Клад — страница 57 из 66

А девчонке, Людмилчо, покась восемь лет! Значит, ждать им и ждать жениховств до преклонного в поясы возраста. Ничего, что Гергане на это нелепо – Вылко плевать с колокольни. Не готов он испортить себе удовольствия. Наблюдать, как растет его внучка сиротная, без надзоров отца достигается даже сподручней: для нее он за оба заглавных мужчины персона налично-единая. Интересно запуталась жизнь! Не было ро́ждено сына, зато приключились два пасынка, не досталось в наследницы дщери, глядь, напоследки она озарила – и мала́я дочурка, и самосветлая внученька.

А потом наступает война. Точнее, три кряду войны, ни в одну из которых его под ружье не возьмут: староват да походкой кандыбист. Вылко, однако ж, в стенах не сидит, подряжается в тыльные службы снабженцем. Очень торопится справить на армии срочные выгоды и, наторевши на взятках, поставляет забойное мясо не только на фронт, но и около. По всему, на знакомствах на шуменских крутит, ерзун, махинации…

Покамест войска побеждают, сходит мошенство похитчикам с рук. Кровь нестрашно пролив, молодая держава, в отместку за прежние рабства, под худое крыло прибирает с востока уклюжий отрез Македонии, приобщает к нему на югах сочный шмат побережья Эгейского и развлекается зычно постройкой Великого царства, так что до мелких покраж ей с протяжных просторов слетать недосуг.

Длится это, однако, недолго: не успевши с вальяжностью свыкнуться, прямодушная родина наша падает жертвой чужих вероломностей… Верно, Людмилчо, ты в грустях иронишься: со своих ненаедных обжорств облажалась из спесей гонорных в ничтожности! Точней твоего катаклизьму не выскажешь. По итогам Балканской Второй[32] в голытьбу обмишулилась и за месяц лишилась всего, о чем щекотались болгары веками. Обшустрили нас наши союзнички, поглодали границы до внутренних косточек, обчекрыжили налысо ратные гордости.

Чтоб самих не смело́ из дворцов возмущением, позатеяли власти на битом народе его непомерные раны облизывать: взялись строже убытки считать и клеймить спекулянтов в изменники. Кем в присесты заселят острог, а кого порываются вешать толпе в назиданье на площади. Вылко тоже вязать приходили, однако пугали с прохладцей, не туго и, глотая с похмелья зевки, заунывно допросы халтурили: где, мол, хрычовка, мужик твой отсель заблудился в нечестных отсутствиях? И с каких неприглядных причин нет его в гулком доме, четырежды в юбки забабленном? А Гергана на это перечит: дескать, сами скажите! Чай, вперегонку с ним драпали. Небось проглядели его в суматохах, подсобить хромоте не помешкали. Может статься, убили его аккурат вместо вас иль на жаждах тюремных каленым железом под ребры пытают. Может, он не разбойник ни в чем, а герой! Возражают ей: «Это, тетка, не может. Кабы роились средь нас перемешно герои, мы б утиканьем с фронтов не спозорились… Да ведь он, твой вахлак, и винтовки заржавой шарахался. Если чем воевал, разве нас же, подлец, враждовал вороватостью». – «Дак зачем ему вас воровать, коли вы добровольно былые захваты профукали? А словчился чегой-то украсть, так и правильно смог, потому как оттяпал хоть что-то от ваших злотворцам дарениев».

Между тем выясняют, что Вылко, по давним навычкам, точил заодно Дюстабан. Заезжая изгибным транзитом, разводил живодерством сельчан и особо покорных столбцом в патриёты записывал. «Предоставлю фамилии в штаб, чтоб награды за щедрость вам вынудить. Благородное дело, ага! Ни на чутки не хуже, чем банду в округе прикармливать». Уж не знаю, с чего он в ненужные риски играл: иль зудело влияньем покичиться, или просто нахлывом соскучился. То, что жадность его взъерепенила, это я от себя отвергаю: на хрена ему жадность, когда спрятан клад! Больше правом своим щеголял да надменно хвосты распускал, с панталыку сбивал ротозеев и на ихние чванства забавился. Одного не учел – что прошляпим войну. Где мотался потом невидимкой, нам покутано толстыми мраками.

