Клад Емельяна Пугачёва — страница 5 из 50

– Моя Агрофена наказала вернуть, это, стало быть, из дочкиного приданого платок, без него меня со свету сживут.

– Не пропадёт твоя тряпка, – сказал Кротков и вернулся в комнату, где высыпал деньги на стол и стал весьма довольным: этих денег как раз могло хватить на то, чтобы ускользнуть из опасной для него столицы и добраться до своей деревни. А там он разживётся, у отца имелись зажитки, и они станут его по праву наследства. Может быть, и фортуна повернется к нему лицом: богатой невестой. Дядя уже одну присмотрел, да не тот колер: седьмая вода на киселе воеводе, а тому пальца в рот не клади, враз оттяпает по локоть руку, да и недолго спеет крапивное семя на воеводстве, наедет ревизия и, глядь, бывшего воеводу босым и в железах поведут в тюрьму.

Мечтая о своей будущей жизни, Кротков уснул и проснулся от острого чувства голода и шумства, которые произвёл Борзов, вернувшись от немца с именинного пирования. Он стоял перед Кротковым, покачиваясь из стороны в сторону, на одном плече висело несколько колбас, через руку свешивалась гроздь сосисек, а другой рукой он прижимал к животу копчёную свиную голову.

– Ах, брат Степа, погуляли так погуляли! – возгласил он, сваливая дары на стол. – Наш немец русее любого русского: и пьёт, и льёт, и пляшет! Моя пьеска повергла именинника в восторг, особливо тем, что я его нарек светлейшим князем всех колбас, бароном окороков и виконтом сосисек. И, знаешь, пожаловал меня по-княжески, окромя всего, что я принёс, велел старшему приказчику отпускать мне ежедневно полтора фунта лучшей колбасы безденежно. Да я на таких харчах русскую «Энеиду» начну складывать, ведь Сумароков передо мной всё равно как конская требуха перед ветчиной…

– Стало быть, у немца, – пробормотал, давясь колбасой, Кротков, – были именины, а у тебя поэтический триумф?

– Выше задирай – фейерверк, особливо когда немцы пошли курить трубки, а я им прочёл свои «Бабьи игрища», ты ведь их знаешь: перец, порох, а не вирши! Помнишь? «Задирай повыше, дева, кринолин свой, не таясь!..» А дальше… черт, выпало…

– Я прилягу к тебе слева, и у нас начнётся связь! – подсказал знавший наизусть скабрезное творчество приятеля Кротков.

– Вот, вот, это самое! Немцы пришли в неописуемый раж и подарили мне дюжину виноградного вина. Но где оно?

Борзов подошёл к двери, отворил её и завопил:

– Федька, чёрт, где вино?

– Здесь, Калистрат Мокеевич, не извольте беспокоиться. – Из-за пиита вынырнул ловкий малый и поставил на лавку корзину, из которой торчали горлышки бутылок.

– Ну, а ты как, Степан? – спросил Борзов, усаживаясь на лавку рядом с Кротковым. – Паспорт в полку взял, значит, скоро уедешь в свою глухомань?

– Нужда гонит, – сказал Кротков. – Сегодня мужик письмо привёз: мать померла, да и отец вот-вот отойдёт.

– Тогда помянуть матушку сам бог велит, – сказал, берясь за бутылку, Калистрат. – Я вот своей матери не знаю, всю жизнь среди чужих людей живу.

В молчании они собрались выпить, но им помешал громкий стук в окно, вслед за которым раздался визгливый крик:

– Вот ты, кромешник! Я ведь во сне этой ночью видела, где ты прячешься!

Кротков глянул в окно и обомлел: в нём была карга Саввишна.

– На тебя, солдат, в магистрате сыскная выписана, на все заставы дадена весть, чтобы тебя из города не выпущали, а волокли к суду. Ужо Зигерс, да и я, жалостница, возьмём тебя на свой кошт в долговую тюрьму. По сухарю в день будешь от нас получать! Или заплатишь, или подохнешь!

