Клад Емельяна Пугачёва — страница 37 из 50

В ретирадном месте было темно, но Кротков, не гнушаясь вонью и скользкой мокротой, нащупал дыру и столкнул в неё куль, который, чавкнув, исчез в темноте. За ним Кротков отправил остальные кули, взял в зале с божницы лампаду и, просунув её в дыру, убедился, что его клад, наконец, обрёл надёжное место.

«А ведь не только мужицкий анпиратор, но и Савка-бог указал мне сие место, – засыпая, подумал Кротков. – Кудесник заморочил мне голову. Я выпил золотой, а после нашёл его в сапоге, и он припахивал ретирадным местом».

6

Едва забрезжила ранняя заря, как Степан проснулся и кинулся считать деньги. Это занятие отняло у него много времени, два раза он сбивался со счёта, пока не сообразил на каждую сотню посчитанных империалов один откладывать, для памяти, в сторону. Дело пошло быстрее, и настроение у него стало почти как у жениха на свадьбе: сравнительно небольшая кучка золотых монет содержала в себе более тридцати тысяч рублей.

Сняв со стола полотняную скатёрку, он порвал её на несколько платков, в которые завязал деньги и рассовал их по разным местам. Про большую часть клада, спрятанного в нескромном месте, Кротков старался не думать, но его всё же тянуло выйти и хотя бы постоять рядом с захоронкой. Вскоре к опасливым соображениям рассудка присоединились позывы тела, и он вышел на крыльцо, где его ждал старый Корней, попытавшийся согнуть спину в поклоне.

– Погоди! – бросил ему Степан и закрылся в ретирадном месте, где, справляя малую нужду, зорко высмотрел, что кули с богатством утонули полностью в жиже, и остался доволен. – Что, Корней, захворал? – спросил он. – Говори, как ты тут без меня хозяйничал?

– Износился я, барин. Вечор покидал снопы, а с утра прострел в поясницу ударил. А хозяйствовал на твоём имении не я, а злодей Фирска Тюгаев, с него и спрос учиняй. А меня, господин, отпусти на покой, исхворался я, износился, и то сказать, служил твоему деду Илье Алферычу приказчиком десять годков, твоему батюшке Егорию Ильичу четверть века служил бурмистром, тебе вот хотел послужить, да не смогу, прости, барин, раба своего.

– Отпустил бы я тебя, Корней, да на твоё место поставить некого, – сказал Кротков. – Насоветуй, кому быть моим бурмистром, и отойдёшь на покой.

– Есть дельный мужик, да ты и сам его знаешь, – промолвил Корней, отвечая на поклон приблизившегося к крыльцу Сысоя.

– Не моего ли гайдука ты мне сватаешь? – усмехнулся Кротков.

– А чем он плох, чтобы не стать бурмистром? Крестьянскую работу знает, и в сметливости ему господь не отказал: один в Петербург за твоей милостью ездил, да и сам ты его к себе приблизил, нарёк своим гайдуком.

– А ты что скажешь, Сысой? – спросил Кротков.

– Если нет для меня другой кары, то снесу и эту, – сказал Сысой, мрачно поглядывая на Корнея. – Но не совладать мне с нашими мужиками, они кого хошь заездят своим воровством, ленью и жалобами. Их в страхе и покорности удержать можно только битьём, но у меня к нему душа не лежит.

– Значит, мало тебя Фирска в холодном амбаре держал, раз ты такой жалостливый! – осерчал Кротков. – Но и я сплоховал, отпустил Фирску, а его надо было забить до смерти, и другим бы наука была. Не хочешь бурмистром стать – не неволю, но тогда и гайдуком тебе не быть. Ступай, снаряжай коляску, поеду, гляну на покойного Парамона Ильича.

– Фирска на твоей, барин, коляске за Пугачёвым убежал, – доложил Корней. – Бери, Сысой, мою телегу, она на ход легка и нетряска.

Сысой, разжалованный из гайдуков в кучера, ушёл запрягать лошадь, а Корней, помявшись, тихо промолвил:

– Надо бы те деньги, что в бочках, этой ночью упрятать понадёжнее. Не место им в скирдах.

Напоминание бурмистра было дельным, медная казна, навязанная Кроткову «мужицким анпиратором», не давала ему покоя, но что с ней делать, он так и не придумал. На казённые бочки мог накинуться любой, кто полез бы за снопами, и эта весть мигом облетела бы всю округу.

– Надо вернуть деньги казне, – сказал Кротков.

– Не делай этого, барин! – вскричал старый бурмистр. – И себя погубишь, и нас!

– Это почему же погублю? – растерялся Кротков.

– На эти деньги, как на голого комары, накинутся приказные крючки, начнут розыск, а, главное, не поверят, что ты, барин, не утаил большей части казны. Следователи из мужиков выбьют на тебя улики, и век тебе быть в подозрении у властей.

– Что ты за страсти такие говоришь, Корней! – испугался Степан. – Тогда что с этой медью делать?

– Я сейчас пойду к знахарке Ефросинье, пусть она мне спину скалкой намнёт и прокатает, глядишь, к вечеру и оздоровею. Возьму лопату и выкопаю яму, в неё скачу с телег бочки, зарою, а сверху поставим скирду снопов.

Прятать все бочки не входило в расчёты Кроткова, он имел себе на уме, что если кто будет наседать на него с возвратом клада, то отдать ему часть меди.

– Делай, как знаешь, – сказал он. – Но два воза с бочками не тронь.

