Клад Емельяна Пугачёва — страница 13 из 50

– Поторопись, Стёпа, одеться, – сказала, увидев его через открытую дверь, Агафья Игнатьевна. – Викентий Павлович всегда точен и свою Палагею Фёдоровну к этому приучил. А куда это твой Сысой каждое утро со двора выезжает?

– Я ему велел проминать лошадь, на дармовом овсе она раздобрела, а мне ещё ехать в деревню, – сказал Кротков, хотя домой его не тянуло, он от него отвык, а сидеть возле больного отца ему совсем не хотелось.

В своей комнате Кротков оделся, оглядел себя в зеркало и остался вполне доволен. Даже своё лицо показалось ему вполне приемлемым для Москвы, где не было соперничества друг перед другом в снискании внимания от ветреных придворных особ с затейливыми причёсками, обнажёнными спинами и повсюду распространяющимся галльским картавым щебетанием. Москва жила проще, здесь нельзя было спрятать свою худость за вертлявыми манерами, вес человека в обществе определяло число имевшихся у него душ, перед богатством сникали и учёность, и заслуги перед отечеством.

Близко к обеду, стоя возле окна, Кротков с интересом разглядывал, как прачка, подоткнув выше некуда подол, моет возле бочки с водой свои долгие и ослепительно белые ноги. К ней подошёл, сияя улыбкой, молодой кучер и что-то ей сказал. Баба рассмеялась и начала плескать в него водой. И вдруг прачка присела за бочку, а кучер спрятался за воротами конюшни. Кротков недоумевал, что нарушило столь приятную глазу сценку, но тут же нашлась причина: в тётушкин двор въехала коляска, запряжённая парой лошадей, что говорило о том, что приехавшие особы занимали в табели о рангах место не выше девятого классного чина или титульного советника.

К коляске поспешил переодетый по случаю приезда гостей в ливрею приказчик и, кланяясь, стал простирать руку в сторону крыльца, где в робе и накинутой на плечи шали стояла Агафья Игнатьевна. Кротков понял, что пора и ему показаться гостям, покинул комнату и сошёлся с ними в гостевом зале.

Викентий Павлович, хотя и имел невысокий чин, наружностью был похож на генерала статской службы, имея вальяжные манеры и те особые тембры в голосе, что заставляют трепетать лиц подчинённых и потому безответных. Его вполне безмятежное существование отравляло лишь одно обстоятельство: судейский чиновник в Петербурге, занимавший равно такую же должность, как он в Москве, имел классный чин на ступеньку выше, и жалованье у него было больше. В этом Викентий Павлович усматривал несправедливость, учинённую непосредственно против него, и, найдя слушателя, тиранил его до бесконечности обличением неправд, и в представленном ему гвардейском солдате Викентий Павлович сразу же усмотрел свою жертву.

– Какой статный молодец! – величественно вымолвил титулярный советник, когда Агафья Игнатьевна представила гостям племянника. – Я слышал, что ты в отпуске?

– Так точно, – щёлкнув каблуками, доложил Кротков. – Уволен на год для поправки здоровья.

– Здоровье – вот что вперёд всего нужно беречь человеку, – значительно произнёс гость. – Надеюсь, ты благодарен начальству?

– От всей души! – выдохнул Кротков, с некоторой оторопью глядя на титулярного сановника. – Его высокоблагородие капитан Корсаков при моём отъезде из Петербурга изволил мне дать самую отменную аттестацию.

Агафья Игнатьевна с гордостью посмотрела на племенника и сделала приглашающий жест рукой:

– Прошу к столу!

Пока гости усаживались, Кротков успел рассмотреть Пелагею Фёдоровну, которая при величественном супруге смотрелась незаметно, как курочка-несушка возле изукрашенного блистающим многоцветием перьев петуха. Круглое лицо гостьи было добродушно и улыбчиво, говорила она осторожно и с расстановкой, но в глазах иногда вспыхивало смешливое лукавство, которое она тотчас гасила помаргиванием пушистых ресниц.

Всё это тотчас увидел и оценил поднаторевший наблюдать за людьми в карточных баталиях гвардеец и напрягся, глядя на гостя, как банкомёт, готовый сунуть понтеру меченую карту.

Но Викентий Павлович, двигая челюстями и ушами, расправлялся со свекольной на холодном квасе ботвиньей и ничего вокруг себя не примечал. Опростав блюдо, он достал большой цветной платок и утёр губы и подбородок.

– Нет, ни у кого не сыскать такой знатной ботвиньи, как у Агафьи Игнатьевны, – произнёс Викентий Павлович. – Разом притушила во мне жар, что вспыхнул от чарки доброй очищенной.

Агафья Игнатьевна зарделась от похвалы, а лакей наполнил чарку гостя одобренной водкой.

– Мы здесь, на Москве, живём как в каменном погребе, – произнёс Викентий Павлович, оценивающе приглядываясь к гвардейцу. – Ничего-то мы не видим, ничего-то мы не слышим. Про войну с турками знаем лишь по тем известиям, что раз в полгода доставляет нам Пётр Николаевич. Может, есть от него, Агафья Игнатьевна, свежие новости?

– После тех, что получила на Пасху, не бывало, – сказала, заметно опечалившись, хозяйка.

– Ну-с, так что в Петербурге слышно? – обратился Викентий Павлович к Кроткову. – Скоро ль Первопрестольная озарится победными фейерверками? Или победу отпразднуют в Петербурге, а про нас забудут?

