Клад — страница 9 из 66

ОН: Выпусти бабочек. Тех, что внутри.

ОНА: Хорошо. Я попробую.

* * *

Чтоб услужить продырявленным стенам, практиковали игру в «Посмеемся». Чаще другого смеялись над Штатами:

– Я тебе скинул сноску, читала?

– Нет еще, погоди… На кой ляд мне кремация в Калифорнии?

– Посмотри там в подвале расценки. Заодно с погребением в общей могиле – восемь тысяч «зеленых».

– Ни фига себе! А если отдельная урна – пятнадцать.

– И почти столько же – роды.

– Потому что родиться толпой невозможно.

– Страна, где ты вечно в долгах.

– От рождения до смерти.

– И даже посмертно должник.

– Это если не бомж.

– Это если не бомж.

– Бомжей жгут бесплатно.

– Сердобольно!

– Смешно.

– Смешней некуда.

– Ну и где у них совесть, скажи?

– Вероятно, под мышкой. Там удобнее чешется.

– Совесть?

– Она не болит. В лучшем случае – чешется.

– Результат эволюции? Очень смешно.

Было ли что-то у них отвратительней этой игры?

Может, и не было. Но, с другой стороны, ведь и вправду – смешно!

* * *

Потом началась эпидемия, и стало так страшно, что мало-помалу затмило их прежние страхи: раньше было про жизнь – не про смерть.

– Вот и дошли мы до точки. Теперь уж как пить дать подохнем, – твердила жена.

Ни тени отчаяния в голосе – лишь флегматичное, мстительное удовлетворение.

– Знаешь, что с точкой не так? Прежде чем до нее доберешься, успевает размножиться в многоточие. Не торопи события. Может, еще и проскочим.

Карантин объявили на месяц, затем продлевали еще и еще. Выходить разрешалось три раза в неделю, но лишь за продуктами или в аптеку. Так дезинфекция города обернулась очисткой столицы от жителей.

Людям это не нравилось.

Люди с этим мирились.

Люди смирились со всем, кроме голода. Но поскольку голод пока не свирепствовал, робко скребли по сусекам и смиренно молились о том, чтобы не было голода.

Впрочем, бюджетникам он не грозил: им начисляли зарплату на карты день в день. Не ходить в госархив за свою же получку было довольно забавно. И не стыдно ни капельки.

В остальном время шло, как всегда: текла нефть, возводились дворцы и заборы, полыхали бесхозно леса, разливались запойные реки, сиротели деревни, дрябли сердца, молодились вампиры, скудели пайки, солонели напрасные слезы. Время шло, как стояло. Стояло, но шло…

* * *

Запертые в квартире, супруги наблюдали с балкона за улицей, по которой шныряли рыжие, в тон кирпича с кремлевской стены, каски спецназа. Под сентябрьским привянувшим солнцем щиты и забрала тускло поблескивали, панцири пучились жучьими латами, а стволы и дубинки усато топорщились, отчего отряд «космонавтов» походил на ватагу сноровистых членистоногих. Отловив нарушителей, бойцы паковали смутьянов в плоскомордый автобус с зарешеченными прозорами.

(Тараканья страна, как говаривал старый пират-мизантроп.)

– Снова бросили бомбочку. Ай, молодцы!

– Селедка, – заметил мужчина, – позавчера – помидоры.

– Откуда-то сверху?

– Наверно. Если б под нами, мы бы увидели.

Этажей было двадцать, жили они на седьмом.

– Может, с крыши?

– Навряд ли. Из окна безопасней: кинул, пока долетело – закрыл и сиди себе в тапочках, смейся.

– А на что тогда камеры?

– Они надзирают за тем, что внизу. Мы для верхов – это низ.

– Если так, то метание селедки – наша им карнавальная отповедь. Ты же читал Бахтина?

– Про полифонию Боккаччо?

