О тех немногих, кого сломить так и не удалось, он вспоминать не любил, да и было их немного, по пальцам пересчитать.
Клавдия Михайловна шла по гулким темным коридорам, заложив руки за спину, и представляла, что не так давно по этим же коридорам вели Евгения Степановича. Наверное, водили много раз, прежде чем отправили в Москву, а там уж и расстреляли. Она была уверена, что в чем бы ни обвиняли мужа, он никогда бы не сломался, не оговорил себя, не сдался. А сможет ли она? Выдержит? А сын?
Она много думала, сидя одна в камере. Больше всего думала о сыне. И решила ни в чем не признаваться. Если она будет твердить, что невиновна, что ничего не знает, ее рано или поздно выпустят. Да и что она могла бы рассказать? Что видела шкатулку, что та стояла у нее под кроватью? А потом муж привел купца Печекоса и тот унес шкатулку неизвестно куда? Вот именно, Печекосу. Несмотря на прожитые годы, ей отчего-то очень хорошо помнилась эта странная фамилия, и имя она тоже вспомнила — Константин Иванович. Но об этом говорить было нельзя, а то не отстанут. Лучше говорить, что в те годы они с Евгением были не женаты, что он жил в доме купца Корнилова, а она на съемной квартире. Что они никогда не говорили ни о каких царских ценностях, и что впервые она услышала о них от следователя. Да, да. Вот именно так и надо говорить. А Инюша пойдет к Ольге Николаевне, к бывшей княжне Тумановой, по второму мужу Зябликовой, так же, как и они, по воле судьбы заброшенной в Рыбинск, та не бросит, приютит. Клавдия Михайловна успокоилась и даже смогла заснуть, подложив платок под голову, свернувшись калачиком на жестких, заляпанных какими-то пятнами нарах. О том, что это за пятна, она старалась не думать.
— Садитесь, Клавдия Михайловна, — кивнул следователь вошедшей. Сегодня женщина выглядела спокойнее и увереннее, такое случалось, случалось с теми, кто еще не понял, куда и зачем попал. Кобылинская не поняла. Ничего, сегодня ей все подробно объяснят. — Ну что, удалось вспомнить, куда делись царские драгоценности?
На этот раз в голосе следователя, хоть и спокойном, все же сквозила властная сила. Но Клавдия Михайловна, заранее решившая, как себя следует вести, этого не заметила и спокойно уверенно ответила:
— Нет. Я очень много думала вчера в камере, вспоминала события тех лет и пришла к выводу, что никогда ничего не слышала о царских драгоценностях. Ни муж, ни кто другой никогда не упоминали при мне о них. Я не знала, что какие-то драгоценности были вынесены из дома и тем более, что они были спрятаны. В тысяча девятьсот восемнадцатом году, будучи в Тобольске, я проживала на съемной квартире, а мой муж, охрана, члены свиты и прислуга — в доме купца Корнилова. Вне арестного дома мы в то время не общались, а находясь в Губернаторском доме, где проживала бывшая царская семья, я всегда была занята с детьми. — Объяснение Клавдии Михайловны звучало продуманно, логично и достоверно. Она была очень довольна тем, как сумела изложить суть вопроса.
Следователь очень внимательно выслушал ее, кажется, ничуть не удивился ответу и только негромко вздохнул.
— Жаль, очень жаль, Клавдия Михайловна, что вы не захотели с нами сотрудничать. Жаль. — Последнее «жаль» прозвучало как-то иначе, с ноткой угрозы. И Клавдия Михайловна насторожилась.
— Нет-нет. Я хочу, я очень хочу! Просто я ничего не знаю, — поспешила она заверить следователя.
— Жаль, — еще раз произнес он и, встав со своего места, обошел стол, а поравнявшись с Клавдией Михайловной, вдруг совершенно неожиданно ударил ее кулаком в лицо, наотмашь.
От такого удара Клавдия Михайловна упала со стула, даже не успев понять, что случилось, только заметив, как что-то темное стремительно летит к ней. Придя в себя, она огляделась, словно с удивлением обнаружив себя на полу. Голова гудела, болела скула. «Он ударил меня. Он ударил меня по лицу!»
Эта грубая, невероятная выходка минуту назад такого спокойного и, кажется, даже воспитанного следователя, такое насилие настолько ужаснуло Клавдию Михайловну, настолько потрясло, что она продолжала сидеть на полу, дрожа и не понимая, как ей быть, что делать.
— Ну, ну, вставайте, — взяв ее осторожно за локоть и приподняв, проговорил следователь совершенно спокойным тоном, словно Клавдия Михайловна сама упала со стула, по неосторожности, словно не было никакого удара. — Голова не кружится? Вот, выпейте. — Он протянул мутноватый стакан, подождал, пока Клавдия Михайловна сделает несколько глотков, и снова подал голос: — Я говорю, очень жаль, что вы ничего не сумели вспомнить, потому что, будучи в браке с главным валютодержателем, человеком, который принимал непосредственное участие в сокрытии теперь уже народных ценностей, так необходимых сейчас нашей стране для подъема промышленности, для строительства социализма, светлого будущего каждого гражданина, вы не желаете помочь своей Родине.
— Я желаю! — горячо воскликнула напуганная, растерянная Клавдия Михайловна. — Я очень хочу. И промышленность, и социализм, я все понимаю, и я очень хочу, но я ничего, ничего не знаю!
