– А что, Корней, – сказал он, запив яичную и ржаную сухомятку холодным молоком. – Не слышал ли ты от людей о каком-нибудь кладе, зарытом в здешних местах?
– Не слышал, батюшка, – почтительно ответил старик, недоумевая, с чего это барину вздумалось расспрашивать о кладе. – У меня нет времени для досужей болтовни, с каждого утра столько забот наваливается, что иной день и лоб перекрестить забываю.
– Тогда сыщи мне знающего человека, – сказал, вставая от стола, Кротков. – И представь мне его, да не забудь про это.
– Не изволишь ли отдохнуть, батюшка? Твоя комната прибрана и проветрена.
Кротков зашёл в свою спальню, сел на кровать, и Корней ловко снял с него сапоги, кинулся расстёгивать кафтан, но Степан отстранил его рукой.
– Будет, старый! Не по годам ты взялся за это дело. Объяви Сысою, что я жалую его своим гайдуком, выдай ему одежду по чину, сапоги, и пусть он явится на господскую половину.
Оставшись один, Степан лег на кровать, обвёл взглядом комнату, и ни одно воспоминание о днях юности не всколыхнулось в его заскорузшей от солдатской службы душе. Да и что было вспоминать? Трепетание перед грозным родителем, который каждую субботу жаловал его несколькими ударами плетки, иногда за дело, а чаще на всякий случай, чтобы не забывал родительскую власть?
В комнате ничего за годы его отсутствия не изменилось: те же обои, столик, за которым он, бывало, с красными от отцовской руки ушами, глотая слёзы, переписывал на сотый раз прописи, те же пепельно-серые панели, на которых сохранились следы его грязных пальцев, даже паутина в верхнем углу осталась та же. Он с любопытством к ней пригляделся. Может, вынырнет из своей захоронки паучок-долгожитель, за чьей работой в былые дни барчук от безделья наблюдал по утрам, когда солнце освещало этот угол комнаты.
Паук, видимо, подрёмывал в своей нитяной качалке, а из щели вылез таракан и, шевеля усиками, побежал по потолку. Степан присмотрелся: надо же, в солдатской избе бытовали жёлтые поджарые пруссаки-рысаки, и здесь, в двух тысячах вёрст от столицы. «Скоренько же они добежали сюда из своей Пруссии, – усмехнулся Степан. – Теперь от них нигде спасу не будет».
Зачастую мысли Кроткова приобретали прихотливые зигзаги. И сейчас ему, невесть отчего, подумалось, что в деревне он долго не заживётся, а подастся куда глаза глядят. Может быть, продаст имение, вдруг за него тысяч десять дадут, с этими деньгами можно в Париж нагрянуть, там, сказывают, всегда большая игра, почему бы и не сорвать банк в миллион золотом, половину прогулять, а на пятьсот тысяч накупить себе деревень с пятью тысячами мужиков. Убаюканный этими сладкими мечтами, Степан задремал.
Проснулся он от громкого шума в гостевом зале. Дядюшка Парамон Ильич наставлял Корнея на путь, который он почитал истинным. Бурмистр даже не пытался вякнуть в ответ, чтобы ещё крепче не распалить гостя. Кротков проморгался, протёр ладонями щеки, ощутив их небритость, и вышел из комнаты.
– Степанушка, разлюбезный ты мой племянничек! – воскликнул Парамон Ильич. – Утешил ты, братец, старика, приехал, а мы братца Егория Ильича схоронили, вот такие у нас слёзные новости. Что же ты не успел? Или прохвост Сысойка где-нибудь загулял? Тогда пошли его на конюшню, и пусть его выдерут, как сидорову козу!
Корней, воспользовавшись тем, что его оставили в покое, улизнул из зала, но скоро явился с серебряным блюдом, на котором стояли графин с вином и две чарки. Дядюшка это сразу узрел и оживился, поскольку страх как любил угоститься чужим.
– Что ж, со встречей, Степанушка! – и он цепко ухватил графин за горлышко. – А мы, горемычные, это лето только тем и занимались, что упокоивали своих кровных родственников.
– Я благодарен, дядюшка, благодарен тебе самым сердечным манером за твою помощь, – сказал Кротков, поднимая чарку с некоторым на себя неудовольствием: дал зарок и собрался выпить. Но что делать, утешил он себя, на Руси все зароки невыполнимы, потому что всегда найдётся причина окунуть губы в чарку.
– Если ты, племянник, имеешь на уме те сто рублёв, что я тебе послал с Сысойкой, – сказал, опрокинув в рот содержимое чарки, Парамон Ильич, – то сто тридцать рублёв я с тебя возьму, и не обессудь, таковы мои правила.
Простодушие деревенского процентщика позабавило Кроткова, он долги не отдавал и считал расчёт по займу дурной привычкой простофиль и растяп, но притворно опечалился:
– Стало быть, сто тридцать рублёв? Я-то было решил, что получил с мужиком от тебя, дядюшка, подарок.
– Ты что, Степан, в своем полку читать разучился? – встревожился Парамон Ильич. – В письме я прописал все условия возврата денег.
Бурмистр с интересом прислушивался к барской беседе и, поймав брошенный на него хозяином лукавый взгляд, одобрительно крякнул.
– Нечего уши растопыривать, старый сыч! – намахнулся на него Парамон Ильич. – Ступай отсель!
– Иди, Корней, но будь за дверью! – велел хозяин и, дождавшись, когда бурмистр выйдет, с любопытством взглянул на родственника. – Я за собой долга не признаю.
