Кротков с недоумением оглядывался вокруг, не понимая причины столь бурного веселья, когда его облапил грузный помещик и прижался к его лицу жёсткой бородой:
– Воссияло над Казанью державное солнце!
– Какое ещё, чёрт побери, солнце? – вскричал Кротков, пытаясь освободиться от крепких объятий.
– Государыня восхотела стать казанской помещицей!
– А мне какое до этого дела! – взмолился Кротков. – Отпусти меня, я синбирский помещик.
Лаптев с усмешкой наблюдал за Кротковым, но на выручку ему не спешил. Наконец помещик освободил Степана из своих объятий, напоследок расцеловав его в обе щеки.
– Это была дурная с вашей стороны выдумка, Порфирий Игнатьевич, позвать меня в этот сумасшедший дом, – сказал он, стирая поцелуйную мокроту с лица енотовой шапкой.
– Вы пережили только начало события, – хладнокровно ответил капитан. – За сим последует продолжение.
Бибиков снисходительно поглядывал на расходившихся от радости дворян, он был доволен, что его затея возбудить в них рвение к защите от шаек самозванца увенчалась успехом. Со всех сторон до него доносились выкрики наиболее ретивых в усердии помещиков:
– Даю двадцать рекрутов!
– Я жертвую деньгами, тысячу рублей!
– Отдаю тридцать коней!
– Даю пятнадцать рекрутов!
Однако мало-помалу все выкричались, переобнимались и перецеловались, и предводитель Макаров смог объявить:
– Составлено верноподданнейшее письмо казанских дворян к нашей всемилостливейшей государыне! – Он потряс над головой листом бумаги. Это утихомирило помещиков, и они обратились в слух.
«Всеавгустейшая государыня, премудрая и непобедимая императрица!
Дрожайшее нам и потомкам нашим драгоценное слово, сей приятный и для позднейшего рода казанского дворянства фимиам, сей глас радости, вечной славы нашей и вечного нашего веселия, в высочайшем вашего императорского величества к нам благоволения слыша, кто бы не получил из нас восторга в душу свою? А потому, если бы теперь кто из нас не радовался, тот бы поистине худо изъявил усердие своё отечеству и вашему императорскому величеству, даянием некоторой части имения своего на составление корпуса нашего…»
После столь возвышенного вступления, произнесённого Макаровым прерывающимся от волнения голосом, в зале воцарилось гробовое молчание. Дворяне были ошарашены велеречивым красноречием своего предводителя, который до сего случая ни разу не блистал перед ними в роли Цицерона и всегда бывал немногословен и сдержан. И только Кротков, живший среди петербургских пиитов, сразу увидел в речи Макарова руку уже начавшего погромыхивать грозовыми ямбами Державина.
«…Кроме неописанные вашего императорского величества к нам милости, достойны ли и дворяне похвалы особливой, что они хотят защищать своё отечество? Они суть его, они подпора престола царского. Пепел предков наших вопиет к нам и зовёт на поражение самозванца. Глас потомства уже укоряет нас, что в век преславной и великой Екатерины могло возникнуть зло сие; кровь братьев наших, ещё дымящаяся, устремляет нас на истребление злодея. Что же мы медлили? Чего давно недоставало нам, дабы совокупно поставить грудь свою противу хищника? Ежели душа у дворянина есть, то всё у него есть к ополчению. Чего же недоставало? Не усердия ли нашего? Нет! Мы давно горели им, мы давно собиралися и хотели пренебречь жизнь свою; а теперь по милости вашего императорского величества есть у нас согласитель мыслей наших. Руководством его составился у нас корпус… Ведь сколь ни жарко рвение сердец наших, однако слабы бы были силы наши на истребление гнусного врага нашего, если б ваше императорское величество не ускорили войсками своими в защищение наше, а паче всего присылкою к нам его высокопревосходительства Александра Ильича Бибикова…»
Услышав своё имя, Бибиков развернул плечи, как крылья для полёта, встопорщился, а казанское дворянство уставилось на генерала, прозревая в нём своего героя. В какой-то миг показалось, что все кинутся к нему и примутся его качать и славословить, но предводитель Макаров не дал этому совершиться. Его голос, до этого подрагивавший от волнения, окреп и приобрёл звонкую силу.
«…Что ты с нами делаешь? В трёх частях света владычества имеющая, славимая в концах земных, честь царей, украшение корон, из благолепия величества своего, из сияния славы своея, снисходишь и именуешься казанскою помещицей!.. Признаем тебя своею помещицей, принимаем тебя в своё сотоварищество! Когда угодно тебе, равняем тебя с собою. Но за сие ходатайствуй и ты у престола твоего. Мы более на тебя, нежели на себя, надеемся!»
После оглашения письма государыне желающими принять участие в ополчении стали все. Единодушие в ненависти к взбунтовавшимся рабам сплотило дворянство, и в России, пожалуй, не нашлось ни одного дворянина, кто бы не возмутился тем, что крепостные, то есть его говорящее имущество, восхотели воли и равных прав с хозяином. Помещикам было невдомёк, что народное правосознание считало их захватчиками, а крепостное право – игом и никогда не признавало справедливым крепостное рабство, особенно после того, как дворяне получили освобождение от обязательной службы. Вот и явился Пугачёв и взял под себя мужицкую силу, и разгулялась крестьянская вольница, и дрогнула мать сыра земля, и застонала вся Россия!
