т темные. И от чужих бережет, и от нас самих. Что мы без тайны? Голый среди волков. Наги и беззащитны. Человек-то не столько узнать, сколько скрыть в жизни старается. Чем больше скрыл, тем сильнее. И неизвестно еще, от кого скрыть важнее — от людей или от себя. Я убежден, главная сила в самообмане.
А тут откинулась черепная крышка, я заглянул внутрь и сначала отпрянул. Потому что это был приговор. Понимаете?
— Вы не усложняете, Федор?
— Не понимаете. Слава Богу. Зачем заглядывать в преисподнюю?
— Что же вас там ужаснуло?
— Мне суть открылась. Суть того, что сути нет, — произнес он почти торжественно.
Пашков был разочарован. «Неужели человек не способен постичь ничего более значительного, чем бессмыслица бытия?.. — И тут же одернул себя. — А чего ты ждал от этого спившегося страдальца с очевидно поврежденной психикой?» И сказал мягко:
— Многие разочаровываются в мире, в котором мы живем.
Федор дернул головой:
— Вот так все! Охотно готовы признать несовершенство мира, чтобы возвысить себя. Вот она, сила самообмана! Трагедия мира льстит себялюбию. Нет, Саша, нет. Напрягитесь и сделайте шаг вперед. Наклонитесь над бездной и не закрывайте в страхе глаза.
— Наверное, я не смогу. Скажите сами, что там?
— Там главное. Уродство мира — всего лишь отражение нашего собственного ничтожества. Проекция крошечных монстров на широкоформатный экран. Но, чтобы не видеть себя там, достаточно закрыть глаза.
— Или отвернуться…
— Вот! Вот! Обезьянье решение. Вы уж извините меня, Саша, но я миновал эту стадию. Я предпочитаю самообману самоуничтожение.
— Это вы серьезно?
— Не беспокойтесь. Вам я жизнь не усложню. Мне бы у вас пару дней перебиться. У меня странное последнее желание. Помогите мне!
— Если вы хотите послать мена в хозмаг за веревкой, я не согласен.
— Нет. Я же сказал. В хозмаг я сам. Но сначала мне нужно повидать женщину. Одну женщину.
Пашков понял и подумал, с досадой глядя на Федора: «Зачем она ему? Особенно, если решился… А если все это пустые слова опустившегося слабовольного человека, который говорит о пропасти, а в душе надеется на пристань, на тепло и мечтает веревку не на шею натянуть, а сушить на ней выстиранное белье? Этого ей еще не хватало!..»
— Вы хотите встретиться с Верой?
У Федора тиком вздернуло щеку.
— Вы… знаете?
— Знаю.
— Она вам сказала?
Александр Дмитриевич мог бы сослаться на разговор в «Юпитере», но не стал хитрить.
— Она.
Показалось, что слово в самом деле упало на беззащитные клетки обнаженного мозга. Федор скорчился, болезненно пожал плечами, лицо нервически задвигалось. Когда он рассказывал о себе, то выглядел почти нормальным. Больные, но убежденные глаза скрадывали противоречия сбивчивых слов, вызывали если и не понимание, то желание понять, чувство соболезнования и сопереживания. Теперь глаза потухли, опустились, зато тело пришло в неуправляемое движение.
Наконец он несколько овладел собой и произнес, напрягаясь:
— У вас что-то было, да?
Хотя Александр Дмитриевич ждал этого вопроса, однако он и сам не знал, было что-то или не было, или есть и сейчас.
— Я старался быть ей полезен. Ей ведь трудно пришлось.
— Да, она писала, писала…
— А вы не могли ей помочь, теперь я понимаю.
— Она не просила помощи.
Пашков пожал плечами.
— Конечно, не просила. Она же знала ваше положение.
Федор поднял глаза и снова заговорил уверенно, повторил:
— Она ничего не просила. Она даже запретила мне ее видеть. Я и сейчас приехал без ее разрешения. Но мне это необходимо. Я же говорил… У меня были женщины. Но они отнимали. Жалели и отнимали. И это было мародерство. А она никогда ничего не хотела от меня.
— Даже для девочки?
— Девочка? Какая девочка? Я о Вере…
— А я о твоей дочке.
Неожиданно для себя Александр Дмитриевич перешел на «ты», хотя всегда избегал панибратства, легко маскирующего подлинные отношения между людьми.
На этот раз Федор не дернулся, наоборот, замер, сжался весь, даже куртка на плечах обвисла.
И Пашков сразу и несомненно понял, что он не знал. Не знал, не догадывался и не предполагал никогда.
Тихо и коротко Саша спросил:
— Не знал?
Федор молчал.
— Прости, — сказал Александр Дмитриевич.
— Я не знал.
— Я вижу. Не представлял себе. Прости. Я не должен был тебе говорить. Не имел права. Раз она не сказала, я не имел права.
Он чувствовал себя скверно. «Опять дурак!.. Как теперь поведет себя Федор?»
Тот выпрямился немного.
— Значит, есть дочка?
— Есть.
— А я?
После полубезумного монолога Федора Саша принял было вопрос за риторический, вроде пресловутого мальчика, был ли он. Но Федор всего лишь уточнил смысл услышанного.
— А я? Я есть… для нее? Что она обо мне знает?
Пашков подумал и решил сказать правду:
— Ничего.
Федор покорно опустил голову.
— Да… понимаю, так всегда делают. А что же еще? Папа покинул нас, и не стоит о нем говорить. Что ж, заслужил.
