Лаврентьев — дело другое. Не мудрость, а живое страдание, хотя и мудрствовал полжизни. Столько лет рана кровоточила, и никто не знал, не ведал. Почему мы так мало о людях знаем, а им несть числа! Тот же Шумов. Взорвал театр с вражескими солдатами и офицерами, пожертвовал жизнью. Таким мы его сколотили из фанеры и засняли на пленку. Откуда нам знать, какую роль в этом театре сыграла маленькая певичка, может, и в самом деле шлюха. Впрочем, что такое шлюха? Дарья — шлюха?.. Жаль, что Лаврентьев предложение актера «усложнить чувства» отмел решительно. Да и в записках он Шумова «офилософил», вроде тот только и думал, можно ли «бесполезных» ликвидировать. Нет, без личного не обошлось, хотя не исключено, что подспудно жгло, как торфяник горит, долго и непереборимо. Не зря же еще женщину какую-то из гражданской вспоминал. Наверное, мучился ее смертью, как Лаврентьев смертью Лены, но Лаврентьев самоедствовал, а тот, возможно, долг вернуть хотел. Певичке жизнь спасти. Тоже не вышло… А мы на съемках, когда эту актерку снимали, больше заботились, чтобы фашистское знамя, что на сцене висело, помятым не выглядело. Один черный котелок Шумова и перекочевал из жизни на экран. Остальное как «увидели», за то и продали…
Нет, мне уже этих пластов не поднять, напрасно Моргунов надеется. Он-то, возможно, и перестроится, а я нет. Способности не те. И не может писатель сотрудничать со временем, как директор завода, — сегодня по плану, завтра на рынке. Писатель с жизнью пуповиной связан, а не временем, если писатель, конечно. А я нет… И переквалифицироваться в управдомы не смогу».
Александр Дмитриевич провел пальцами по клавиатуре пишущей машинки. Все слова, перенесенные им из головы на бумагу за последнее время, показались сейчас особенно тусклыми и вымученными. Он вытащил заправленный в машинку лист, смял и бросил под стол. Не хотелось думать, не хотелось писать, не хотелось никого видеть. Он прошелся по комнате, вышел в прихожую, посмотрел, заперта ли дверь, заглушил телефон и, как не раз уже делал, отключился от внешнего мира.
Миновало больше суток, когда самозаключение нарушил требовательный длинный звонок в дверь. Если бы Пашков знал, кто звонит, он бы на звонок не откликнулся. Гость оказался не только незваный и нежелательный, но поначалу вызвал даже скверный страх, какой возникает у людей, знающих за собой вину и не готовых к расплате. Александр Дмитриевич с трудом попытался страх подавить и сказал Дарьиному мужу, пожаловавшему без приглашения, по возможности приветливо:
— Заходите.
Сергей вошел и оглядел комнату.
— Холостякуете?
— Заметно?
— Лишнего ничего. Бабы вечно к избыточности стремятся.
Он бросил взгляд на письменный стол, увидел машинку.
— Помешал? Работаете?
Александр Дмитриевич испытал облегчение. Судя по тону, гость убивать и даже бить его не собирался.
— К сожалению, нет. Работа не клеится.
— Почему?
Вопрос показался Пашкову прямолинейным и упрощенным, но он ответил, что думал:
— Таланта не хватает. Да и трудно сейчас писать, все пересматривается.
— Чем же трудно? Сейчас такое пишут, что раньше и в дурном сне не снилось. Вот про нас только, про афганцев, не могут.
Об этом кто-то из вас должен сам написать.
— Нас не научили.
— Писать не научишь. Само должно прийти.
— Приходит-то многое, переживаний через край, а главной мысли нету. Зачем мы там были?
— Объяснений сколько угодно.
— А нужно одно. А может, и не нужно объяснений. Ты же солдат, тебя подняли по тревоге, мигом к бою, марш-марш, меньше думай, слушай команду; если повезло, вернулся живой, с руками-ногами, порадуйся и забудь. А пионерам скажи, что выполнял интернациональный долг.
— Себе вы так не говорите?
— Бессмыслица. Почему долг? Кто кому был должен? Если мы выполняли долг, значит, мы им нужны. Но мы же говорим, что они нас позвали. Значит, мы для них старались. Значит, это они нам должны, верно? А за что? Мы-то душманов все равно извести не смогли. Да и кто бы смог? Брежнев с Устиновым крепкого дурака сваляли, на чехословацкий вариант ориентировались. Но чехи — народ цивилизованный, и тут мерки другие… Сначала нам нахамили. Брежнев товарища Тараканова как родного принимает, обнимаются, целуются. Тот — домой, а его — бац! Пристрелили. Брежневу обидно. Решили хулиганство пресечь, да и к нефти, чего уж темнить, поближе подобраться. Так что резон вроде был. Но одно не учли — государственную границу с межпланетной спутали… Ну, об этом мы уже говорили. Говорим много, а главной линии нету. Как жить, никто не знает, кроме шкурников.
Пашков от опасений тем временем отошел. Не про Брежнева б с Устиновым Сергей толковал, если бы с личным вопросом пришел разбираться. Но зачем тогда?
— Вы, Сергей, у друга гостили?
— Да видите же, никак от наших афганских разговоров не отойду. Но эта тема не ваша.
— И об этом вы говорили.