Борзов подскочил к окну и задёрнул занавеску.

– Надо тебе, Степан, отсель бежать!

– Куда? У меня места нет, где бы приткнуться.

– Место найдём, доставай свой сундук, – сказал Борзов и, сорвав с лавки покрывало, стал увязывать в него колбасы и бутылки с вином. – Уйдём к Слепцову, он художник, живёт один. И я с тобой пойду, пережду, пока шумства утихнут.

Они выскочили на улицу, запрыгнули в телегу, Кротков вырвал из рук Сысоя вожжи и принялся охаживать ими лошадь. Та, взбрыкивая, понесла телегу прочь от дома вдовы Угловой. На Литейный проспект они влетели вскачь, едва не вперлись в карету какого-то сановника, ехавшего на шестерне вороных, в золоченой сбруе коней, но увернулись, однако кучер с высокого облучка достал их своим длиннющим кнутом, и Кроткова крепко ожгло нестерпимой болью.

– Сворачивай направо! – завопил Борзов, толкнув Сысоя. Мужик перехватил вожжи у барина и, сдержав лошадь, повернул её в переулок, где телегу начало подбрасывать и трясти на деревянных рёбрах мостовой.

Художник Слепцов жил на набережной Невы, в бывшем амбаре, перестроенном в мастерскую живописца путём пробития огромного окна в северной стороне строения. В нём он и стоял, выглядывая, не явятся ли к нему в гости с обильной выпивкой и богатой закуской. В проезжавшей мимо телеге он узрел своё спасение и кинулся на крыльцо встречать желанных гостей.

– Ну, здравствуй, собрат по творчеству и похмелью! – Калистрат крепко облапил худощавого приятеля. – Рекомендую, Яков, это солдат гвардии Кротков, а это его раб и колесничий. Мы сейчас так гнали по Литейному, что чуть какого-то сенатора не замяли вместе с его шестернёй.

– По какому случаю надо было так спешить? – разулыбался художник. – Я хоть и с похмелья, но смог бы ещё подождать.

– Дела, Яша, дела, – вздохнул Борзов. – А ты что, так и думаешь нас на пороге держать?

– Ни в коем разе! – живо воскликнул Слепцов и засеменил поперёд гостей.

В амбаре когда-то хранили царские кареты и конскую упряжь, и он был сделан основательно из соснового бруса с высоко поднятым над землёй полом и дощатым потолком. В одной стороне амбара жил художник: там, рядом с печью, стояла лавка для спанья, в другой стороне – рабочее место; там пол был заляпан красками, на стене висели картины, на полке лежали гипсы, бумага, рамки и рисовальные принадлежности. Неподалёку от окна находился мольберт с начатой картиной.

– Я смотрю, ты без дела не сидишь, – сказал Борзов, подходя к мольберту. – Кто такая?

– Ты что, не видишь, Калистрат? – обиделся художник. – Или тебе неведома эллинская богиня охоты Артемида?

– Я не про греческую ипостась сего изображения вопрошаю, – сказал пиит. – А про ту девку, кою ты срисовал.

– Всё-то тебе знать надо, озорник, – помрачнел Яков и накрыл картину тряпкой.

– Не будь, Слепцов, жадиной, я же твой друг, – сказал Борзов, обращаясь к Кроткову. – У пиитов нет обычая прятать своих пассий, а у солдат?

– Солдат любит налётом, – усмехнулся гвардеец. – Через час уже не помнит, где и с кем побывал.

– Стало быть, по-петушиному: оттоптал, кукарекнул и шмыг в кусты, – хохотнул Борзов. – Вот за это я и хвалю нашу гвардию. Однако не пора ли, други, и нам приобщиться к Бахусу?

И загорланил во всю мощь:


Борода, предорогая!

