ОН: Выпусти бабочек. Тех, что внутри.
ОНА: Хорошо. Я попробую.
Чтоб услужить продырявленным стенам, практиковали игру в «Посмеемся». Чаще другого смеялись над Штатами:
– Я тебе скинул сноску, читала?
– Нет еще, погоди… На кой ляд мне кремация в Калифорнии?
– Посмотри там в подвале расценки. Заодно с погребением в общей могиле – восемь тысяч «зеленых».
– Ни фига себе! А если отдельная урна – пятнадцать.
– И почти столько же – роды.
– Потому что родиться толпой невозможно.
– Страна, где ты вечно в долгах.
– От рождения до смерти.
– И даже посмертно должник.
– Это если не бомж.
– Это если не бомж.
– Бомжей жгут бесплатно.
– Сердобольно!
– Смешно.
– Смешней некуда.
– Ну и где у них совесть, скажи?
– Вероятно, под мышкой. Там удобнее чешется.
– Совесть?
– Она не болит. В лучшем случае – чешется.
– Результат эволюции? Очень смешно.
Было ли что-то у них отвратительней этой игры?
Может, и не было. Но, с другой стороны, ведь и вправду – смешно!
Потом началась эпидемия, и стало так страшно, что мало-помалу затмило их прежние страхи: раньше было про жизнь – не про смерть.
– Вот и дошли мы до точки. Теперь уж как пить дать подохнем, – твердила жена.
Ни тени отчаяния в голосе – лишь флегматичное, мстительное удовлетворение.
– Знаешь, что с точкой не так? Прежде чем до нее доберешься, успевает размножиться в многоточие. Не торопи события. Может, еще и проскочим.
Карантин объявили на месяц, затем продлевали еще и еще. Выходить разрешалось три раза в неделю, но лишь за продуктами или в аптеку. Так дезинфекция города обернулась очисткой столицы от жителей.
Людям это не нравилось.
Люди с этим мирились.
Люди смирились со всем, кроме голода. Но поскольку голод пока не свирепствовал, робко скребли по сусекам и смиренно молились о том, чтобы не было голода.
Впрочем, бюджетникам он не грозил: им начисляли зарплату на карты день в день. Не ходить в госархив за свою же получку было довольно забавно. И не стыдно ни капельки.
В остальном время шло, как всегда: текла нефть, возводились дворцы и заборы, полыхали бесхозно леса, разливались запойные реки, сиротели деревни, дрябли сердца, молодились вампиры, скудели пайки, солонели напрасные слезы. Время шло, как стояло. Стояло, но шло…
Запертые в квартире, супруги наблюдали с балкона за улицей, по которой шныряли рыжие, в тон кирпича с кремлевской стены, каски спецназа. Под сентябрьским привянувшим солнцем щиты и забрала тускло поблескивали, панцири пучились жучьими латами, а стволы и дубинки усато топорщились, отчего отряд «космонавтов» походил на ватагу сноровистых членистоногих. Отловив нарушителей, бойцы паковали смутьянов в плоскомордый автобус с зарешеченными прозорами.
(Тараканья страна, как говаривал старый пират-мизантроп.)
– Снова бросили бомбочку. Ай, молодцы!
– Селедка, – заметил мужчина, – позавчера – помидоры.
– Откуда-то сверху?
– Наверно. Если б под нами, мы бы увидели.
Этажей было двадцать, жили они на седьмом.
– Может, с крыши?
– Навряд ли. Из окна безопасней: кинул, пока долетело – закрыл и сиди себе в тапочках, смейся.
– А на что тогда камеры?
– Они надзирают за тем, что внизу. Мы для верхов – это низ.
– Если так, то метание селедки – наша им карнавальная отповедь. Ты же читал Бахтина?
– Про полифонию Боккаччо?
– Полифония – это о Достоевском. Да и Боккаччо совсем не Боккаччо – Рабле.
– Ах вот оно что! Я и не знал, что Гаргантюэль и пан Фуагра карнавалили.
Ткнула в бок, отпихнула и втиснулась в комнату.
Мужчина поморщился: лучше б еще переждать, чтоб росгвардейцы на нас не подумали. Если не прячешься, вроде как ты ни при чем.
Он постоял минут пять, докурил и зашел.
Женщина полулежала в кресле, отвернувшись к торшеру и закинув ногу на подлокотник. Она нервно хлопала тапком о пятку и теребила кудряшку, словно вязала из локона спицами ровно такой же кокористый локон.
И поза, и тапок, и спицы – верные признаки явной досады.
Муж приобнял за плечи, погладил тугое бедро и клюнул в душистые волосы.
– Ну, чего дуемся?
– Ты эгоист. Все испортил. В кои-то веки меня посетила какая-то здравая мысль!
Снял куртку, разулся, прошлепал на кухню и через минуту нарисовался в проеме с бокалами.
– Сейчас эгоист все исправит.
Отхлебнули вина.
Он свернул в узкий конус салфетку и, напялив колпак, скорчил рожу:
– На арлекина похож?
– Ты похож на балбеса.
– А ты – на супругу балбеса. Давай просвещай.
Допив шардоне, она села, смахнула с макушки мужчины колпак, раскатала салфетку и положила квадратом на скатерть, затем положила бокал ободком на салфетку.
– Карнавал – это мир наизнанку. Маскарадные шествия, где верх и низ меняются местами: лицо становится задом, а сам зад – передом. Здесь все сикось-накось, шиворот-навыворот. Символически знаменует восстание хаоса против незыблемости опостылевшего порядка, опрокидывание догм и устоев. Видел шута, расхаживающего на руках, подрыгивая башмаками с бубенчиками? В таком вот ключе свистопляска, упраздняющая иерархию и пародийно подменяющую социальную субординацию на диаметрально противоположные полюса. В итоге шут объявляется королем.
