С лёгкой руки Державина к Кроткову вернулась удача, и ни на одном стане ямские старосты его подолгу не задерживали, да и сам он стал постигать науку обращения с этими людьми: на одного топал ногами, другому совал в руку мзду, и хотя много претерпел в дороге неудобств, но к началу ноября добрался до Первопрестольной жив и здоров, если не считать лёгкого насморка.
Москва сразу поразила Кроткова обилием съехавшегося сюда дворянства. Можно было подумать, что скоро здесь ожидается венчание на царство нового государя всея Руси, но большого веселия заметно не было. Дворяне сбежались в Москву от пугачёвщины, и до сих пор немногие верили известию, что злодей схвачен, закован в кандалы и его везут в Москву в клетке на справедливый суд и скорую казнь. Среди дворян слава Пугачёва была столь ужасна, что они страшились возвращаться в родовые усадьбы, многие из которых были обращены в пепелища.
За минувший год домовладение кротковской тётушки Агафьи Игнатьевны ни в чём не изменилось. Какое-то время Степан сиротливо оглядывался на окна, за которыми томились взаперти домашние цветы, конюшню, колодец, амбар и дровяной сарай, откуда вышел, пятясь, молодой парень, держа в руках охапку берёзовых поленьев.
– Сёмка! – обрадовался Кротков. – Что, господа дома?
– Как есть дома и барин, и барыня, только отобедали и кушают в зале чай.
– Давно ли господин вернулся? Как он, жив-здоров? – спросил Кротков.
– Жив помалу, – сказал Сёмка, – а здоров вряд ли: турки ему ядром ногу до колена отшибли. Он теперь на палке ходит.
– Ах, беда какая! – воскликнул Кротков.
– Наш барин – герой! – похвалился парень. – Ему царица Егория пожаловала за храбрость.
«Не сиделось старому, погеройствовать возжелал, – отчуждённо подумал Кротков. – До тех пор, пока дураки не переведутся, воевать будет кому».
О прибытии племянника уже донесли Агафье Игнатьевне, и она турнула своего лакея взять у Степана вещи. Кротков следом за ним поднялся на крыльцо, бросил на лавку в сенях шубу и вступил с лёгкой и непритворной улыбкой в зал, где попал сразу в объятия Петра Николаевича, почти саженного роста майора, который так крепко прижал его к тому месту на груди, где покоилась награда, что георгиевский крест отпечатался на щеке Степана всей своей отчеканенной фактурой. От боли Кротков скрипнул зубами, но дядя продолжал его мять и тискать, постукивая деревяшкой протеза, пока тётушка не вырвала своего любимого племянника из медвежьих объятий мужа.
– Вся-то моя душенька изболелась, Степанушка, – пролила слезу радости Агафья Игнатьевна. – Больше года не было от тебя ни одной весточки. Я уж подумывать стала, а не случилось ли с тобой худа…
Промокнув платочком влажные глаза, тетушка засуетилась, не зная, где Степана усадить и чем попотчевать. Пётр Николаевич тоже был доволен приездом племянника не менее жены – в нём заскучавший в почётной отставке майор надеялся найти собеседника и слушателя своих воспоминаний.
Родственники ждали изъявлений радости от встречи с ними, но Кротков их удивил:
– Что слышно о Пугачёве? Он ещё не в здешней тюрьме?
Пётр Николаевич и Агафья Игнатьевна недоумевающе посмотрели друг на друга, затем одновременно пожали плечами.
– Завтра обещал быть Викентий Павлович, – сказал дядюшка. – Вот его и расспросишь о разбойнике, он судейский, и ему в Москве ведомо все.
Не чуждый и раньше самохвальству, граф Панин, заимев Пугачёва в свои руки, так возгордился, что стал почитать себя за спасителя российского дворянства и праздновал победу. Безмерно возрадовалось укрощению злодея и благородное сословие. Слепок с их чувств дожил до наших дней в «Стансе граду Синбирску на Пугачёва», изготовленном с большой горячностью и превеликой мстительностью первым на то время пиитом империи Сумароковым, где среди прочих были строчки о победителе:
Граф Панин никогда пред войском не воздремлет,
И бросил он тебя, взлетевша с высоты.
И силой и умом мучителя он емлет.
Страдай теперь и ты!
Уже геенна вся на варвара зияет,
И Тартар на тебя разверз уста.
И Панин на горах вод волгиных сияет,
Очистив те места…
Вирши были доставлены в Синбирск курьером, прочитаны главнокомандующему, который расчувствовался до пролития радостных слёз и велел послать престарелому Сумарокову несколько полных горстей золотых империалов, а генералу Потёмкину отдал распоряжение приступить к допросу Пугачёва, сделав ему предостережение, что если он станет врать, то будет бит тяжёлой плетью. Генерал вскоре привёл угрозу в исполнение, и Пугачёв подвергся пытке, на которой оговорил до двух десятков знакомых раскольников. Их кинулись разыскивать, а из Петербурга пришёл приказ срочно отправить Пугачёва в Москву, в распоряжение Особой следственной комиссии московского отделения Тайной экспедиции Сената.
Граф Панин с неохотой расстался со своим трофеем, он мечтал умножить славу казнью Пугачёва в Синбирске, но самозванец должен быть предан смерти в Москве, и публично, чтобы пресечь вполне возможные попытки появления нового лжецаря.
