дбище Горьких Апельсинов мертвые тела маленьких неаполитанских подкидышей, которые в праздник Девы Марии с бумажными крыльями за плечами целый день скользили туда-сюда по канату, натянутому над огромными статуями Мадонны. Часами их трупы с бумажными крыльями за плечами продолжали сновать по канату, прежде чем их снимали с него. Я перенес бы на Кладбище Горьких Апельсинов и труп семнадцатилетнего парня, осмелившегося осквернить крест Господа из Назарета, за что верующие заживо разрезали ему живот и прибили его вываливающиеся внутренности к огромному распятию. Пытаясь освободиться, он кружил вокруг распятия до тех пор, пока его внутренности не обвились вокруг креста. Вода капала с частых сетей, в которых лежали сотни скелетов рожденных монахинями детей, которых выловили из пруда одного из римских монастырей. Монахини отмыли от тины и очистили отводорослей детские скелеты, прежде чем их перенесли на Кладбище Горьких Апельсинов. Пальмовая ветвь, которой было накрыто тело сбитой машиной монахини, лежала на Кладбище Горьких Апельсинов рядом с обрызганным кровью розово-красным листом итальянской спортивной газеты, которым от зевак прикрыли голову мертвого водителя мопеда. В белых епископских перчатках с вышитым золотой нитью крестом лежали перенесенные на Кладбище Горьких Апельсинов останки кистей святого с расслоившимся, ноцелым ногтем, который отрезали, когда папа постановил, что он является напоминанием о болезненном обрезании крайней плоти младенца Иисуса, и их двадцать четыре часа держали в дарохранительнице, а во время мессы выкладывали на дароносицу. Напоминающий пальцы наделяющего причастием благословляющего священника раздвоенный хвост ящерицы скользит в открытый рот перенесенного на Кладбище Горьких Апельсинов мертвого тела цыганской девочки Моники Петрович, убитой семнадцатилетним римским юношей, а сама ящерица осталась умирать в разложившихся легких девочки в склепе номер 20. Сицилийский мальчишка, узнав на уроке закона Божьего, что есть лишь один Бог, которому можно молиться, а затем, увидев в церкви множество распятий с прибитым к ним Господом из Назарета и совершенно сбитый этим с толку, стал сбрасывать на пол все стоящие на боковых алтарях кресты, топтать их, плевать на них и кричать: «Есть лишь один Бог!», пока монахиня, оттаскивая крестьянского сына от разбитых распятий, не задушила его четками прямо в церкви наполовину обезлюдевшей деревни, единственными прихожанками которой были тугие на ухо набожные бабы. Я эксгумирую смертные останки умершего от смертного греха мальчика, чье тело было похоронено без священника за кладбищенской оградой и переношу его на Кладбище Горьких Апельсинов. Мертвые Кладбища Горьких Апельсинов посыпают пеплом высушенных в печи по приказу папы и растертых в пыль мертвых тел двух кардиналов, которых потом насыпали в подобные седельным сумкам мешки и положили на мула, на котором выезжал папа, чтобы эти мешки служили постоянным предостережением для следовавших за Его Святейшеством прелатов. Ни пылинки не осталось на бумажных крыльях мальчишки, что с образом Иоанна Крестителя на груди повесился на ветке оливкового дерева, когда лава не пощадила даже те оливы, к стволам которых были прислонены образа. Через полчаса после самоубийства лава сожрала оливу, и тело охватило пламя. Кишечник вылезает из-под кожи, / что полностью изъедена червями; я вижу кишки / что меня пугает! / В гное, / крови и сукровице! Плоть, что не тронуло время, изъедена полосами синей плесени и сонмом копошащихся червей всех видов.
Четки с распятием, костяшки которых – позвонки бесчисленных скелетов выловленных в пруду римского монастыря детей монахинь, лежат на Кладбище Горьких Апельсинов в склепе номер 42, на груди Ло Скрудато, которому отец раскроил колуном череп за то, что он вместо того, чтобы пасти коров, смотрел по телевизору футбольный матч и разрядил тракторный аккумулятор, на ферме, где не было ни электричества, ни водопровода. Тело епископа с крошками облаток в уголках побледневшего рта лежит на Кладбище Горьких Апельсинов, на теле душевнобольного семнадцатилетнего юноши, из которого на Сицилии изгоняли дьявола именем Сан Филиппо, святого покровителя душевнобольных, и который засовывал в свой анус облатки с изображенным на них в качестве водяного знака профилем Сан Филиппо, обмазывая в своем кишечнике дерьмом Тело Христово. На следующую ночь он проснулся весь в поту, с чувством вины, пошел на кухню крестьянского дома, ножом отрезал себе половые органы и стал их, еще кровоточащие пожирать. Над упавшими в бетонное силосохранилище, перенесенными на Кладбище Горьких Апельсинов телами двух детей из Каринтии, задохнувшихся газами свеженарубленной кукурузы, лежат два крестообразных букета с белыми лентами, на которых написано: «С любовью / Твой Отец и Твоя Мать», и которые после того как они завяли, в смеси с бархатной еловой хвоей, цветами и полосками бумаги пошли на корм коровам, быкам, телятам и волам. На одной из могил Кладбища Горьких Апельсинов стоит крест, который в течение месяца был воткнут в уже несколько месяцев гниющий труп священника, вырытый