– Полифония – это о Достоевском. Да и Боккаччо совсем не Боккаччо – Рабле.

– Ах вот оно что! Я и не знал, что Гаргантюэль и пан Фуагра карнавалили.

Ткнула в бок, отпихнула и втиснулась в комнату.

Мужчина поморщился: лучше б еще переждать, чтоб росгвардейцы на нас не подумали. Если не прячешься, вроде как ты ни при чем.

Он постоял минут пять, докурил и зашел.

Женщина полулежала в кресле, отвернувшись к торшеру и закинув ногу на подлокотник. Она нервно хлопала тапком о пятку и теребила кудряшку, словно вязала из локона спицами ровно такой же кокористый локон.

И поза, и тапок, и спицы – верные признаки явной досады.

Муж приобнял за плечи, погладил тугое бедро и клюнул в душистые волосы.

– Ну, чего дуемся?

– Ты эгоист. Все испортил. В кои-то веки меня посетила какая-то здравая мысль!

Снял куртку, разулся, прошлепал на кухню и через минуту нарисовался в проеме с бокалами.

– Сейчас эгоист все исправит.

Отхлебнули вина.

Он свернул в узкий конус салфетку и, напялив колпак, скорчил рожу:

– На арлекина похож?

– Ты похож на балбеса.

– А ты – на супругу балбеса. Давай просвещай.

Допив шардоне, она села, смахнула с макушки мужчины колпак, раскатала салфетку и положила квадратом на скатерть, затем положила бокал ободком на салфетку.

– Карнавал – это мир наизнанку. Маскарадные шествия, где верх и низ меняются местами: лицо становится задом, а сам зад – передом. Здесь все сикось-накось, шиворот-навыворот. Символически знаменует восстание хаоса против незыблемости опостылевшего порядка, опрокидывание догм и устоев. Видел шута, расхаживающего на руках, подрыгивая башмаками с бубенчиками? В таком вот ключе свистопляска, упраздняющая иерархию и пародийно подменяющую социальную субординацию на диаметрально противоположные полюса. В итоге шут объявляется королем.

– А богохульник – епископом.

– Ты меня обманул. Все ты знаешь, историк!

– Я не знаю, а узнаю́ что забыл. Продолжай.

– Шиш тебе.

– Смеховая культура, трикстер и профанация. Попойки блудливой амбивалентности, в чьем похотливом уемистом лоне трагичность сливается в общем экстазе с комичностью… Так?

– Не скажу.

– А еще поругание смерти повальным распутством и плясками. Смерть ведь не очень и смерть?.. Ну же, бахтинка, не вредничай!

– Для карнавала она не фатальна: эдакое уморительное страшилище, к тому же чреватое.

– Сколько бы пугало это ни пыжилось, а все равно лопнет брюхом, из которого выпрыгнет новая жизнь.

– Ибо суть карнавала есть возрождение мира, его обновление.

– Ремарка из зала: обновление на рубеже катастрофы.

– Карнавал – это весело там, где вчера было жутко.

– Помидор и селедка на рыжей броне!

– Самое главное – смех. Нам ведь было смешно?

– Не так, чтоб до колик.

– Дальше будет смешнее.

– Если ребят не поймают.

– Их не поймают. Налей-ка еще.

Она осушила бокал в два глотка и сказала:

– Жаль, скоро сдохнем. Хорошо б перед тем насмеяться… Блин, меня развезло. Я пьяна.

Откинулась в кресле, закрыла глаза и спросила:

– Ты бы с чем это свинство сравнил – нашу жизнь?

Мужчина допил, водрузил фужер на край стола, ухватил промежьем пальцев стеклянный стебелек и подвигал донышком влево-вправо, словно скользил им по льду над обрывом.

– Тараканы, подшитые бабочки… Долбаный Кафка с Набоковым.

– Ух ты! Неплохо… А у тебя есть кошмар? Свой, персональный кошмар?