Весной в Казань пришло известие, что Пугачёв разгромлен под Татищевой слободой, Оренбург освобождён от осады, и самозванец с кучкой своих самых отпетых приверженцев пустился в бегство, и по пятам за ним следует подполковник Михельсон. В городе начались торжества и ликования, звонили колокола, служили молебны, дворяне уже считали себя победителями, но огонь пугачёвщины не был потушен. Стоило только «мужицкому анпиратору» где-нибудь появиться, как пламя бунта вспыхивало до небес и бушевало с невиданной мощью. Довольно скоро Пугачёв набрал ещё большую, чем прежде, силу, и 10 июля 1774 года, окружённый толпами крестьян, горнозаводских рабочих, казаков и башкир, подошёл к Казани. У дурной новости быстрые ноги, и на следующее утро всем казанцам стало известно, что ополченцы полковника Толстого разгромлены, сам он убит, а Пугачёв встал со своим войском за Сибирской заставой на Арском поле.
Кротков вполне мог бы и продремать это событие, но уже на рассвете в доме Мидоновой качалась суматоха. Услышав доносившийся в его комнату шум, Степан вышел в коридор и едва не столкнулся с хозяйкой, которая несла, прижимая к груди, стопу посеребренных медных тарелок.
– Беда, Степан Егориевич! Посмеивались над Пугачёвым, а он со своими разбойниками явился в Казань. А мы, после смерти Бибикова, остались без защиты. Губернатор на ладан дышит, и войск в городе нет.
– А как же ополчение? – воскликнул Кротков. – В него же подписались все дворяне, мещане Суконной слободы, что они?
– Об этом ли мне сейчас надо думать? – Хозяйка всхлипнула. – Ведь разбойники сожгут город, надо хоть что-нибудь попрятать в землю. Помогите мне, Степан Егориевич!
– Как не помочь! – Кротков взял у хозяйки тарелки. – Куда идти?
Захоронку подпоручица решила сделать в дощатом сарае, где хранились телега, сани, хомуты, пустые бочки и лубяные короба. Кротков поставил тарелки рядом с кучей другого добра, которое хозяйка успела сюда натаскать, и смахнул прилепившуюся к щеке паутину. Хозяйка указала ему на лопату.
– Копайте, Степан Егориевич, яму, а я погляжу, не забыла ли чего в доме.
Земля в сарае была сухой и мягкой, и скоро он углубился в неё по колено. Бездельная жизнь разнежила Кроткова, он вспотел и остановился передохнуть. «А ведь сейчас, – осенило его, – вся Казань роет в своих домах захоронки, здесь живёт много людей достаточных, им есть что прятать. А если Пугачёв разорит город и тем паче его спалит, то сколько кладов останется без хозяев? Десятки, а может, сотни. Будет чем разжиться удачливым людям, и Пугачёв всему причина: от него клады плодятся везде, где он только ни побывает».
Когда в сарай вернулась хозяйка, он уже углубился в землю по пояс. Кротков заглянул в принесённый ею короб, там были два чугунных шандала, ножи, ложки, большая бронзовая солонка и другая посудная мелочь.
– Что-то Порфирий Игнатьевич куда-то запропал, – сказала Мидонова. – Он горяч, как бы не увязался за полковником Толстым. На улице только и говорят о его смерти. За графом пошли самые горячие дворяне и попусту погибли.
Кротков, не отвечая, продолжал копать. Яма углублялась и ширилась, он ушёл в нее почти по плечи и навалил вокруг большую кучу земли.
– Подавайте своё добро, – произнёс он, положив лопату на край ямы.
«Какая незадача, – подумал Степан, принимая из рук хозяйки медный чайник. – Хороню клад вместо того, чтобы его обрести. Но это, может быть, тоже знак: прежде чем найти клад, надо его закопать».
Поверх добра, сложенного в яму, Кротков постелил рогожу и засыпал её землей.
– Надо бы прикрыть чем-то свежую землю, – сказала Мидонова. – Сразу видно, что здесь только что копали.
Кротков взял в углу сарая охапку старой соломы и растряс её над захоронкой. Этого ему показалось мало, он подволок сани и поставил их над кладом хозяйки. Степан оглядел свою работу и насторожился: где-то вдалеке послышался глухой удар, потом другой, третий…
– Что это? – забеспокоилась Мидонова. – Гремит, как Волга в ледоход.
– Это не Волга, – ответил Кротков, догадавшись, что происходит. – Это бьют пушки. Стало быть, Пугачёв пошёл на приступ Казани.
– Ахти! – вскричала Мидонова и стала метаться по сараю. – Что теперь будет!
Кротков, забыв о хозяйке, выскочил на улицу. Мимо него с ружьями наперевес бежали солдаты, из соседнего двора выехала коляска, за ней две телеги, на которых горой были увязаны пожитки. Кучера стоя погоняли коней, и обоз, набирая скорость, помчался в сторону Волги. Пушечные выстрелы слышались всё чаще и сильнее, и, перекрывая их, раздался тысячеголосый вопль людей, кинувшихся истреблять друг друга. Это Пугачёв, пославший утром три именных указа: губернатору Бранту с требованием сдаться, русскому населению, и татарам Новой и Старой слобод с отеческим увещанием не чинить ему сопротивления, не дождался ответов и двинул свои толпы на приступ.