«Вот и начал меня допрашивать, – подумал Степан. – Что ж, сдам ему шестёрку».

– Мне известно о турецких баталиях меньше вашего, дядюшка, – почтительно промолвил он. – Солдатская служба не даёт помечтать о чём другом, кроме как о ней самой.

– Уж больно ты застенчив, Степанушка, – не удержалась от похвалы Агафья Игнатьевна. – Он хоть и солдат, да не каждого солдата ставят сторожить царские сени.

Викентий Павлович был ведомый судейский выжига, и простодушная радость хозяйки его весьма позабавила.

– Вот как получается, – промолвил он с серьёзным видом. – Ты, Степан Егориевич, близ великой государыни бываешь. Случайно, не замяли там тебя ночные посетители? Чай, их немало там толпится?

Хладнокровие игрока покинуло Кроткова. Викентий Павлович сдал ему такую карту, которую ему бить было нечем: разговоры про амурные шашни государыни были под великим запретом, виновные в них сразу попадали в Тайную канцелярию, в лапы мрачного кнутобойца Шишковского, а затем их следы обнаруживались в Пелыме или на Камчатке.

Выручил своего барина из щекотливого положения верный Сысой: он, оттолкнув слугу, вбежал в гостевой зал и грохнулся на колени.

– Горе, свет ты наш барин, Степан Егориевич! – прорыдал мужик, обливаясь слезами. – Тако горе!..

Гости были ошарашены этим приступом, даже бывалый Викентий Павлович замешкался, и тут явил свой дворянский нрав Кротков. Он схватил Сысоя за грудки и так встряхнул, что поднятый над полом мужик взболтнул лаптями.

– Говори, где стал пьян?

– Трезв я, батюшка, – слезно вымолвил Сысой. – А не в себе я оттого, что старый барин Егор Ильич отдал Богу душу.

Все были известием поражены, хотя оно не было неожиданным: после кондрашки редко кто долго жил.

– Успокой Господи душу раба твоего Егория Ильича, – оборотясь к образу Спасителя и осенив себя крестным знамением, прошептала Агафья Игнатьевна, а громче добавила: – Прибрал господь изверга! Как он измывался над моей сестрицей, своей супругой, только ему самому было известно.

Степан этим заявлением тётушки не смутился, он сызмала участвовал в семейных баталиях на стороне матери, и ему крепко перепадало от родителя – то пинок, то зуботычина.

Он об отце не сожалел и озаботился другим – откуда Сысою стало известно о смерти старого барина.

– Я выехал промять лошадь, – ответил, по-прежнему стоя на коленях, Сысой. – Подъехал к торгу и пошёл присмотреть кожаный ремешок для починки упряжи. В сбруйном ряду встретил Макара Улыбышева, он и поведал мне, что случилось несчастье.

– А кто этот Макар? Откуда он знает, что батюшка скончался?

– Он же твой крестьянин, Степан Егориевич, – удивлённо ответил Сысой. – Разве ты про него не знаешь?

– На что мне знать всякую обмурзанную харю! – вскипел Кротков. – Ты говоришь, что сей Макар у меня в крепости, так что он на Москве поделывает?

– Оброк для тебя, господин, копит, – сказал Сысой. – Макар Сидорович – знаменитый сбруйный умелец, шьёт такую упряжь, что перед ним самые именитые бары в очередь стоят.

– Хватит на коленях по полу елозить! – радостно вскричал Кротков. – Беги за этим Макаром и скажи, что я его требую.

Сысой поднялся с колен и указал на дверь:

– Он на крыльце, ждёт твоего слова, барин.

Кротков, услышав новость, так возрадовался, будто сорвал банк в тысячу рублей. Так оно и было: обретение оброчного мужика сулило скорое наполнение пустого кошелька барина полновесным золотом. Шорник, известный всей Москве, заведомо имел немалые зажитки, и растрясти их Кротков восхотел сейчас же, пока Макар был рядом.

Викентий Павлович прислушивался к разговору между мужиком и барином с сугубым вниманием: он думал, что не ошибся, определив гвардейца шалопаем, но увидев, как тот на его глазах возрос до владельца трёхсот крепостных душ и что у него есть раб ценой не меньше, чем в тысячу рублей, стал к нему благосклонен.

– Ежели, Степан Егориевич, – значительно откашлявшись, сказал титулярный советник, – до тебя коснутся тяжбы по наследству, то готов услужить родственному человеку по мере моих возможностей.

Но Кроткову было не до его услужливости, он толкнул двери и через мгновение был на крыльце.

– Ты и есть мужик Макарка Улыбышев? – спросил он склоненную перед ним в рабьем поклоне спину.

– Так и есть, кормилец, – ответил, вставая на ноги, шорник. – Покойный барин Егорий Ильич был всегда мной доволен.

– Как знаешь, что он умер?

– Мой старший парень Кондратка вечор прибыл из Кротковки и сказал, что старого барина схоронили.

Кротков сошёл с крыльца и, приблизившись к Макару, строго на него взглянул.

– Какой на тебе оброк?

– Триста рублей, барин.

– Вот мне они нужны, сейчас же. И будем считать, что за этот год ты расчёлся. – Кротков нетерпеливо топнул ногой.

Улыбышев недовольно крякнул, достал из-под полы кошель, вынул оттуда бумагу и протянул барину.

– Что ты мне суешь?