– Сомневаюсь.

– Могу поделиться парой прелестных кошмариков. Как тебе вот такой? Снится, будто звонишь кому-то по телефону, а он не снимает проклятую трубку. И даже автоответчик не включится. Одни только пип, пип, пип.

– И кому ты звонишь?

– Хоть кому. Или всем. Да без разницы!

– Как-нибудь мне позвони. Я отвечу.

– А еще часто снится, будто я ковыляю за собственной тенью. Таскаюсь за ней от рассвета и до почти темноты, целый день напролет, то срываюсь на бег, то крадусь, выбиваюсь из сил, натираю мозоли, зову, умоляю, а тень все плывет и плывет, как ни в чем не бывало.

– И чему тут расстраиваться?

– Она даже не укорачивается.

– Смотри позитивно: вдруг тень не тает из-за того, что ты посекундно растешь!

– Ну а солнце? Полсуток торчит за спиной?

– Почему бы и нет? Если идти по параболе…

– По-любому – метафора, – отмахнулась она. – Две метафоры тщетной, пропащей и неприкаянной жизни. Звонишь и звонишь, идешь и идешь, но абонент все молчит, а сама ты и с места не сдвинулась. Поэтичная аллегория обреченности… Боже мой, я совсем в растютю. Спать хочу.

– Так поспи.

– Не хочу. Когда я вдрабадан, в голове черт-те что. Стопроцентно приснится кошмар.

Она распахнула глаза, подтянула колени к груди и посмотрела с тревогой на мужа:

– Снова нахлынуло.

– Что?

– То самое чувство. Стоит подумать чуть в сторону, и оно накрывает…

– Чуть в сторону?

– Разве не странно, скажи, что ожидание этого мига длилось тысячи лет? Ты только представь: сотни предков беспамятно сгинули ради того, чтобы я лепетала здесь спьяну нелепости. Прямо мурашки по телу… – Глаза округлились и густо наполнились ужасом. Ужас мутнел и струился слезами по бледным щекам. – Хорошо, что у нас нет детей.

Она задрожала. Пытаясь подняться, задела бокал, уронила, снова рухнула в кресло и стала ругаться.

Муж ей не препятствовал. Лишь удивился, что матерится она компетентно и изобретательно.

Он собрал с пола осколки, вынес на кухню посуду и мусор, покурил в открытую форточку, а когда жена замолчала, вернулся на цыпочках в зал.

– Я не сплю, – сказала она и заснула.

Мужчина смотрел на нее и жалел – не ее, а себя. Потом задремал и не сразу заметил, что супруга уже пробудилась.

– Что тебе снилось?

– Победа. – Она улыбалась – вызывающе, жадно и вместе с тем как-то потерянно, траурно, неизлечимо. – Мы напились в дымину. Сидим и смеемся, бухие в дрова. Наш смех оглушителен, зычен, как гром, и заполняет раскатистым гулом всю комнату. Смеха так много, что он распирает пространство и пускает по стенам гремучие трещины, а он все растет и растет, растет и растет, изнутри разрывая нам легкие. Чтобы не разорваться от смеха, мы с тобою бежим на балкон и, вцепившись в перила, выплескиваем хохот рвотой на шмакодявок, хлопочущих возле автобуса. И ничего не боимся. Потому что наш смех – это щит. И даже не щит. Он карающая булава, которой мы, как орехи щипцами, колем их рыжие каски, эти ржавые скорлупки, начиненные злобой и жлобской напыщенной глупостью. Восстав хаосом смеха против гнилого порядка, мы торжествуем, и смех наш – оружие. Идеальное средство возмездия за все насекомые годы, за изувеченные, струсившие мечты, за наше предательство каждой минуты от растранжиренной нами любви, за ползки по-пластунски под их ненавистные марши, за то, что они исковеркали жизнь и превратили ее в невозможку, за то, наконец, что мы были не мы, а пародия нас…