Клад Емельяна Пугачёва — страница 40 из 50

– А может, тот, кто выше любого царя, дал мне такую судьбу?

– На бога киваешь? – поморщился Баженов. – Да если бы он тебя восхотел на царствие возвести, ты бы родился царём, а не висельником!

Загремев цепями, Пугачёв поднялся на ноги.

– Народ выше царя, и его глас – божий!

– Да ты и вправду дурак, – презрительно сказал Баженов. – Ты бы не о царстве думал, а о себе. Открой клад, а я с Прошкой перетолкую.

– У тебя одно на уме – золото! – вскипел Пугачёв. – Тьфу на него! Сыпал я его по сторонам, когда находил – не радовался, а терял – так не горевал.

– Вот и поведай, где терял? – насторожился Баженов. – Может, я найду, а тебе от меня помощь будет.

– Что ты заладил, как сорока про Якова! Клад, клад! Я такой клад по всей русской земле развеял, что ему нет цены!

– Опять темнишь, твоё величество! Какой клад?

– А такой, – глядя мимо Баженова, медленно произнёс Пугачёв. – Я в каждом мужике посеял догадку, что и он может стать царём.

Баженов от столь святотатственной дерзости на миг онемел, но всё-таки сумел совладать с собой. «Он вознёсся в своей гордыне до бога, а я, дурак, за ним тороплюсь, – подумал он. – Емелька хоть и побывал анпиратором, но нутро у него как было мужицким, так и осталось».

И бывалый канцелярист решился на крайнее средство: взял полуштоф, заткнул его пробкой и равнодушно вымолвил:

– Засиделся я у тебя, пора и честь знать.

– Погоди торопиться, – дрогнул Пугачёв. – Да и вино на место поставь, а то выронишь от того, что я скажу. Правду говорю: нет у меня ни одной захоронки, разве что этот случай тебе поможет…

– Говори! – почти вскричал Баженов и, торопясь, щедро наполнил кружку очищенной. – Испей, голубчик, вино прояснит память.

– Теперь слушай, – похрустев огурчиком, сказал Пугачёв. – Однова, уже за Курмышем, так крепко насели на меня гусары Меллина, что пришлось мне от них уходить, бросив обоз и всё, что у меня было.

– И где это случилось? – Баженов потряс Пугачёва за плечи. – Где?

– Сейчас, дай бог памяти, вспомню. Деревня с таким дурацким прозвищем… Да, точно, Кротковка!

– И много ты казны потерял? – упавшим голосом спросил Баженов.

– Всё, что имел, – сказал Пугачёв. – Было у меня и золото, и дорогие каменья, одних медных денег возов пятнадцать было.

– И кто это всё взял? Меллин!

– Кто его знает. – Пугачёв взглянул на полуштоф. – Но вряд ли Меллин. Он на мне как собака висел до Чёрного Яра… А ты это, того, выплесни в кружку всё, что осталось. Ведь я, наверное, последний раз в жизни вином балуюсь.

Баженов вышел из каменной палатки с ощущением человека, которого нагло обокрали. Он крепко надеялся, что Пугачёв откроет ему хоть одну свою захоронку, но тот, как оказалось, о счастье других людей и не помышлял, сыпал золото себе под ноги, а в конце отдал неведомо кому. От того богатства, которым владел Пугачёв, остался лишь зыбкий и неверный след, как за кормой лодки, но Баженов был опытным сыщиком и не дал ему потеряться. От Пугачёва он поспешил в воеводскую канцелярию и, зайдя в свою комнату, кликнул помощника:

– Викентий! Ступай ко мне!

Долгополов высунулся из своей пыточной подсобки, где жительствовал, и вопрошающе уставился на канцеляриста.

– Возьми по казённой надобности с воеводского двора двух лошадей и коляску. Я буду ждать здесь.

– Куда едем? – надевая на овчинную безрукавку просторный армяк, спросил Долгополов.

– На кудыкину гору! – озлился Баженов. – И поторапливайся!

2

Если бы разгульный пиит Калистрат Борзов вдруг заявился в усадьбу своего соратника по картёжным баталиям, то сразу бы его не признал: так изменился своим обличием и повадками Степан Кротков со времени их расставания. В его походке после того, как он обрёл клад, исчезла размашистость и появилась осторожная неуверенность в каждом шаге. Казалось, он не шагает, а крадётся и опускает ногу на половицу или на землю лишь после того, как будет уверен, что не провалится. Степан заимел привычку часто озираться по сторонам и при малейшем шуме втягивал голову в плечи и настороженно глядел в ту сторону, где забрякало или зашуршало. В доме отродясь не было запоров, но Кротков вдруг этим озаботился, за немалые деньги вызвал из Курмыша плотника, и тот поставил прочные запоры и замки на ставни и двери.

Былая радость от обретения клада в нём притушилась. Кроткова стали обуревать страхи, что кто-нибудь наедет тёмной воровскою ночью и его от богатства опростает, а самого пристукнет дубовой колотушкой. Страх делает человека придумчивым, и как-то Степан велел Сысою срубить возле крыльца избушку, куда посадил на цепь самого злобного во всей округе пса. Теперь к крыльцу опасался приблизиться бурмистр Корней, кобель был так лют, что поначалу и на Кроткова бросался, когда тот выходил проведать ретирадное место.