жителями Катаньи, которые, протыкая его грудь распятием, кричали: «Дай нам дождь! Дай нам дождь!» В белом гробу, на душистых травах с восковой свечой в обвитых белыми четками руках лежит мертвое тело девушки. Смертельные раны на ее лбу и затылке – а она была убита в Страстную субботу огромным упавшим распятием – прикрыты фиолетовыми фиалками. Как и приговоренному к смерти, прежде чем втащить его на эшафот, состригают длинные волосы на затылке, две монахини срезали волосы со смертельной раны на затылке, чтобы епископы и священники могли ее целовать. Кусок окровавленной веревки и пару щепок убившего девушку креста как реликвии хранили в деревенской церкви в стеклянном сосуде, в котором мать погибшей, прежде чем передать его церкви, держала чеснок. Я эксгумирую пять нагих, исхудавших тел десятилетних мальчиков-карузи, погибших от истощения на сицилийских серных рудниках и похороненных в братской могиле. Их я тоже переношу на Кладбище Горьких Апельсинов. Наискось от тела девушки, что, спасаясь от землетрясения, голой выскочила из дома, но, увидев двух мужчин, смутилась и вернулась за одеждой, где и была раздавлена упавшей стеной, лежит закутанное в горностаевую мантию тело папы, чье лицо закрыто черной вуалью. Размолотые в огромной перечной мельнице с куполом-луковицей обкусанные ногти мертвых кардиналов епископов превращались, когда папа возлагал на мельницу руку, – словно вода в вино Господом из Назарета – в то кую, припахивающую ладаном муку из костей украинских православных попов, которая из нижнего отверстия мельницы высыпается на мертвецов Кладбища Горьких Апельсинов. Самоубийц моей родной деревни Камеринг, Ганса Петера, его отца, Якоба и Роберта и их братьев и всех других моих односельчан, умерших от опухоли мозга, от отчаяния и одиночества, доведенных до смерти католической церковью, погибших от пьянства уснувших за рулем водителей легковых и грузовых автомобилей на улицах долины Драу взрослых и детей, умерших недоношенных и преждевременно родившихся детей моей деревни, мальчика, утонувшего в озере, больного эпилепсией ученика, упавшего со строительных лесов и разбившегося насмерть, ребенка, раздавленного перевернувшимся трактором. Их всех переносят на Кладбище Горьких Апельсинов. Но я нигде не нашел, несмотря на то что блуждал с кладбища на кладбище, читая надписи на могильных камнях, рылся в архивах, расспрашивал монахов и монахинь в монастырях – и до сих пор продолжаю искать, – тела мальчика, убитого другим пятнадцатилетним мальчишкой, которого папа повелел отпустить из тюрьмы и которого в ризнице одели в голубые шелка. В венке из оливковых ветвей и с восковой свечой в руках он сидел перед церковным алтарем, читая покаянную молитву. Ныне отдаю твоему строгому суду все, чтобы искупить вину сей возлюбленной души, все, что послужит твоей славе и ее спасению, и приношу в жертву и эти похороны, ныне совершаемые по христианскому обряду. Искренне приношу тебе все возносимые ныне молитвы, все песнопения, все читаемые ныне святые мессы, все возжигаемые свечи, все пролитые ныне слезы вместе со всем сочувствием, пробудившимся ныне в размягчившихся сердцах. Я должен буду вновь есть кладбищенскую землю, если ночью с черных еловых лап не потекут чернила. Я штурмом возьму грозу, прибью молнии к стене забора и освобожу из петли повесившегося в 1989 году, когда я писал черновик этого романа, второго брата Роберта. Теперь братья Ладнинг втроем висят на своих веревках, один – в сенном сарае священника рядом с Якобом, другой – в Арнольдштайне на ветке ели и третий – которого я тоже переношу на Кладбище Горьких Апельсинов – в Виллахе, на мосту через Драу. Я знаю одного, повелевшего прикрепить к своему гробу распятие с венком праздника урожая, и другого, пожелавшего, чтобы к крышке его гроба, само собой, тоже окровавленной телячьей веревкой, была привязана золотая дароносица. Если мои родственники кинули епископскую сутану на мой гроб, как попону на блестящую теплую спину кобылы. Если из моего рта не вырвется больше ни слова, то я сниму кожу со своего тела, выделаю ее и надую свою оболочку, словно воздушный шар, чтобы моя кожа могла парить надо мной. Прежде чем слова вонзятся в меня, словно шурупы в крышку гроба, я лишь надеюсь, что в моей груди угнездится паук, отложит яйца, а опухоль, становясь все больше и больше, лопнет, и те, кому я давал тепло, за пару дней разбегутся по моей груди, пробегут по пупку и угнездятся в моих лобковых волосах. Крышку моего гроба я склею из обложек моих любимых книг и прикреплю к корыту, в котором я когда-то сидел, и вода текла по моим костлявым белым плечам, а скипидарное мыло скользнуло по моему животу. Я стану тонок, как закладка, напоминающая маленький белый пластиковый скелет, который я купил на ярмарке в честь престольного праздника и вкладывал в книгу Карла Мая, затем включал свет и пытался попасть в ритм с дыханием моих братьев и заснуть, до тех пор пока за окном не начинало светлеть, и первые солнечные лучи касались верхушек, согревая первые вороньи гнезда. Когда я стану тонок и мал, как закладка, я вползу в книгу, возможно, в