Второй удар почему-то больше не испугал. Клавдия Михайловна успела заметить, как к ее лицу подлетает кулак, и даже успела как-то собраться. Да, теперь ее будут бить, и надо это выдержать, ради сына. Ради ее мальчика. Надо терпеть и стоять на своем. Ее никогда прежде не били. Она никогда в своей жизни не видела, чтобы били женщину. В прежней жизни. Теперь возможно все. Можно бить, топтать, особенно классово чуждые элементы. И если их сосед по квартире пьяным бьет свою жену, и его за это даже в каталажку не сажают, почему ее не может бить следователь? Может. И будет. А она будет терпеть.
В камеру ее волокли почти бесчувственную. У нее было разбито в кровь лицо, болели все внутренности, голова, но она держалась. Признаваться нельзя, тогда расстрел или еще худшие мучения. Надо держаться.
Когда ее приволокли в камеру, она даже не сразу заметила, что теперь была в ней не одна. Она просто лежала, наслаждаясь покоем, слушая боль в теле, пытаясь понять, что с ней.
— Попей. Попей немножко, — услышала она неожиданно возле самого уха, и чья-то мягкая рука, бережно приподняв ее голову, поднесла к губам кружку.
Клавдия Михайловна сделала пару глотков, захлебнулась, долго болезненно откашливалась.
— Бедная моя. Бедная, — приговаривал голос, поддерживая ее голову. — Отлежись немного, я тебя на нары перетащу.
Сокамерница оказалась очень худой, совершенно седой женщиной, если бы не голос, Клавдия Михайловна приняла бы ее за глубокую старуху. Но голос был сильный, совсем не старый.
— Что, не нравлюсь? Страшная? — не зло, с горечью спросила женщина. — А ведь мне только сорок исполнилось. Когда забирали, ни единого седого волоса на голове не было. А теперь? Баба-яга.
— А за что тебя забрали? — робко, едва шевеля разбитыми губами, спросила Клавдия Михайловна, отчего-то переходя с незнакомкой на «ты».
— Мужа забрали, а потом и меня. За что? — тяжело, протяжно вздохнув, спросила незнакомка. — За то, что у мужа отец наследственного дворянина выслужил. Сам из простых был, своим трудом всего добился. Вот за это и взяли. А тебя за что? Тоже с мужем?
— Нет, — пробормотала Клавдия Михайловна. — Меня из-за царских сокровищ.
— Из-за чего? — изумилась незнакомка.
— Из-за сокровищ царских. — Чувствуя, как по лицу потекли горячие дорожки слез, повторила Клавдия Михайловна. — Муж мой после революции царя охранял, в Тобольске еще, его уж теперь в живых нет. Мужа. А меня вот вызвали и говорят: куда сокровища делись? А я откуда знаю? — тихонько заплакала Клавдия Михайловна.
— Да, дела. А у тебя из родных-то кто остался?
— Сын, — всхлипнула Клавдия Михайловна.
— Сын — это хорошо. Ради сына жить надо. У меня вот тоже двое. Все сижу и думаю, если выпустят, приду домой, а они меня и не узнают.
— А давно ты здесь? — с испугом спросила Клавдия Михайловна.
— Два года. Сперва на допросы все водили, требовали признаний, били. Вон, смотри на мои руки, — выставив перед Клавдией Михайловной изуродованные, вывернутые неестественно пальцы, проговорила незнакомка. — До революции я в консерватории училась, пианисткой мечтала стать. Теперь, наверное, ни одного аккорда взять не смогу.
— Ужас, — с искренней жалостью взглянула на изуродованные руки Клавдия Михайловна.
— Они били, а я все молчала, мужа жалела, спасти надеялась. А его все равно расстреляли. А про меня словно забыли, сижу вот тут, жду, чего дальше будет. Говорят, таких, как я, или в лагерь отправляют, или на поселение. А могут и из лагеря на поселение перевести. Далеко, конечно, в Сибири, а все же не тюрьма. И детей туда вызвать можно. Это я к чему веду? — вздыхая, проговорила незнакомка. — Если ты хоть что-то знаешь, лучше скажи. Все равно не отстанут. Будешь, как я, век инвалидом доживать. И это еще если выживешь. Ну, что, давай я тебя на нары затащу. Холодно на каменном полу-то лежать.
Клавдия Михайловна с помощью соседки по камере кое-как сумела забраться на нары. От такого пустякового усилия у нее в глазах потемнело, в голове забили кузнечные молоты. Сердце скакало в горле, так что не сглотнуть.
— Лежи, лежи. Ты дыши, главное. Сейчас полегче станет, — звучал рядом тихий, добрый голос.
— А тебя как звать?
— Меня? Анна Николаевна.
— Спасибо тебе, — поблагодарила Клавдия Михайловна и заснула тяжелым болезненным сном.
На следующий день за Клавдией Михайловной снова пришли.
— Не упирайся, помни о сыне. Скажи хоть что-то, а то не отстанут, — тихим тревожным шепотом напутствовала ее Анна Николаевна, помогая подняться и дойти до двери.
Но как ни уговаривала ее сердобольная Анна Николаевна, Клавдия Михайловна и на втором допросе твердо стояла на том, что ничего не знает о царских драгоценностях. Мало ли что ей Анна Николаевна говорит, она и ошибаться может, а вот если Клавдия Михайловна все выдержит и ее мучители убедятся, что она совершенно ничего не знает, ее, может, не только на поселение, может, домой отпустят. И она молчала. Терпела и молчала.