она опростала из рамки обнимчивый свадебный снимок и направилась спорить в газету. Там, урезонив, велела обрезать, размножить и долго по чистым погодам ходила на пристань – раздавать те листовки гражданкам, отбывающим в скорое плавание, наставляла развесить улику в попутных курортах и выселках. Под фотографией мужа был впечатан несебрский адрес с умолением выслать письмо, коли что вдруг кому-то припомнится. Так и выучил Вылко, что быть похороненным в море не значит еще помереть на земле. Несколько взбалмошных лет, кочуя угрюмым скитальцем, он срывал с караульных столбов свои бритые, светлые взгляды, скреб железную бороду и удивлялся упорству вдовы, ни по что не желавшей принять от него поражение.
– Поражение? – хохлится Гыдю. – Отчего ж таки ей поражение? На гремушки не грабил и кассу покрадством не тронул…
– А того, что для бабы любой обезмужить – завсегда распогромное ей поражение, – разъясняю назольнику плевые явности. – Попытай у своей, не соврет, несмотря что приятностей брака с тобой и не вздрогнула. Чем перебивами речи корежить, лучше гладко сиди, не топорщись. – В кои-то веки Закарий дорогу в кювет не теряет, говорит, как по струнке смычком полирует. – Засим понукаю Станишева: – На вдове не коптись, продолженье подвинчивай!
Запупырился в гордость учитель и, винишком пришпорив рассказ, настигает себя на излуке к последней бандитской жене: дескать, листовка его и свела с той Герганой. Как доплелся до Габрово, зашарил по площади взглядом, но на столбах не нашелся наличием. Только сладил подумать: «Стало быть, вот оно, крайнее место. Оттоптала мне пятки, однако сюда наконец не добралась, колючка репейная!», как слышит вдруг голос: «Не это ли ищешь, лохмач?» Оглянулся – там баба, вся в черном, до мозглых мурашек стремительным сходством пугает. Пригляделся: тьфу ты, чертяка! И вовсе собой не она, не прижимщица жизни Софрония. Протянула помято страничку: «Никак, запоймала?» – «Ага». – «И что ж нам с тобой теперь правильно делать?» – «А знакомиться будем. Я Вылко, листовка про имя не брешет. Ты-то, барынька, кто?» – «А вдова, как твоя. По одежке не видно? Токмо мои от меня не побегли нахалами, а в могилки смиренно покончились». – «Твои?» – «Да мужья. Оба-два по здоровью ко мне не прижились особенно». – «Печальная доля весьма». – «И даже противная очень». – «Ну а деток в запасах побрачных имеешь?» – «Доселе троих наготовила. Первый мой повенчальник девойку сварганил, а пацанчиков после скроила, потому что с другим облапошилась». – «А годов в тебе сколько же, много? Для шашней сердечком не старая?» – «Может, и старая, да. А вот замуж вдруго́рядь сходить – в самый раз я созрелая». Посмеялись, а вечером в гости пошел. Осмотрелся, покушал на пробу, ночлегом крахмальным себе впечатлений добавил. С сынками наутро дрова поколол, потолкался на заднем дворе со старши́м, дал понять подзатыльником, что соплячьих геройств не допустит, потом покидался ножами в сарайную дверку, снискал у ребят хорошо уважение. На прощание ихней сестрице нахмурной монетку в ладошку сдарил и, помахавши Гергане рукой, захромал на неделю в отсрочки – обдумать детально свое положение. А когда возвернулся, сказал, что согласный: «Ну, давай, что ли, пробовать. Я по части любви на восторг не гораздый, зато на утехи и прочие страстности опытный. Детей потерплю, сколько можно, наобум никого не обижу. Хозяйство твое, где развал да поло́м, починю, залатаю прорехи по крышам, урожаем в амбарку, опять же, налажу. Саму от захожих мужчин и залетной беды защищу. Уж больно ты баба в обтяжку, красивая». – «А в позорах меня не забросишь, как худо сморочил гречанку свою?» – «Вероятность наврядная. Разве что заскучаю безвыходно». – «Это с нами случиться не будет. Я веселая, хищная к радостям, жадная. Ревновать покарябистей кошки умею царапаться. Со мной, женишок, не соскучишься». На том и сплотились.
– Шутница была, – прибавляет историю Додю. – Даром, что ли, из Габрово! Острословкой и там промеж них знаменитилась. Над судьбой над своею хохмила: дескать, двух на тот свет проводила, а на скудные сдачи тебя подцепила. Кто возьмется меня упрекать, что чужого пригрела, я ведь мертвого к жизни назад воскресила… Загорелась родить Вылко парня, но, как прежние жены под ним, полномочий семейных не сдюжила.
Выходит, Людмилчо, трухня в нем взаправду с гнильцою была. Вспоминали вчера, будто раз обманулась Гергана запинкой по женскому графику. На свечах нагадавши, что девкой засеяна, подстегну