Кладбище мертвых апельсинов — страница 25 из 58

ло, по его словам, искренним желанием его матери показать свою радость, и она всегда повторяла при этом: «Какое счастье для меня спокойно отдохнуть в горах в кругу своей семьи!» В такие дни она особенно старалась все устроить в домике наилучшим образом. Она пыталась не допустить там возникновения конфликтов, они должны были оставаться в городе. В Клагенфурте ребенком он ходил от гостиницы к гостинице, гремя кружкой для пожертвований, и выкрикивал: «Пожертвуйте Красному Кресту!», «Помогите Красному Кресту!», и пожилой человек сунул ему деньги, сказав: «Это для тебя, мой маленький!», но ребенок выходил из гостиницы и бросал деньги в кружку для пожертвований Красного Креста. Он с успехом собирал деньги для Красного Креста, заняв второе место, и его фотография появилась в провинциальной газете, она была второй слева, он узнал себя и засмеялся, а в заметке под фотографией было его имя. Больная мать поцеловала его и вырезала заметку из газеты. Однажды в детстве он не захотел поцеловать мать, и она сказала: «Ты же поцелуешь свою мать!» Дома он ложился спать раньше брата, чтобы спокойно помастурбировать. Если же братья шли спать одновременно или кто-то находился в соседней комнате, он не решался прикасаться к своему члену и оттягивать вверх-вниз крайнюю плоть. За стеной спальни стоял письменный стол матери и через стену был слышен стук ее деревянных башмаков, скрип пера ее чернильной ручки, ее кашель и вздохи. Когда его брат входил в спальню, он прекращал онанировать, задерживал дыхание и боялся, что брат почувствует запах свежего пота. Он притворялся спящим и старался и вправду заснуть, чтобы не слышать, как онанирует его брат. На Рождество он сидел рядом с матерью перед серебристым пюпитром и играл на ее блок-флейте. Воскресным утром он просыпался с первым звоном церковных колоколов, но вставал только со звоном ко второй заутрене. Чтобы позлить мать, он вывешивал на улицу свое одеяло в то время как люди выходили с заутрене из ворот стоящей напротив церкви. «Если ты – сын священника и не ходишь в церковь, не нужно оповещать об этом всю округу, – говорила мать, – все это отражается на нас, нам приходится оправдываться!» Незадолго до своей смерти его дедушка купил бутылку шнапса, которая звенела, когда ее наклоняли. Когда после похорон все собрались в гостиной, священник взял эту бутылку. Раздался звон, все вокруг удивленно рассмеялись, а бабушка, вдова, заплакала: «Если бы он знал как много людей придет на его похороны, он бы обрадовался!» Он рассказывал, что они с сестрой не удержались от смеха, когда воткнутая в кучу земли лопата стала медленно опускаться на молящегося священника. Когда он какое-то время жил у меня, его мать говорила: «Ты живешь за чужой счет, мне не по себе от этого. А украденные деньги ты мне так и не возместил! Мне трудно выразить, как я разочарована!» Только когда мать поняла, что он ее обокрал, вновь ощутил привычное чувство вины перед нею за ее сердечные, нервные болезни и ревматизм, то чувство вины, которое она всегда умела ему внушить. Это чувство, по словам Адриана, она выражала, жалуясь, что либо он убьет ее, либо она убьет его. Когда шестнадцатилетний Адриан сбежал со своим другом в Грецию, где оба были на грани самоубийства, его мать в тысячах километрах от него сетовала, помимо всего прочего, и на то, что он прихватил с собой на Крит ее лучший кухонный нож. Рассказывал ли я тебе, как он однажды в доме моих родителей играл в чепуху? Требования любви и ненависти, телеграммы, в которых говорится о чувствах, о которых нужно догадаться, предостережения, намеки, проявления жизни, поручения, которым нельзя противиться. Вероятно, можно было не обратить на них внимания, но их нужно было все же прочитать. Во время еды его мать пристально смотрела на него и забывала про свой суп. Иногда он выходил на балкон и проводил шеей по бельевой веревке. В семнадцать лет, в Вене, домашний врач оперировал его по поводу фимозы и страшно искромсал. Адриан рассказывал, что из швов торчали нитки, как концы струн на гитарном грифе. Широко расставив ноги и держа член в руке, чтобы раны на члене не терлись о бедра, он ковылял в сортир. Если во сне у него была эрекция, то он просыпался от мучительной боли. Ночью рана на члене открывалась, и по мошонке и бедрам стекали черная кровь и гной. Он в изобилии глотал пенициллин и болеутоляющие таблетки – могильные камешки, как он их называл. Его член кровоточил, посинел, почернел, опух, и кровавые нитки ночами причиняли резкую боль. Когда во время получасовой операции, которая проводилась без наркоза, врач спросил у Адриана, кто его отец, и тот ответил: «Священник!», врач громко засмеялся и никак не мог успокоиться, непрестанно сопя, он произнес: «Ты это сказал специально!» А как-то раз зимой он один пошел в деревенский домик своих родителей, чтобы без помех почитать там «Реку без берегов» Ганса Генни Янна и пописать, а уходя, забыл закрыть воду, из-за чего замерзла труба, отец сказал: «Все эти неприятности!» и это своеобразное словечко «неприятности» стало обозначением все, что я причинил своим родителям, и все, что они от меня в конце концов ожидали, было не чем иным, как неприятностями.