Жаль, что ты не крещена

И что тела часть срамная

Тем тебе предпочтена!


– А ты что, Калистрат, знавал Михайла Васильевича Ломоносова? – спросил Слепцов. – Ведь сейчас ты его вирши прокричал.

– Знавал, Яша, знавал, – сказал Борзов. – Как тебя увидел, когда пришёл к нему со своими пиесками. Перед ним все пииты, какие есть и какие будут, – карлики. Внемли: «Открылась бездна, звёзд полна; звездам числа нет, бездне дна!» Каково? Знал бы это раньше, не взялся за вирши. Но у пиитов одна беда: они друг друга не читают.

Чарки у художника были перемазаны в краске и обкусаны по краям, но поместительны. Кротков, не прислушиваясь к беседе художника и пиита, наполнил их вином, нарезал колбасу и сел на скамью, лицом к окну, из которого хорошо была видна Нева с идущими по ней парусниками, баржами и лодками. Этот вид напомнил ему, что его ждут два пути – долговая яма или бегство в синбирскую глухомань, и Кротков понурился и загрустил. Это заметил Борзов.

– Что, Степан, рассупонился, не мякни, я тебя в беде не оставлю. Яков – свой человек, дозволь я и ему поведаю о твоём горе.

– Какая же это тайна, раз сыскные выданы полиции и на городские заставы, – сказал Кротков и приложился к чарке.

Художник выслушал повествование о злоключениях гвардейца с глубоким вниманием и вдруг неожиданно сказал:

– Тебе нужно умереть.

– Как умереть? – почти разом вопросили Кротков и Борзов.

– Что, не знаете, как умирают? – ухмыльнулся художник. – Очень просто: ты, солдат, ложишься в гроб, Борзов возьмёт в полиции свидетельство, что покойник отправлен для погребения в свою деревню. Вот и всё, господа.

Борзову предложение художника страшно понравилось, он сразу им загорелся, а Кроткову это показалось глупостью, к тому же и опасной.

– Это невозможно, – растерянно пробормотал он.

– Очень даже возможно. Два года назад я отправил мичмана Синичкина в гробу к его матушке, и ничего, жив и не кашляет, поклоны мне шлёт. Но я не настаиваю, хочешь, иди в тюрьму.

И Слепцов, закусив ломтиком колбасы, стал посвистывать.

– Нет, Степан, ты погоди отказываться, – горячо заговорил Борзов. – Затейка Якова не так уж безумна. Мы тебя снарядим покойником, я возьму в полиции подорожную на доставление тела в синбирскую провинцию, вывезем тебя за городскую заставу, выпьем за скорую встречу, и кати себе по мягкому пути. Ну, как, согласен?

– У меня, кстати, и гробовщик в соседях живёт, знатные упокоилища делает из дуба, – подхватил Слепцов. – Мне он по-соседски и цену скинет.

– Ну, положим, ему дубовый гроб ни к чему, – рассудительно сказал Борзов. – Из сосны в самый раз, до заставы доедет, а далее он не нужен. Гроб брать надо самый дешёвый, рубля за полтора.

Видя, что собутыльники не в шутку решили уложить его в гроб, Кротков осерчал и, сжав кулаки, вскочил на ноги.

– Не лягу я ни в какой гроб, ни в дубовый, ни в мраморный! – возопил гвардеец. – Лучше в тюрьму пойду!

Он неловко переступил с ноги на ногу и чуть не выронил чарку.

– Не лей вина, Степан, попусту, – сказал Борзов. – Говоришь, что в тюрьму пойдёшь? Что ж, иди, но не надейся, что я или Слепцов принесём тебе хоть кусок пирога. Посадят тебя немец и Саввишна, как она грозилась, на один сухарь в день, и запоёшь Лазаря, но ведь милостыню ты просить не умеешь. Тогда и про гроб вспомнишь, и будешь локти кусать, что не послушал меня и Якова.