Вспоминали вчера, что, по слухам, подался обрыднувшим курсом на запад. Выждал тихое время и в двор, на который батрачил, пожаловал. От калитки присвистнул хозяина, подождал под лохматой лозой, опрокинул приветный стакан и сказал, что забыл барахлишко. Получив разрешение, выпросил заступ, обстучал им дорожку, вопнулся под камень и сверток засусленный вынул. Не большой и не малый – возможно, тряпье, а похоже, и нет. В таком и богатство кургузым загладом уляжется. Еще и валялся годами под самой у них под ходьбой! Передернул хозяин лицом и о жизни незрячей расстроился. Потом подстрекает зашельца к себе запоздниться на ужин. На приглашенье коварника Вылко не клюнул: извиняй, мол, начальник, поеду. Не хочу я с тобой засобачиться. Коль останусь, в нетрезвостях насмерть раздружимся. «Есть во мне на твой счет, – говорит, – наихудшее очень предчувствие. Посему ты подкрадкой за мною не путайся. И держи за зубами свои на меня подозрения. Ни к чему оно нам – на износы солидных годов задираться до дырок бравадами». Тот послушался, сам не пошел, но пустил скороходца малого, холуйчика. От него и прознал, что явился батрак на кауром коньке, поглазеть на которого за́ угол, к обиходной по Вылковым пьянкам корчме, учредился галдежный базар и давай меж собой зажигаться, восторг тарабарить: настоящий скакун, вседостойный парадов с оркестрами. Здесь доселе животных подобных и снами цветными не видано. Надо быть, племенной, генеральского конского звания. «Удивлялись, что всадник на нем – забулдыжник седой, а не выпуклый барин». – «И куда забулдыжник девался сей раз?» – «В неизвестные дали умчал. Пыль за ними по тракту клубилась хвостами, пушисто. А когда порассеялась – все: те же вялые грязи и узости». Взашей побегушника выгнал и думает: столько лет на меня чертоломил хребет, ну а я сгубошлепил на бдительность, самоличность с мерзавца не стребовал. Батрак и батрак! Теперь вот ищи ветра в поле. Говорила жена замоститься булыгой, так ведь я на нее фордыбачился: мол, плитняк придунайский подошвам удобней, послойкой прицепней, шершавистей… Иль сгонять мне сигналом в полицию? Проще – ну прохиндея к шишам! Угрожал мне серьезно, кажись. Я-то весь на виду, за спиной скараулит – пощады не жди от гадюшника. Может, к лучшему вышло, что плитку ремонтом не тронул…

Недоумишь, Людмилчо, откуда задетые мысли его в Дюстабан докатились? А из побасок давнишних и пестрых, накопленных россказней! Значит, кто-то с его невезучим хозяином сопрягался когда-то путями минутными. По-другому бы в наши края те картинки не вынесло. Вот как я полагаю резоны судьбы: ежели что-то на свете стряслось, без чего нам нельзя растянуться на выросты разумом, так его уж вовек не упрятать годами потемными. Так ли, эдак, а в будущем трудностью вынырнет. Нам про физику эту Закарий рассказывал факт: коли слева нажал, сохраняешь инергию сплюснутой справа. Ничего абы как не уходит. Все в планетных сплетеньях висит про себя равновесьем. Чем аукнулось, тем на тебя и отгавкалось. Что посеешь, то и бесхлебьем пожнешь… В общем, мои пропаганды ты понял.

Возвращаясь к разбойнику Вылко, докладаю для краткости сводку: распахнули наружу жука через год… Да куда там – поймали! Сам подставился к ним в промежутное мирное время. Заявился в участок с пакетом, а вышел в полнейших фривольностях. Говорили, и часу не минуло, как он откупился конем и загорским домишкой, обзаведшись в размены бумажкой о том, что претензий к нему ни страна не имеет, ни армия, ну а кто не согласный, тот сам по себе клеветник, вредословец.