– Это ж почему так? – даже привстал от неожиданности Парамон Ильич. – Сысойка – свидетель этого дела.
– Ты, дядюшка, возмечтал, что раб покажет на своего хозяина? – удивился Кротков. – Но кончим это дело полюбовно: ты, как это помягче молвить, взял из матушкиной комнаты образ Николы Угодника в золочёном окладе с каменьями, а он рублёв триста стоит.
– Не брал! – вскинулся Парамон Ильич. – Меня им твоя матушка благословила.
– Может, позвать Корнея? – спросил Кротков.
– Зачем мешать в это дело мужика! – запротестовал Парамон Ильич. – Я не вспомню толком, как всё было. А сейчас некогда, ко мне должен товарищ воеводы заехать.
Дядюшка, не прощаясь, устремился к крыльцу. Кротков вышел за ним следом.
– Сдается мне, что я навсегда утратил дорогого гостя, – сказал он. – Дядюшка не на шутку осерчал.
– Как бы не так! – с горечью произнёс Корней. – Подуется, посопит, а через неделю явится как ни в чём не бывало.
– И вновь тебя начнет учить, как хозяйствовать? А ты, Корней, от него прячься и не попадайся ему на глаза.
– Легко сказать – прячься, – проворчал бурмистр. – А ты, батюшка, поостерегись Парамона Ильича, он не мытьём, так катаньем всегда своего добьётся.
Вечером, когда Степан уже примеривался к своей кровати, чтобы завалиться на неё почивать, к барину явился Сысой. Бурмистр не пожалел хозяйского добра и одел холопа в чёрный суконный кафтан, жёлтые штаны, в которых барин признал свои, оставленные им дома перед уходом в полк, и обильно смазанные дёгтем яловые сапоги. На голове у новоявленного гайдука была красная суконная шапка с далеко выступающим заостренным козырьком.
– Что ж, Сысой, – сказал Кротков, – одежда на тебе справная, будешь жить подле меня. Ты доволен?
– Как, барин, велишь, так и будет.
– Молодец! – похвалил Кротков. – В армии не служил, а отвечаешь, как солдат. К утру под меня и себя подготовь добрых коней, поедем прогуляемся по округе. И вот возьми обещанный рубль.
– Благодарствую, барин. – Сысой взял рубль, но продолжал выжидающе глядеть на господина.
– Помню о дочкином приданом и не забуду. Как она заневестится, то всё у нее будет. Сколько ей лет?
– Пятнадцать на Покров день.
– В самый раз замуж идти, – сказал Кротков. – А ты в каких годах?
– Тридцать один стукнуло, – поклонился Сысой.
– Я думал, тебе уже за сорок. Бородищу вон какую носишь, а гайдуку это негоже.
– Что ж, мне теперь голым ходить? – испугался Сысой. – Помилуй, барин, с бритьём я не справлюсь, да и люди засмеют.
Кротков покопался в своём походном сундуке и вынул оттуда ножницы. Увидев их, Сысой в ужасе отпрянул к стене.
– Пощади, барин, верой-правдой буду служить, только не режь бороду!
– Я у тебя всю её не возьму, – приступая к гайдуку, сказал Кротков. – А тебе для твоего мужицкого счастья хватит и вершка волосьев.
Он ухватил Сысоя за бороду, вывел его на свет от свечи и обкорнал столько волос, сколько попало под ножницы.
Кротков ещё не утратил солдатской привычки просыпаться до света, и, хотя вместо побудки полкового трубача раздалось хриплое и протяжное мычание коровы, к которой тотчас пристали и другие бурёнки, он поднялся с кровати, посмотрел в запотевшее окно и, обув на босу ногу сапоги, отправился в ретирадное место.
Бурмистр Корней был уже на ногах. В круглой шляпе и кафтане он стоял возле крыльца и покрикивал на баб, которые опаздывали на дойку.
– Пора коров на пастьбу выгонять, а вы от мужиков отлипнуть не можете!
– А когда нам время подышать с мужиком вровень, как не на коровьем реву! – раздался молодой и задорный голос. – Ты, Корней Силыч, разве не таким был, пока имел силу на баловство?
Вокруг было туманно, обильная роса вымочила траву, деревья, строения усадьбы, воздух был тоже сырым и скрадывающим голоса и звуки. Мимо крыльца из огороженного загона вершный мужик прогнал господских коней на водопой к озеру. От поварни потянуло горьковатым дымком и душком перекипяченных вчерашних щей.
– Как почивалось, батюшка Степан Егориевич? – почтительно приветствовал Корней появившегося на крыльце господина.
– А ты что, не спал? – сказал, зябко поёживаясь, Кротков.
– Как не спал, батюшка! Да какой сон в мои годы: то там заноет, то там засвербит, а как встану на ноги, так всё пропадаёт.
– Ты не запамятовал, Корней, что я тебе вчера велел узнать? Сыскал ли знающего человека?
Бурмистр с ответом помедлил; его смущала настойчивость, с какой, едва приехав в усадьбу, молодой барин заговорил о кладах, о которых в Кротковке и слыхом не слыхивали. «Все ли с ним ладно? – с тревогой подумал старик. – Петербург не одну дворянскую голову закружил до умопомрачения. Молодой барин Олсуфьев как побывал там, так стал по-немецки заговариваться. Ужели и с нашим господином такая же беда приключилась?»
– Что ж ты молчишь, как камень? – начал сердиться Кротков. – Если не сведал, так то и скажи!