Когда в одном из римских соборов во время заупокойной мессы пришедшие на отпевание люди мимо гроба пошли принимать причастие, мне пришла в голову мысль, что отец Франц Райнталер во время претворения хлеба в Тело Христово, разламывая большую облатку, выронил изо рта протез, который упал на венок, стоящий перед гробом. Прежде чем он нагнулся и нащупал среди белых и красных гвоздик мокрый от слизи протез, он, преломив облатку во второй раз, прошамкал беззубым ртом: «О Господи, я недостоин, чтобы ты вошел под кров мой, но скажи только слово, и душа моя исцелится!» Во время выноса гроба из церкви на пьяцца дель Пополо толпа плачущих женщин и мужчин кинулась к нему, чтобы еще раз дотронуться до гроба рукой. Проходя по пьяцца дель Пополо, я поднял упавшую из привязанного к гробу венка на асфальт гвоздику и сунул ее короткий стебель в рот. Когда священник впервые в жизни положил нам на язык Тело Христово – это было первое причастие, – мы запели: «Иисус, Иисус, приди ко мне, о как тоскую я о тебе! Лучший друг моей души, когда же я с тобой соединюсь? Хотя я нечист и недостоин, чтобы ты снизошел ко мне! Но лишь слово из уст Твоих – и душа моя исцелится!» Ребенком я представлял себе душу как натянутую под сердцем белую простыню. Отец Франц Райнталер говорил: «Грехи твои написаны на душе твоей иероглифами, которые никто не может расшифровать, ангелом с черными крыльями». В церкви в Штоккенбое этот священник заменил старый, бесценный алтарь на новый и перенес старый алтарь в стоящий неподалеку деревянный домик. В домике, как рассказала мне старая женщина, жена дьячка церкви в Штоккенбое, он собственноручно разрубил старый, бесценный алтарь – при этом он, должно быть, был в черной траурной ризе, – топил им печь в кухне в старом доме священника. Возможно, я, чтобы этого не видеть, в душе перекрестился. Возможно, я тут же взошел на крест, крест в моей душе, который сперва был размером с человеческий зародыш, а затем рос во мне, становясь все больше и больше, пока терновый венец не проломил мой затылок изнутри, а распятый на нем Христос возвел очи к небу и взмолился: «Отец, прости им, ибо не ведают, что творят!» На гибкой закладке молитвенников с портретом священника, которые были розданы прихожанам после его смерти, на правой стороне было написано: «Помолимся: О Господи, здесь на земле Ты возвел слугу Твоего Франца в сан священника. Мы молим Тебя, даруй ему ныне Царствие Небесное, в кругу всех своих святых. Священными жертвами и молитвами поминаем мы досточтимого главу духовного епископского совета, главного пастора Камеринга отца Франца Райнталера. 24 января 1969 года, после тяжелой продолжительной болезни Господь призвал его в Царствие Свое. Он прожил 68 лет, из которых 44 был священником. С 1936 года он служил в Каринтии, а именно в Эбентале, в церкви Святой Крови, в Загритце, в церкви Святого Спасителя, и, наконец, пастором в Камеринге и Штоккенбое. Согласно его воле его тело доставят на его родину в Оффенхаузен неподалеку от Вельса и похоронят там, рядом с могилой его родителей и брата. Мы от всего сердца благодарим благородного священника и заступника душ наших заего жертвы, молитвы, за его доброту и любовь и взываем к Господу: «Господь, даруй ему вечный покой и пусть Предвечный Свет осветит его!»