И раньше к Кроткову не заглядывали соседи, а по худому разбойничьему времени совсем стали объезжать его стороной. Бывал, и то не часто, исправник Лысков. Его Степан привечал, поскольку имел к нему интерес, чтобы выведать, где обретается Пугачёв и долго ли ещё ему осталось бегать по Поволжью от воинских команд. Платон Фомич заглядывал в Кротковку со своим умыслом: воевода не оставил затеи всучить Степану в качестве супруги «залежалую» двоюродную племянницу и после смерти Парамона Ильича передоверил это дело Лыскову.

На этот раз исправник приехал к Кроткову почти вечером и, обойдя стороной крыльцо, возле которого захлёбывался лаем громадный кобель, с заднего входа проник на господскую половину, где застал хозяина на мятой постели.

– Раненько ты собрался почивать, Степан Егориевич, – сказал Лысков, тяжело опускаясь на скрипучий стул.

– А я, Платон Фомич, ещё не вставал, – признался Кротков, накидывая на плечи халат. – Что-то меня познабливает. А что, уже поздно?

– У тебя, братец, окна ставнями заставлены, ты и времени не знаешь. Смеркается на дворе, вот!

– Стало быть, я весь день продремал, – равнодушно произнёс Кротков, позванивая в посудной горке штофным стеклом. – Отобедать не соизволишь?

– Сыт по горло, сегодня и на поминках побывал, и на свадьбе, но от чарки очищенной не откажусь.

– Ты ведь не просто так, Платон Фомич, поздно явился, а с новостью? – сказал Кротков, подавая исправнику чарку. – Изволь выкушать.

– Держись крепче, Степан Егориевич. Злодей схвачен и посажен на цепь в Синбирске.

Кротков в глубине души лелеял надежду, что Пугачёв не попадёт в плен живым, и новость его не обрадовала, даже огорчила. Лысков это заметил и удивился.

– Я, гляжу, ты не рад.

– Как же не рад! – спохватился Кротков – Голова у меня пошумливает, как бы не захворать.

– Ты так не шути, Степан Егориевич, береги себя, о тебе ведь большие люди справляются.

– Кто это справляется? – насторожился Кротков.

– Будто тебе не ведомо, – воевода. Он, братец, надежды не потерял видеть тебя среди своей родни.

– Мне ещё и двадцати пяти лет нет, – сказал Степан, укладываясь на кровать. – Я ведь не мужик, чтобы жениться так рано.

– Рано – поздно, не всё ли равно когда? – Лысков взялся за шапку. – Что воеводе сказать?

– Ничего не говори, Платон Фомич! Я в скором времени совсем отсюда уеду в Москву.

– Это что же ты позабыл в Москве? – удивился Лысков.

– Я же насквозь хворый, – прикинулся сиротой Кротков. – У меня и в отпускном паспорте это прописано.

– И в чём твоя болячка?

– Так и быть, скажу. – Кротков взял со стольца паспорт и подал исправнику, который, нацепив на нос круглые очки, подошёл к свече и, шевеля губами, стал вычитывать казённую бумагу.

– Что это за хворь такая, «анурезис»? Не французская ли болячка? – невольно отстранился от Степана исправник.

– Что-то вроде этого, – не стал говорить правду Кротков. – Но я не заразный. Так и скажи воеводе, что Степан Егориевич Кротков ему за честь кланяется, но исполнить его волю не в силах.

Платон Фомич так заспешил, что отказался от предложенной ему чарки очищенной. Проводив его до коридора, Кротков облегчённо вздохнул. У него появилась надежда, что воевода от него отвяжется навсегда вместе со своей задержавшейся в девках двоюродной племянницей.

Мимо Кроткова прошёл молодой мужик с охапкой дров в руках, свалил их возле печки и полез кочергой в поддувало. Степан двинулся в зал, где на столе его ждал ужин. Он сел на стул, оторвал от куриной тушки крылышко и потянулся к вину. «Не грех выпить за Пугачёва, – подумал Степан. – Его сейчас, наверно, на дыбе горячим железом потчуют. Стало быть, и моё счастье сейчас на кону: спросит его следователь, куда он подевал золото, он тотчас на меня укажет, и быть мне в розыске».

Кротков выпил налитую чарку очищенной, закусил всей курицей, и настроение у него улучшилось. «Только бы анпиратор сам не начал болтать о своём кладе, – стал питать надежду Степан. – Сейчас следователям не до золота и медных пятаков. Они ищут, кто подучил его напялить на себя личину покойного Петра Фёдоровича, а если Пугачёв укажет на французов, то такая сумятица начнётся! Государыня выкажет афронт французскому королю и начнёт уличать его перед всеми европейскими самодержавцами в союзе с заведомым вором. Людовик, конечно, станет отбрехиваться, за этим шумством о золоте если и вспомнят, то не о моём, а о том, что французы сыпали Пугачеву на раздутие бунта. А там, глядишь, и войнишка с французами случится, анпиратора, чтобы не сбежал, жизни лишат, а про меня так и не проведают».

В последние дни, мучимый недобрыми предчувствиями, Кротков опять приблизил к себе Сысоя и велел ему по ночам спать не подле своей бабы, а в зале, чтобы барину было спокойней от его посапывания и похрапывания за дверями комнаты. Мужик являлся, когда совсем стемнеет, раскидывал овчину возле печи и заваливался на боковую, но сегодня он пришёл раньше обычного и сказал, что бурмистр Корней впал в беспамятство, а когда приходит в себя, зовёт барина.

– Что, совсем плох старик? – спросил Кротков.