С той цидулькой пришлепал к супруге: «Поживем налегке, не впервой. Хорошо, что смолчали мы Вылке приданое». – «Хорошо, – отвечает Гергана. – Коли есть, что утайками скрытничать, оно завсегда хорошо. И к чему щеголять нам богатствами? Рановато, пожалуй, еще». – «Неприятно сказала сейчас. И как будто двояко да искоса. Ты про что меня колешь, щеколда, намеками?» – «Восхищаюсь я, Вылко, твоей нипричемности. Дом загорский продал, жеребца сторговал, а ее-то, поди, на медяк не убавилось». – «Тьфу, холера назольная! Сколько раз повторять: басурманы его заграбастали. Был бы мой, разве ж я бы с тобой до сегодня в раздорах валандался?» – «Дак чудак ты. И жадный. Отсюда и я». Подскочил, размахнулся влепить оплеуху, но хукнул чего-то и грохнулся на пол. Прежде чем вытечь сознанием вон, зашипел на жену: «Доконала!»

Оказалось, запыхалось сердце, инфаркт.

В восемь бабьих, покладистых рук отходили болезного Вылко теплом, угомоном домашним, парны́ми отварами и отныне про злато его чепуховской трепнёй не тревожили.

С той поры волноваться про что он придумывал сам: каждый день в передышки шагов ковылял спозаранку в кофейню, чтоб от корки до корки газеты прочитывать. Похрустевши визгливой статьишкой, кулаком по столу громыхнет, индюком забиячным надуется и зафыркает в дряблые голосы: «В пекло б голыми жопами вас, писуки́ горлопастые, олухи! Ишь, отвагой им яйца зажулило! Так еще ничего, повоюете: подведет вас царек под порухи, даром, что ль, помесь австрийцев с саксонами[33]? Упырек еще тот!». Веселятся на деда клиенты, а он на растравку им – притчу. Знавал, дескать, я одного патриёта. Давно оно было, в невольное, рыхлое время. Нагадил он чем-то османам и попрыгал ховаться в леса. Перед тем, чтоб турецкие херы не запортили сворой его молодуху, порасквасил ей броские взрачности. Остерегши жену от греха, схоронился шторма переждать в буреломник. А когда отгремела беда, возвернулся и понял, что давешним буйным желаньем к супружнице начисто выстыл: видать, на холодных природах мужчинским задором расхлябался. Как ни взглянет – уродка, редчайшее пугало! Негодящая, стыдная баба, притом же еще и нахалка: что ни день, лезет крабом в штаны, на амуры его домогается… Лучше б я, размышляет, ее им на блуд подстелил, ну а после, отшлепав в науку, поживал бы с подбочной красавой, потомство за милую душу строгал. А теперича – где, коли турки – и те на нее не позарились? Потерпел он жену до зимы, ну а там не отвертишься: тяжело ущемлять ее в ласках, когда безотрадные ночи в полсуток распялились. Хоть без свечки не видно лица, да сопенье его выдает: нос-то жахнул на совесть, в лепешку!.. Затошнило того мужичка на свою горемычную долю, придавило ему безнадегой унылые пазухи, и решил он жену подковать на уход, в состраданья ее образумить. Нет во мне, говорит, ощущенья к тебе. Сокрушаюсь кромешно, понеже воздвигший меж нами заслоны ревнивой моей саморучностью. Пред тобой виноватый я дважды: что красу по любви извратил – это раз, а еще – что из той же любви не ослеп на тебя, не оглохнул. Недостанет мне жару сердечного рядом чувырлу лелеять. Может, напрочь уйдешь ты куда? Или здесь оставайся, однако ж в постельной раздельности. А она отвечает: да ты не томись, муженек, угнетеньями духа не чахни, сочинила я способ получше. Подхватила с печи кочергу и давай патриёта по роже ваять, под штандарты свои образовывать. Исковеркала так, что в сравнении с ним вышла снова из дому красавица. По сугробам хрустит навсегда и ликует: получилось, османы-то были резвей, не гнушались отведать казистого тела. И бесчинством лица не смущалися: покроют чадрой и наяривают…