й такую запись…
Антипа умолк и заворочался на полу.
– А далее-то что было? – нетерпеливо спросил Пугачёв.
– Далее? Погоди торопить, – сказал Антипа. – Вот только в шубу завернусь, а то по полу дует.
В ту пору, как он содержался в заключении, – продолжал Антипа, – близкие-то к государыне енералы и графы, эти Орловы и Чернышёвы и иные прочие ненавистники Петра Фёдоровича, разными обиняками советовали государыне извести его, чтобы, знаешь, не вышло чего после. Чтобы не было, знаешь, какой придирки от иных царей и королей, его сродников, особенно опасались пруцкого короля Фридрика, – ведь приятель был нашему-то, Петру Фёдоровичу-то. Однако государыня, отдать ей справедливость, не поддалась, не согласилась. Да и как, в самом деле, согласиться на такое беззаконие? Ведь какой-никакой, а всё-таки он муж, а всё-таки он царь, помазанник Божий, дело великое! Да и царевич, Павел Петрович, был уже на возрасте… По этому самому она и берегла его, крепко сторожила, чтобы не вышло какой пакости от Орловых. И просидел он в заточении ни мало ни много – ровно семь годочков. Хоша он содержался и не в настоящей тюрьме, в каких содержатся колодники, а в палатах, и ни в чём не имел недостатку, примерно, ни в питьях, ни в яствах, ни в другом в чём, всего было вдоволь, однако несладко же ему было сидеть. Первое – царства лишился; второе – свободы не имел. Не мимо, видно, говорится: крепка тюрьма, да чёрт ли в ней. На восьмом году уже вырвался из заточения и узрил свет Божий.
– Как же он вырвался? – спросил Пугачёв.
– Добрые люди помогли. Ведь и у него были кой-кто доброжелатели. Вот они-то и выручили его из заточения. Опоили ли чем сторожей, или подкупили казной, верного не умею сказать, а только одно знаю: добрые люди выручили его. Выбравшись на волю, он и бежал прямо к пруцкому королю, Фридрику, да ничего от него не получил. «Есть когда не дал бы ты запись, я б беспременно за тебя вступился, – говорит Фридрик Петру Фёдоровичу, – ведь всё-таки, говорит, ты мне приходишься сродни маленечко. А теперича – хошь гневайся, хошь нет, твоя воля, – ничего не могу в удовольствие твоё сделать, сам, чай, знаешь. Вот она, бумага-то печатованная, – говорит Фридрик, – ничего супротив неё не поделаешь. Она, батенька, не в пример умнее нас с тобой, даром что женщина: на кривой лошади не объедешь. Взямши от тебя такую запись, чтобы тебе не вступаться в царство, она, – говорит Фридрик, – тот же день велела напечатовать её, да и разослала по всем царям и королям, чтобы всяк ведал, а ко мне, говорит, прислала две, мало, видно, одной-то. Вот возьми, читай! Пожалуйста, не проси меня: ничего не могу сделать, сам знаешь наши уставы: коль скоро кто из владык земных откажется от царства и даст в том на себя запись, то век-повеки должен оставаться без царства, по той самой причине, что царское слово свято, вовеки веков нерушимо, не нами узаконено. Есть когда, к примеру, я за тебя вступлюсь, – говорит Фридрик, – то на меня вся Европия запияет, а одному супротив всех итти нельзя. Советую итти к турку, – говорит Фридрик, – он орда, нехристь, для него закон не писан; може, он не посмотрит на твою запись, да едва ли и есть она у него; а я, говорит, секретным манером, сколько смогу, буду вспомоществовать тебе и деньгами, и иным чем, в чём нужда будет, а армии, – говорит, – дать не могу». Вот такими-то словами и улещал Фридрик Петра Фёдоровича, – продолжал Антипа. – А на самом-то деле, толковать ли, его не запись страшила, а страшила сама матушка Катерина Алексеевна. Ведь она хоша и женского пола, а всех королей побивала: умна больно.
– А где он сейчас, Петр Фёдорович? – спросил Пугачёв, которого рассказ раскольника заинтересовал до сердечного колотья.
– Бог его ведает, – ответил Антипа, примащиваясь поудобнее. – Можа, промежду нас, грешных, ходит.
Тюрьма гомонила: в одном углу ругались, в другом молились, в третьем плакали. Пугачёв всего этого не замечал и был погружён в думу. Он не ведал своего будущего, но чувствовал, что его захватило какое-то ознобное течение и несёт неведомо куда. Мысль объявить себя спасшимся императором Петром Фёдоровичем его уже не пугала, Емельян с ней сжился. Конечно, размышлял он, лучше бы стать мужицким царём Емельяном Первым, но наш народ – баран, ему царя подавай из иноземцев, своего ему на дух не надо.
Утром 31 декабря 1772 года за Пугачёвым пришёл канцелярист Баженов и с ним два солдата из гарнизонного батальона. Емельяна вывели во двор и толкнули в сани. Один солдат сел на передок саней, другой рядом с Пугачёвым.
– Трогайте, с богом! – махнул рукой канцелярист и огненно взглянул на Пугачёва. – А тебя, сирота, Казань с кнутом да щипцами ждёт!
В дороге Кротков оставил свои петербургские шалости: не играл в карты, не куролесил с попутными собутыльниками, но удержал себя только до Валдая. Там он попал в сети известных на всю Россию бесстыжих ямских девок, а те, как проведали, что он при деньгах, так заперли его в свою гулевую избу и в исподних портках держали отпускного гвардейца в плену, пока наскучивший ждать своего барина верный Сысой не выломал дверь и отважно не спас своего господина, истощённого питием хмельного и любовными игрищами, от неминуемой смерти.