– А богохульник – епископом.
– Ты меня обманул. Все ты знаешь, историк!
– Я не знаю, а узнаю́ что забыл. Продолжай.
– Шиш тебе.
– Смеховая культура, трикстер и профанация. Попойки блудливой амбивалентности, в чьем похотливом уемистом лоне трагичность сливается в общем экстазе с комичностью… Так?
– Не скажу.
– А еще поругание смерти повальным распутством и плясками. Смерть ведь не очень и смерть?.. Ну же, бахтинка, не вредничай!
– Для карнавала она не фатальна: эдакое уморительное страшилище, к тому же чреватое.
– Сколько бы пугало это ни пыжилось, а все равно лопнет брюхом, из которого выпрыгнет новая жизнь.
– Ибо суть карнавала есть возрождение мира, его обновление.
– Ремарка из зала: обновление на рубеже катастрофы.
– Карнавал – это весело там, где вчера было жутко.
– Помидор и селедка на рыжей броне!
– Самое главное – смех. Нам ведь было смешно?
– Не так, чтоб до колик.
– Дальше будет смешнее.
– Если ребят не поймают.
– Их не поймают. Налей-ка еще.
Она осушила бокал в два глотка и сказала:
– Жаль, скоро сдохнем. Хорошо б перед тем насмеяться… Блин, меня развезло. Я пьяна.
Откинулась в кресле, закрыла глаза и спросила:
– Ты бы с чем это свинство сравнил – нашу жизнь?
Мужчина допил, водрузил фужер на край стола, ухватил промежьем пальцев стеклянный стебелек и подвигал донышком влево-вправо, словно скользил им по льду над обрывом.
– Тараканы, подшитые бабочки… Долбаный Кафка с Набоковым.
– Ух ты! Неплохо… А у тебя есть кошмар? Свой, персональный кошмар?
– Сомневаюсь.
– Могу поделиться парой прелестных кошмариков. Как тебе вот такой? Снится, будто звонишь кому-то по телефону, а он не снимает проклятую трубку. И даже автоответчик не включится. Одни только пип, пип, пип.
– И кому ты звонишь?
– Хоть кому. Или всем. Да без разницы!
– Как-нибудь мне позвони. Я отвечу.
– А еще часто снится, будто я ковыляю за собственной тенью. Таскаюсь за ней от рассвета и до почти темноты, целый день напролет, то срываюсь на бег, то крадусь, выбиваюсь из сил, натираю мозоли, зову, умоляю, а тень все плывет и плывет, как ни в чем не бывало.
– И чему тут расстраиваться?
– Она даже не укорачивается.
– Смотри позитивно: вдруг тень не тает из-за того, что ты посекундно растешь!
– Ну а солнце? Полсуток торчит за спиной?
– Почему бы и нет? Если идти по параболе…
– По-любому – метафора, – отмахнулась она. – Две метафоры тщетной, пропащей и неприкаянной жизни. Звонишь и звонишь, идешь и идешь, но абонент все молчит, а сама ты и с места не сдвинулась. Поэтичная аллегория обреченности… Боже мой, я совсем в растютю. Спать хочу.
– Так поспи.
– Не хочу. Когда я вдрабадан, в голове черт-те что. Стопроцентно приснится кошмар.
Она распахнула глаза, подтянула колени к груди и посмотрела с тревогой на мужа:
– Снова нахлынуло.
– Что?
– То самое чувство. Стоит подумать чуть в сторону, и оно накрывает…
– Чуть в сторону?
– Разве не странно, скажи, что ожидание этого мига длилось тысячи лет? Ты только представь: сотни предков беспамятно сгинули ради того, чтобы я лепетала здесь спьяну нелепости. Прямо мурашки по телу… – Глаза округлились и густо наполнились ужасом. Ужас мутнел и струился слезами по бледным щекам. – Хорошо, что у нас нет детей.
Она задрожала. Пытаясь подняться, задела бокал, уронила, снова рухнула в кресло и стала ругаться.
Муж ей не препятствовал. Лишь удивился, что матерится она компетентно и изобретательно.
Он собрал с пола осколки, вынес на кухню посуду и мусор, покурил в открытую форточку, а когда жена замолчала, вернулся на цыпочках в зал.
– Я не сплю, – сказала она и заснула.
Мужчина смотрел на нее и жалел – не ее, а себя. Потом задремал и не сразу заметил, что супруга уже пробудилась.
– Что тебе снилось?
– Победа. – Она улыбалась – вызывающе, жадно и вместе с тем как-то потерянно, траурно, неизлечимо. – Мы напились в дымину. Сидим и смеемся, бухие в дрова. Наш смех оглушителен, зычен, как гром, и заполняет раскатистым гулом всю комнату. Смеха так много, что он распирает пространство и пускает по стенам гремучие трещины, а он все растет и растет, растет и растет, изнутри разрывая нам легкие. Чтобы не разорваться от смеха, мы с тобою бежим на балкон и, вцепившись в перила, выплескиваем хохот рвотой на шмакодявок, хлопочущих возле автобуса. И ничего не боимся. Потому что наш смех – это щит. И даже не щит. Он карающая булава, которой мы, как орехи щипцами, колем их рыжие каски, эти ржавые скорлупки, начиненные злобой и жлобской напыщенной глупостью. Восстав хаосом смеха против гнилого порядка, мы торжествуем, и смех наш – оружие. Идеальное средство возмездия за все насекомые годы, за изувеченные, струсившие мечты, за наше предательство каждой минуты от растранжиренной нами любви, за ползки по-пластунски под их ненавистные марши, за то, что они исковеркали жизнь и превратили ее в невозможку, за то, наконец, что мы были не мы, а пародия нас…