— Виноват, повторяюсь. Психологи считают, что у нас, как у американцев после Вьетнама, свой синдром появился. Ладно, закрыли тему. Есть другая.
— Слушаю вас.
— Это вы Дашке голову задурили?
Снова засосало: «Неужели все-таки влип?»
— В каком смысле?
«Буду все отрицать. Единственный выход».
— Я про клад.
На этот раз отлегло решительно.
— О чем речь, Сережа?! — воскликнул Пашков. — Это же сокровища капитана Кидда. Говорят, он несколько кладов зарыл, которые до сих пор разыскивают.
Сергей оживления Александра Дмитриевича, естественно, не понял, однако оно ему не понравилось.
— Я серьезно. С вас началось.
— Ну, если точнее, с Дашиной бабушки.
— Старуха — человек темный, дело вы раздули.
— Каким образом? Я вас не понимаю, Сергей. У вас ко мне претензии? Объяснитесь!
— Вы верите в этот клад?
Александр Дмитриевич поколебался. Нет, он не собирался обманывать Сергея, но после смерти Федора и чтения лаврентьевских записей история с кладом утратила дразнящую привлекательность, суровая жизнь вторглась в суетный иллюзион и пристыдила — ну чем забавляешься, чем душу тешишь, срок-то отмерен!
— Клад существовал когда-то, но не думаю, что сейчас его легко разыскать. Хотя мне как человеку, что писал о войне, об оккупации, все это любопытно.
— А Дашка верит.
— Дом теперь ваш. Вам и карты в руки. Испытайте счастье.
— Вы это серьезно? Один уже испытал.
Говорилось определенно о Федоре, но Александр Дмитриевич уточнил:
— Вы о погибшем бомже? Он о кладе не подозревал.
Сергей набычился в своей манере и перешел в атаку:
— Лапшу на уши вешаете?
Пашков терпеть не мог жаргона, особенно модных словосочетаний.
— Не понимаю вашей лексики, Сергей. Чем вы взволнованы?
— Милицию не терплю.
— Милиция приехала и уехала.
— А кто к бабкиному соседу приходил? Чувствуете, как глубоко копают? В обход идут.
— Кто приходил к Доктору?
— Не участковый, будьте уверены. Берите выше.
«Мазин? Неужели он ходил к Пуховичу только потому, что Доктор направил Денисенко покупать дом?»
— Им ясно было сказано, что ни старуха, ни Дашка убитого в глаза не видели, зачем же этот шеф появился?
— Он приходил по другому делу.
— Послушайте, вы все время говорите такое, что знать не должны. А знаете. Бомж о кладе не подозревал. Шеф по другому делу… Откуда вы знаете? Вы убитого опознали? Откуда вам известно, что его не убили?
— Милиция сама несчастный случай предполагала.
— Так они вам правду и скажут.
Пашков смотрел на этого взрывного парня и пытался представить то, что представить не мог, потому что не только в Афганистане, но и в Ташкенте никогда не был. Однако попытался. Жара, сушь, скалы, песок, соль на спине, дым над кишлаком, кровь в сапоге и пули, пули… И каждая в него нацелена, чтобы добить, не выпустить с планеты, куда занесло, потому что кто-то где-то проложил ошибочный курс. Получалось стандартно и невыразительно, будто плохо переснятые фотографии из популярного журнала. Но парень-то существует и был на планете, а сейчас сидит в комнате, и он перед ним виноват.
«Не понимаю, что его так завинтило. В самом деле синдром, что ли? Врать ему нельзя. Да и зачем?»
— То, что они говорили, неправда. Но они не врали. Они ошиблись. Он покончил с собой.
— Собственная версия? — не поверил Сергей.
— Я этого человека знал.
— Ну!
— И разрешил ему заночевать в сарае.
Сергей переваривал услышанное.
— Зачем?
— Бомж — человек без определенном места жительства. Ему негде было жить, и он не хотел жить. Он решился покончить с собой, у него были причины. Я оставлял его у себя, он отказался. Тогда я понадеялся, что у реки, на воздухе у него станет легче на душе и он переменит решение, но, как видите, не переменил.
— Серьезные причины были?
— Да, поверьте на слово.
— А милиция…
— Милиции я не сказал. У него нет родных, он нездешний. Хотел уйти без огласки. Но я надеялся…
— Судьбу отвести? Так не бывает. Я там убедился. Но смерть больно волевая. Я бы не смог. Разве что сзади кто за руки держал.
— Кто его мог держать?
— Тот, кому выгодно.
Пашков пожал плечами.
— Я вижу, вы мне не совсем верите. Думаете об убийстве. Но зачем, скажите, пожалуйста?
— Не знаю.
— По-моему, вы не можете забыть насильственные смерти. Вас они и тут преследуют.
— А тут людей не убивают? Это у человечества в генах записано. Крови не избежать. Важно только, кого и за что.
Пашкова поразило, как столкнулись слова Сергея с мыслями Лаврентьева.
— Ваш дядя думал иначе.
— Листал я его исповедь. Там мало что поймешь. Не то изливал душу, не то очень о ней беспокоился. Натворил что-то не по своей вине, выхода не было, а потом мучился, в баптиста превратился.
— Он считал, что убивать людей нельзя.
— Хм! Сейчас многие в эту «индию» подались. Какой-то роман был американский. Там один ногу занес, чтобы таракана раздавить, а другой ему: «Что ты делаешь! А если это твой дедушка?» И вы так думаете?