Клад — страница 20 из 62

Бородатый пояснил. Правда, он сначала оглянулся и понизил голос, чтобы мать ребенка не услышала.

— А как раньше? Рожает баба десять, пятеро остаются. Но живут, как Каганович. Если нужно, и Христа Спасителя в порошок!

Отставший от жизни директор понял, что столь убежденного оппонента ему не одолеть.

— Я, собственно, квартирой ошибся.

— А вам кого?

— Лаврентьева я ищу, Владимира Сергеевича.

— Дарья! Выдай информацию.

И отошел сразу, наверное, не желая участвовать в передаче негативной информации.

Дарьей оказалась та самая молодая женщина, что открывала дверь Моргунову. Она успела накинуть короткий халатик, но мокрую шапочку еще не сняла.

— Вы разве не знаете? Он умер.

Михаил Васильевич растерялся.

— Как же так… Он же молодой… — пробормотал Моргунов, начисто забыв, что Лаврентьев был старше его, хотя, конечно, и помоложе Кагановича. — Как же это? Когда?

— Давно. Несколько лет. Не помню точно. А вы кто?

«Разве расскажешь!»

— Встречались мы… Во время войны. Моргунов моя фамилия. Вы тут живете?

— Я жена его племянника. Но мужа нет сейчас. Он в Афганистане.

— Извините, до свиданья. Не знал я, не знал…

Он повернулся и шагнул неловко, стараясь обойти лужицу на полу. На этот раз никто не засмеялся. Его ухода ждали молча, то ли сочувствовали, то ли излияний ненужных опасались.

— Моргунов! — проговорила вдруг Дарья вслед Михаилу Васильевичу. — Погодите!

Тот остановился.

Дарья стянула с головы шапочку и тряхнула светлыми волосами, будто это движение могло помочь ей вспомнить что-то неясно промелькнувшее в памяти.

— Постойте. Мне ваша фамилия знакома. Сейчас вспомню. Моргунов. Моргунов… Вспомнила! Андрей! Дай стул.

Очкарик притащил из кухни белый табурет.

— Точно! — порадовалась своей памяти Дарья. — Он вам письмо оставил. Когда мы поженились, я в его бумагах видела. Кажется, на антресоли.

Вскочив на табурет, она приподнялась на цыпочках и вытащила пыльную папку.

— Здесь!

Дарья дернула шнурки, распахнула папку, и там прямо сверху Моргунов увидел конверт со своей фамилией, именем, отчеством и адресом.

— Вам? — спросила Дарья. — Вот видите! Здорово получилось?

Михаил Васильевич так не считал; по его мнению, письмо с адресом должны были в ящик опустить, а не засовывать на антресоль, и хотел было уже сказать об этом с досадой, но увидел, что конверт распечатан и пуст.

— Где же письмо?

— Не знаю, — пожала плечами Дарья. — Мы не вынимали. Ох! Посмотрите, он же не заклеен. Значит, нету письма. Видите? Потому и не послали.

В самом деле, заметно было, что конверт не запечатывался, был только подготовлен, чтобы вложить письмо.

Дарья смотрела с сочувствием.

— Послушайте! А может, оно в бумагах? Возьмите их, а? Тут о войне разное. Вам, наверно, интересно будет…

Так нежданно-негаданно попали в руки Моргунова бумаги Лаврентьева, и теперь следовало пояснить Пашкову, кто же был этот человек и что в его записях может оказаться полезным для Александра Дмитриевича. Правда, предстояло в этом объяснении кое в чем повиниться, но Михаил Васильевич преодолел колебания. «Лучше поздно, чем никогда», — подумал он, испытывая, однако, некоторую неловкость.

— Ты, Саша, помнишь, когда твою картину снимали, был здесь в городе с нами недолго один человек, приезжий… Такой не по годам моложавый… Он тут вроде бы случайно оказался твоему режиссеру соседом по номеру в гостинице и как-то с вами в ресторане обедал, когда ты меня привел. Помнишь?

Саша помнил, помнил и то, что режиссер этого человека ценил как германиста, но тот быстро исчез, уехал, и больше никогда Саша о нем не слышал.

— Да, внешне я представляю его, но не больше, даже фамилии не помню.

— Фамилия его была Лаврентьев. Он умер.

— Умер?

— Да.

— Разве вы его знали? Вы же его в ресторане впервые увидели!

— Не совсем так. Меня с ним, Саша, можно сказать, жизнь три раза сводила. Первый раз в войну, потом вот на съемках и еще после смерти его.

— Когда? После?..

— Да-да, представь, можно и так сказать.

И Моргунов, поднявшись, подошел к книжному шкафу, отпер дверцу, найдя на колечке с брелоком нужный маленький ключик, и достал папку с бумагами.

— Вот это третья наша встреча. Печальная. Папку эту мне племянница его передала. Тут записки некоторые, мысли, размышления… Тебе как пишущему человеку это любопытно будет, я думаю, как и чем человек на войне жил. Есть тут и по твоему вопросу, хотя немного.

Саша еще не понимал.

— Да кто ж он был, этот Лаврентьев?

Моргунов покачал головой.

— Был он самый для вас тогда необходимый человек и в то же время бесполезный.

— Что за загадки, Михаил Васильевич?

— Есть и отгадка. Необходимый, потому что он именно и работал в здешнем гестапо.

Обухом по голове — вот чувство, которое испытал Пашков, услыхав эти слова. Живой герой и участник сидел с ним за одним столом, слушал их дилетантские споры, усмехался наивности, незнанию и самоуверенности и прихлебывал боржоми из бокала!