— Нет, не покинул.
— А где же я?
— Ты умер.
И тут он надрывно захохотал, приговаривая сквозь полуистерический смех:
— Меня опередили… Ха-ха-ха!.. Опередили. Я умер раньше, чем решился сам… Меня опередили!
Прервался Федор так же неожиданно, как и расхохотался. Умолк и снова сник.
— Может быть, лучше лечь спать? Я утомил вас, Саша. Раскладушка найдется?
— Да, конечно, да, — обрадовался Пашков. — И ты устал.
Александр Дмитриевич втащил в комнату старую раскладушку, покачал ее, поставил на пол — держится ли? И хотя кое-где пообрывались пружинки, соединявшие брезент с алюминиевым каркасом, тщедушного Федора койка должна была выдержать вместе с матрацем и свалявшейся подушкой.
Оба легли, и оба долго не спали. Каждый знал, что другой не спит, но не трогали друг друга, пока совсем поздно наконец не заснули. Александру Дмитриевичу приснился страшноватый полусон, какие возникают под свежими и тяжелыми впечатлениям только что пережитого. Снилось, что Федор встал и ищет выключатель, чтобы войти в туалет, а он говорит ему, где искать, и свет в прихожей зажигается, и в тусклом свете лампочки, заключенной в пыльный светильник, он вдруг видит, что у Федора в самом деле нет крышки черепной коробки и мозг опален, но самого мозга не увидел, а испугался, что тот простудиться может… Вот так глупо мерещилось, потому что был это даже не сон, Федор действительно вставал и зажигал свет, а тень от светильника падала на верхнюю часть головы…
Завтракали яичницей с колбасой.
Федор выглядел отдохнувшим и говорил почти спокойно, рассматривая что-то на пожелтевшей клеенке, которой когда-то Саша с женой обклеили стены на кухне. Тогда клеенка была светло-голубая, с веселенькими гирляндами цветочков, и они приглашали друзей и соседей, хвалились, как нарядно и жизнерадостно…
— Я вчера много наговорил.
— Наверное, нужно было выговориться.
— Нет, зря. Каждый не только умирает, но и болтает в одиночку, сказано же про глас вопиющего в пустыне.
— Считаешь, я ничего не понял?
Федор развел руками.
— Кто же это знает? Вот говорят, что понимают теорию относительности. Думаю, врут или каждый по-своему понимает. Так и любое слово. Оно же ложь, если изречено… Но я хочу правду. Ты уж не суди, — перешел на «ты» и Федор. — Я, видимо, не люблю детей. Не знаю почему. Или урод… Ну что такое дети? Просто маленькие взрослые. То есть будущие и негодяи, и взяточники.
— А если подвижники, герои, таланты?
Федор сморщился, но не до судороги.
— Ну, как ты это… зашорен. Газеты читаешь, да? О милосердии?
— В газетах о многом пишут.
— Ха… Та же ложь, только с противоположным знаком. Или, если хочешь, раньше знали, что врут, а теперь думают, что не врут, вот и вся разница. Неизвестно, что лучше. Нет, я газет, слава Богу, не читаю. Отвык, как от водки… так хорошо. Зачем чужим умом жить? Свой бы осмыслить… Нет, я не изверг, я понимаю, что не только негодяи растут, но и страдальцы… Конечно, я не ожидал вчера. Но у меня не о дочке первая мысль возникла, а о Вере, ей же гораздо хуже пришлось, чем я думал. Значит, еще раз виноват. Значит, правильно я себя вижу. Суд идет, Саша. Трибунал, тройка, без адвоката. Нужно привести в соответствие… это противоречие. Раз умер, пора стать мертвым. Логично и справедливо. Зачем ребенку живой труп? Но Веру я должен увидеть.
«Его не отговоришь», — подумал Пашков, но спросил все-таки: — Зачем?
— Только успеть… Ну, на улице, например. Я и подходить не буду. Игра давно проиграна.
— Чем я тебе могу помочь?
— Помоги. В музей я не пойду. Может узнать, у женщин цепкая память. Караулить на улице невозможно, при моем-то виде… Ты не собираешься с ней куда-нибудь?
— Мы вместе никуда не ходим. Но я придумаю.
— Придумай. Чем раньше, тем лучше.
— Ну, не спеши.
— Зачем же я тебя обременять буду? Я быстро надоедаю. Да и мне люди надоедают. Извини. И срок мой вышел.
Александр Дмитриевич и сам не мечтал поселить у себя Федора. Но и отделаться от него поскорее не мог. Видел, что тот в самом деле задумал покончить… «Как помешать? Оттянуть хотя бы…» И тут пришла мысль.
— Слушай, у меня есть идея. По-моему, она тебе подойдет. Домик один на берегу пустует. Под моей опекой.
— Что за домик?
— Почти дача. Ты мог бы пожить там немного. Никого не обременяя. Погрелся бы на солнце. Может, и самочувствие…
Федор приподнял руку, повел пальцами.
— Не надо.
— Дело хозяйское. Но мне нужно время.
— Это далеко?
— В городе. Поедем, посмотрим, а?
— Когда?
— Сейчас…
Согласился Федор с недоверием, но, спустившись с горы на берег, изменил настроение.
— Тут что-то есть, — сказал он, войдя во двор. — Не пойму. Что-то тревожное и грустное. Старый дом подчеркивает временность этих коробок на склоне. Мне здесь по душе.
Но жить в доме отказался наотрез.