Бурмистрова телега точно оказалась лёгкой на ходу и, миновав увал и лес, скоро Кротков был в дядюшкиной деревне. Следов вчерашнего боя в ней заметно не было: убитых и тяжелораненых подобрали и увезли, мужики отлёживались от побоев по своим избам, в громадной прокисшей луже у ворот усадьбы плескались утки и гуси, а возле крыльца помещичьего дома стояла коляска, и неподалёку от неё сидели на неошкуренных брёвнах солдаты.

На приехавшего Кроткова никто не посмотрел, и он поднялся на крыльцо, невольно покосился на точно такое же, как у него в доме, ретирадное место и прошёл в зал, где в струганом гробу, освещённый несколькими свечами и смиренно скрестив руки на груди, возлежал Парамон Ильич. Дьячок скороговоркой читал над ним заупокойную молитву, рядом стоял господин, в котором Степан опознал земского исправника Лыскова, близкого приятеля покойного Парамона Ильича, с коим он совершал много лет опустошительные набеги на застолья здешних помещиков. Исправник был трезв, молитвенно серьёзен и вслед дьячку осенял себя размашистым крестным знамением.

Заметив Кроткова, он к нему бочком подвинулся и тронул за рукав, приглашая за собой выйти из зала. На крыльце Лысков промокнул большим платком влажные глаза и скорбно промолвил:

– Вот и потеряли мы Парамона Ильича…

Кротков дядюшкиной смертью совсем не огорчился, она ему была даже на руку, потому что въедливый и подозрительный Парамон Ильич мог скорее всех проведать о кладе и призвать на голову племянника страшную беду, но Степан скорбно потупился и тяжко, со слезой, произнёс:

– Для меня смерть дядюшки – невосполнимая утрата, я почитал его наравне со своим родителем.

– Парамона Ильича не вернуть, – жёстко сказал исправник. – Но казнившего своего барина кучера Федьку солдаты изловили, и сейчас его вздёрнут на той же ветке, где обрёл свою смерть твой дядюшка. Флегонт Максимович!

К крыльцу подошёл пожилой прапорщик, чьё обветренное и грубое лицо уличало его в том, что он повидал на своем веку немало сражений и застолий.

– У тебя всё готово?

– Дело нехитрое: верёвка намылена, вор причащён.

– Тогда начинай! – велел исправник. – Но сначала сгони сюда всех дворовых людишек.

Прапорщик рыкнул на своих солдат, и те, подхватив ружья, кинулись сгонять дворню к месту казни. Лысков, прохаживаясь по крыльцу, усмотрел телегу и возлежавшего на ней Сысоя.

– Где же твоя коляска, Степан Егориевич?

– На ней сейчас раскатывает Фирска Тюгаев, тот самый беглый мужик, которого ты мне вернул прошлой осенью. Я, признаться, с ним сплоховал, надо было забить его палками до смерти, а я его пожалел.

– От нашей жалости и проистекают многие печали, – сурово вымолвил Лысков. – Стоило дворянству, обрадованному полученной им от государыни волей, ослабить на рабах своих крепостное ярмо, как они заимели лжецаря и кинулись на господ, чтобы извести всех под корень. О твоём Фирске дано знать всем воинским командам, и долго он не пробегает. Много развелось сейчас таких Фирсок! На днях один такой Фирска Иванов близ Уренского городка сманил на свою сторону солдат, а синбирского коменданта Рычкова повесил.

– Так что, Синбирск остался без защиты опять? – взволновался Кротков. – Не везёт его военным комендантам! Прошлой осенью погиб на виселице Чернышев, сейчас вот Рычков.

– Синбирск без присмотра не остался, – сказал исправник. – Его избрал своей столицей новый главнокомандующий генерал-аншеф Панин. А ты собираешься в Синбирск?

– Сейчас не знаю, да и на чём ехать? Не на мужицкой же телеге? Фирска, поди, мою коляску вдребезги истаскал.

– Как твоего кучера кличут? – спросил исправник, с хитрецой взглянув на Кроткова.

– Сысой!

– Сысойка! – крикнул Лысков. – А ну, бегом сюда!

Мужик, поднятый барским окриком, будто пинком, соскочил с воза и кинулся со всех ног к крыльцу:

– Возьми в сарае коляску, а телегу оставь там, – велел исправник и оборотился к Кроткову: – А ты, Степан Егориевич, напиши расписку, что вернёшь коляску или саму, или деньгами, на что будет желание наследников.

Пока Степан искал в доме письменные приборы и долго царапал, от непривычки к писанию, долговую роспись, солдаты согнали к крыльцу барского дома дворню и крестьян.

– Ведите злодея! – велел исправник.

Прапорщик отпер тяжёлый замок с двери амбара, двое солдат вошли внутрь и выволокли на свет молодого мужика, который щурился и скалил белые, как сахар, зубы.

– Отвечай, злодей! – громко вопросил исправник. – Не ты ли казнил своего кормильца-барина лютой смертью?

Толпа зашевелилась, послышались всхлипы, кто-то явственно произнёс:

– Повинись, Федотка, может, и простят!

Эти слова будто разбудили задремавшего на полпути к своей смерти Федота. Он тряхнул кудрявой головой:

– Как же, простят! Счастлив твой бог, исправник! Был бы ты вчера здесь, то повис бы рядом с нашим мирским кровососом!

Этот всплеск отчаянья, кажется, обессилил смертника, и когда солдаты потащили его к дереву, он не сопротивлялся, безропотно дал накинуть на себя петлю и умертвить. Крестьяне встретили его смерть плачем, в котором не было ропота, они не одобряли убийство и считали, что за чужую смерть человек обязан заплатить своей смертью.