— Ну а режиссер? Он как же?

— И режиссер не знал. Никто не знал, кроме меня.

— Но как же вы!..

— Понимаю, Саша, понимаю. Но я тебе сказал только что — был он для вас и бесполезный человек, потому что если б вы снимать стали, как он знал и видел, никто бы вашу картину на экраны не выпустил.

— Сейчас бы вышла!

— Сценарий бы даже не утвердили.

— Вы так с ним решили?

— Решили, что в твоем сценарии вреда нет и вмешиваться в работу вашу не стоит.

Саша был ошеломлен и возмущен так, что не мог сдержаться.

— Слушайте! Да вы понимаете, что говорите! На кого ж нам беды наши валить, если два участника, знавшие правду, сидели с нами за столом, боржом прихлебывали. И всю мою выдумку, вранье, чушь не только не разоблачили, но и одобрили молчаливо! На кого ж нам жаловаться, что двоедушие, что лицемеров, карьеристов, наркоманов вырастили! На кого?

Моргунов провел ладонью по черепу.

— Спорить с тобой не буду. Видать, всякому овощу свое время. Не шуми. По тем временам и у тебя правды немало было.

— И мы этой кормовой свеклой людей кормили! Да вы понимаете, что вы не только зрителям, вы и мне страшный вред принесли. Лучше бы запретили сценарий, лучше бы на полку, так я бы себя человеком чувствовал.

— За правду пострадавшим?

— А хотя бы! А так что вышло? Пустоцвет! И картина, и я…

В эту минуту Саша совсем не помнил, что пострадать ему за правду все-таки пришлось, и не расцвел он от этого, а может быть, тогда именно в пустоцвет и превратился. А может быть, и то и другое опустошило и выхолостило.

— Ну, не загибай, ради Бога, не загибай. Хотя есть в твоих словах правда, есть. Сейчас-то у нас правды хоть пруд пруди. Но одно дело ее, любезную, задним числом по телевизору сообщать, а совсем другое — на душе носить, да еще втайне. Такая правда горькая и опасная. Вот я тебе про отца сегодня рассказал. Ты слушал, понимал, сочувствовал. А десять лет назад понял бы? Возможно. Ты парень порядочный. Но тем более, какое я право имел в то время правдой этой обременять тебя?

— Не согласен я с вами, Михаил Васильевич, — сказал Саша спокойно уже, но с горечью.

— Спасибо, что так думаешь. Твое дело правду любить, мое — на чужие плечи не перекладывать. Но мою бы ты понял, а вот лаврентьевскую — не знаю. А уж кинозритель наш, на кормовой свекле, как ты заметил, взращенный, и вовсе в тупик бы стал. Я так думаю. Но ты сам разберись. Он об этом пишет — не каждый человеческий поступок можно общим судом судить, есть такое, за что сам до последнего дня отвечаешь. Почитай, короче. А сейчас я про твой клад найду. Ты кладом-то интересуешься?

— Да, конечно, — кивнул Пашков слегка. Интерес к кладу казался ему сейчас мелким, незначительным. — Что там о кладе?

Моргунов нашел нужную страницу.

— Маловато. И противоречит твоим сведениям. На вот, взгляни.

— «Клад басилевса». Был спрятан в подвале между музеем и госпиталем. Анонимный донос. Почему? Клад был изъят и отправлен в рейх. Прорыв окруженцев. Последний вагон упал с моста в реку. Клад тщательно искали, но не нашли. Путевой обходчик расстрелян, дом сожжен».

— Все?

— Все. Он часто так пунктирно записывал. Может быть, развернуть собирался. Но не успел. Однако, выходит, клад не вывезли.

Саша старался правильно оценить неожиданное свидетельство.

— А обходчик, говоришь, жив?

— Не понимаю, — развел руками Пашков.

— В гестапо вряд ли ошиблись, — заметил Моргунов. — Я эту организацию не понаслышке знаю. А что хирург думает? Ты сказал, что он бой у моста с кладом завязал?

Саша чуть покраснел. Пухович ни за столом, ни у себя ни слова не произнес о кладе. О кладе разговор только у Веры возник. А он, не желая называть Веру, взвалил все на Доктора! Но Саша не собирался врать. Он подразумевал, что заговорили о монете сначала на поминках, и Доктор вроде бы оказался в начале цепочки, что к Вере и кладу вывела.

— Я неточно выразился, Михаил Васильевич. Хирург не говорил о кладе. Только о том, что монету там нашли, где Захар был ранен.

— Прости, Саша, но ты-то, ко мне придя, о кладе спросил, что я о нем слышал? Выходит, ты знал, что монета из клада. Не пойму что-то.

Пашков мучился. Не хотел, а соврал и запутался. Что же сейчас делать? Вот тебе и правда! Даже с малой трудно. Но если Моргунов, честнейший человек, с бывшим разведчиком отстаивают право молчать до поры, почему у него таком права нет?

— Михаил Васильевич! Дорогой! Я не зря к вам пришел. У вас доказательство, что клад не в Германии. Спасибо вам огромное. Мои факты, к сожалению, слабее! Вот вы десять лет молчали, прежде чем я о своей картине правду узнал, что копейка ей цена. Не хочу больше дураком выглядеть. Дайте мне хотя бы десять дней, чтобы разобраться с монетой. Сама по себе это ничтожная часть клада. Меня с ней на смех поднять могут. Необходимо уточнить кое-что предварительно, чтобы мне поверили.