Кротков бежал из своей деревни на две недели раньше, чем Пугачёва, под конвоем роты солдат и нескольких пушек, отправили из Синбирска, но у того ямские старосты не спрашивали подорожную и не чинили каверзных препятствий, и в Москву они прибыли почти одновременно, а вот разместились в разных местах: Кротков у своей тётушки, а Пугачёв в тюремной камере Монетного двора у Воскресенских ворот Китай-города.
Весть о том, что злодей водворён в московское узилище, доставил Кроткову судейский родственник тетушки Викентий Павлович, и она привела новоявленного богача в сумятицу: Степан сначала возрадовался, что Пугачёву скоро отрубят голову и тайна клада сгинет в аду, затем он начал подумывать, что эта смерть лишит его покровителя, который больше года его опекал и защищал от всех напастей и помог удержать богатство. «Сейчас у Пугачёва нет ни одного доброжелателя, все желают ему ужасной смерти, – думал Кротков. – Но что будет со мной после его гибели?»
С этой тревожной мыслью он вернулся в свою комнату и стал переодеваться, чтобы выйти в город. Взяв в руки кафтан, Кротков обнаружил, что тот изрядно замаслен на рукавах, не лучше выглядел и жилет, а что до штанов, то в той части, коей они облегали ягодицы, сквозь вытертую ткань было видно небо. Степан снял с вешалки шубу, убедился, что воротник облысел, а сукно во многих местах побито молью. «Этак меня здесь бог знает за кого примут», – подумал он и достал из-за подушки кошель с золотом. Степан ещё не обрёл навыки обращаться с большими деньгами и, захотев отсыпать сотни две империалов, неловко вывалил их все, частью на постель, а частью на пол. Золотые монеты разбежались по всей комнате. Степан кинулся за ними вдогонку на четвереньках и больно ударился головой в палку, на которой одной ногой стоял Пётр Николаевич.
– Вот это казна! – хрипло вымолвил потрясённый майор. – Я столько золота отродясь не видел!
Кротков помалкивал и, потирая ушибленный лоб одной рукой, другой подбирал с пола империалы. Пётр Николаевич стал ему помогать, подвигая ему своей тростью закатившиеся под стол и стулья золотые монеты, но скоро запыхался и сел на кровать.
– Это сколько же ты здесь золота рассыпал? – сказал он.
– Не знаю, – простодушно признался Кротков.
– Как так? – удивился майор. – Ужели ты счёта своему богатству не знаешь? Я, племянник, могу сразу сказать, что на те золотые, что ты разбросал на полу, можно купить деревеньку с сотней-другой мужиков. Или ты что другое думаешь заиметь?
– Думал, дядюшка, штаны себе новые справить, кафтан да шубу присмотреть, – сказал Кротков. – Только сейчас увидел, как я обносился. В порядочный дом дальше ворот не пустят.
– А ты как думаешь обрядиться? – насторожился Пётр Николаевич. – Если у французов, то обдерут, как липку, своими хитростями: приди, к примеру, к ним за перчатками, так сразу не отпустят, что-нибудь да навяжут, они горазды нашего русского брата за нос водить.
Кротков наконец справился с рассыпанными монетами, собрал их в кошель, завязал и положил на стол. Майор покосился на него и крякнул, но не от зависти, а от почтения, которое всегда испытывал к золоту, как к генерал-аншефу всех денег: и медных, и серебряных, тем паче бумажных.
– У вас есть на примете добрый портной? – спросил Кротков. – Я не собираюсь выряживаться, но желаю заиметь самое лучшее и прочное.
– С этим ты к своей тётушке обращайся, – посоветовал Петр Николаевич. – Но что ты разумеешь под самым лучшим и прочным?
– Хочу себе шубу на бобрах, – сказал Кротков.
– На бобрах! – ахнул майор. – Высоко же ты, брат, взлетел! Но в бобрах пешком не ходят, к ним нужны щегольские рысаки, карета, лакей на запятках, дом с колоннами на Тверском бульваре, много ещё чего нужно к бобрам. Тут твоим кошелем не обойтись, нужна бочка золота.
– Но вы же, дядюшка, не откажете мне проехать в новых бобрах в вашей карете?
– Как можно, Степанушка! – воскликнул Пётр Николаевич. – Катайся по Москве, сколь захочешь, но не заглядывай в те места, где пьют и картёжничают. Беги от всякого, кто захочет тебе на шею броситься. Тут сегодня забегал один к нам пролазщик, тебя спрашивал и письмо оставил.
– Он представился?
– Как же! Заговорил меня до головокружения, что я тотчас его имя позабыл. Я людей знаю и скажу сразу: сей господин нечист на руку. Сейчас я велю принести письмо, но ты этого пройдоху остерегайся.
Дядюшка удалился в свою комнату, и вскоре слуга на медном блюде подал Кроткову конверт из грязно-серой бумаги, исписанный крупным почерком. «Не покушается ли кто на мой клад?» – беря с опаской письмо, подумал Кротков, но, взглянув на подпись, удивился. Послание было от Калистрата Борзова, о котором Степан вспоминал всё реже и реже, занятый своим неугомонным бытием. Он надорвал конверт и вынул листок бумаги.
«Его гвардии благородию Степану Егориевичу, моему соратнику по молодецкому истреблению очищенной поклон и всеподданнейшее почтение! – шутийствовал Борзов. – Москва – большая деревня, и вчера я по делам забрёл в сенатское судилище, где в привычной болтовне упомянул твоё имя, на что получил известие о твоём пребывании в городе. Нехорошо, брат, скрываться от товарища, который тебе помог выжить. Ведь мне ведомо, что ты обрёл клад, так почему не спешишь поделиться со мною своей радостью? Я стою