В Страстную субботу монах из Ассизи, сняв с себя верхнюю одежду и вытащив изо рта зубные протезы, чтобы больше напоминать только что восставшего из гроба Христа, вновь и вновь восклицал: «Не бросайте обглоданные кости пасхального агнца собакам, заройте их на кладбище, но только не бросайте собакам!»


Как-то раз в половине седьмого я пришел на римский вокзал Термини, чтобы уехать в Австрию, но в вокзальном кафетерии увидел карлика, едва достававшего до моего колена. В руках он держал позолоченную скамейку, для того чтобы иметь возможность присесть в любом месте, и когда один из посетителей бара заказал и подал ему капучино, я решил не уезжать и остаться в Риме. Я считаю как художник, что карлик во все времена и особенно в будущем прекрасен.


Я поймал себя на том, что мне было бы приятно, если бы юноша, который проходил очень близко от автомобиля, был бы сбит, а я мог бы склониться над его еще теплым, окровавленным телом и мы вместе, представляя собой скульптурную группу «Скорбь», стали бы ждать наполненного траурными венками катафалка.


Скальпелем я вскрыл свою грудь, вынул из нее скользкое сердце, раздавил его ногами и вытер этой красной половой тряпкой, как я назвал его во сне, свою испачканную чернилами перьевую ручку, лежащую на стихотворении Роберта Музиля. «И сестра тихо отрезала у спящего половой орган и съела его, и отдала свое мягкое сердце, красное, и положила на него».


Вытянув руки, девушка-туристка и мальчишка-турист с издевкой просили милостыню у беззубой, одетой в черное цыганки. Опираясь на палку, она спешила по лестнице Санта-Мария-Маджоре, положив руку на плечо седобородого монаха в белой сутане с длинными черными четками, которые при каждом шаге ударялись о его бедра. Цыганская девушка, протянувшая туристам пластиковый стаканчик, в другой руке держала куклу-голыша со светлыми искусственными волосами, а затем отдала его маленькой сестренке, которая держалась за руку своей худой двадцатилетней матери. Когда цыганка с девочкой шли к фонтану, девчонка засунула волосы куклы в рот, и мать, взяв у нее куклу, резко бросила ее прямо посреди улицы; не обращая внимания на несущиеся с большой скоростью и сигналящие автомобили, девочка тотчас же кинулась, чтобы поднять лежащего посреди дороги голыша. Увидев, что я проходил рядом с ней, сидящая на подоконнике кошка от страха подавилась куском, который ела. Лилипутка собиралась сфотографировать Капитолий, но, встретившись со мной взглядом, со страха опустила аппарат и, повернувшись, отбежала на два-три шага назад, глядя себе под ноги. Белая кошка хотела перебежать мне дорогу, но, очевидно, почувствовав мои недобрые намерения и напряжение моего тела, остановилась в паре метров от меня и, задержав на мгновение на мне свой взгляд, выпустила когти и резко повернулась. Вокруг ствола скального дуба с японскими фотоаппаратами на шее ст