Кротков посчитал, во сколько ему обошелся Валдай, и ужаснулся – в карманах было пусто. Он долго смотрел на широкую спину Сысоя, который, посвистывая, правил лошадью, и отыскал выход.
– Сысой, а ведь не может быть, чтобы у тебя не было денег?
– Откуда, барин, у мужика деньги? – зябко поёжившись, ответил Сысой. – Что было, давно растряс.
– А ведь ты врёшь, подлец! – вскричал Кротков. – А ну, останови лошадь!
Он спрыгнул с телеги и подошёл к её передку.
– Как тебе не стыдно, Сысой! Ведь у тебя за пазухой деньги есть, а ты, я знаю, решил меня уморить голодом. В этом селе, что мы проехали, бабы навязывали варёные яйца, можно было и петуха купить, котёл у тебя есть, так ты только на баб кнутиком замахивался, мол, прочь с дороги. Ну, что ты на это скажешь?
Сысой долго молчал, кряхтел и ёжился, наконец, разомкнул ржавый замок бороды:
– Нет у меня денег, барин.
Эти слова ужаснули Кроткова, но ещё крепче обидели, он шмыгнул носом, отступил от телеги на шаг и зачем-то обхлопал штаны.
– Я знаю, что ты от меня хочешь, ты решил надо мной позабавиться, тогда я сейчас перед тобой преклонюсь!
Сысой оказался проворней, он успел так ловко упасть с телеги на землю, что барин встал коленями на мужичью спину.
– Я тебя не зашиб? – участливо спросил Кротков.
– Живой. А денег у меня девяносто копеек, для твоей барской милости это не деньги, но на хлеб до Москвы хватит, а как далее поедем, не знаю.
– Как не знаешь! – радостно вскричал Кротков. – Там живёт моя тётушка, покойной маменьки сестрица, Агафья Игнатьевна.
Москва встретила изрядно отощавших путников хлебосольно: бездетная тётушка от радости встречи с любимым племянником собрала такое богатое угощение, что у Кроткова глаза разбежались от обилия яств. Сысоя усадили на кухне, и он там был удовольствован кухаркой до отвала гречневой кашей с мясом и капустным пирогом. Лошади на конюшне насыпали овса, и она долго принюхивалась к невиданному для неё корму, пока решилась дотронуться до него губами.
Муж тётушки, майор артиллерии, воевал с турками, и Агафье Игнатьевне доставило большое удовольствие заботиться о племяннике. Она своим всеведущим оком сразу разглядела, что полковая служба не доставила ему зажитков и он явился в Москву гол как сокол. И скоро у Кроткова появились свежие рубашки, несколько штанов, сапожнику было велено стачать для гвардейца сапоги, кое-что племянник получил и с майорского плеча, тот растолстел, но его домашний халат был тётушкой сохранён и передан любимому родственнику. Кротков пробовал отнекиваться, но против столь настойчивой щедрости устоять было трудно.
Прошли две недели после приезда Кроткова, и как-то за утренним чаем тётушка ему объявила, что сегодня у неё будут в гостях сестра мужа с супругом, почтенным чиновником Сенатского суда.
– Он страх как любопытен, – предупредила Агафья Игнатьевна. – И всю Москву знает насквозь.
– Может быть, я побуду у себя или пойду, развеюсь? – попытался уклониться от встречи с гостями Кротков.
– Как можно! – запротестовала тётушка. – Я пообещала, что ты расскажешь о всех петербургских новостях.
– Но я их не знаю, – испугался Кротков. – Я даже в царицыных сенях был всего два раза, и то в карауле.
– Вот об этом и поведаешь, – обрадовалась Агафья Игнатьевна. – Нас, убогих, и до сеней не допустят, а ты, поди, и государыню видел?
– Как не видел, когда она мимо меня изволила прохаживать…
– Молчи до гостей! – прервала племянника тетушка. – Хочу услышать вместе со всеми.
«Что же такое ему соврать? – думал Кротков, лёжа в своей комнате. – Я государыню близко не видел, а этому старикашке, верно, хочется услышать про неё такое, отчего бы слюнки потекли… А что с ним станет, если я возьму да и скажу, как бежал из Петербурга в гробу? Усидит ли на стуле?»
К столу тётушка попросила надеть гвардейский мундир, и Кротков занялся его осмотром. Нашёлся распоротый шов, и он его зашил, то же сделал и с разболтавшимися пуговицами. Затем мундир был спрыснут водой, вычищен щёткой и разложен на спинке и сиденье стула. Он мог бы отдать эту работу слуге, но недавно взятый из деревни парень вряд бы с ней совладал. Ему Кротков доверил сапоги, с чисткой которых туповатый малый едва справился, и теперь они стояли рядом со стулом, тускло отсвечивая ухоженной кожей голенищ и головок.
«На тётушкиных харчах я изрядно раздобрел, – отметил Степан, глядя на себя в зеркало. – От них да от дневного спанья рожу разнесло, как от простуды». Он побрился прадедовской бритвой, сполоснулся под рукомойником и ущипнул горничную девку, что проходила мимо. Та тихонько взвизгнула и едва удержала в руках дорогие глиняные блюда, которые несла из чулана в гостевой зал, где тётушка хлопотала вокруг круглого обеденного стола.