.
Когда-нибудь я обязательно расскажу ему об этом удивительном случае. Он очень любил такие истории. Не забыть бы только.
* * *
Однажды я ехал поездом из Хельсинки в Москву. Моей соседкой по купе была уже здорово пожилая, очень милая и приветливая дама.
Как это и полагается в дороге, мы разговорились. Она неплохо, хотя и с ошибками говорила по-русски.
Она оказалась шведкой польско-еврейского происхождения. В Швеции давно, с шестидесятых годов.
Она что-то рассказала про родителей, про детство, про братьев и сестер.
Потом она согласилась со мной выпить немножко припасенной мной водки. Потом мы легли спать.
Рано утром я проснулся и увидел на ее руке, которая высунулась из-под одеяла, длинный ряд татуированных цифр.
Про это она мне ничего не рассказывала.
* * *
В школьные годы я плохо учил физику. То есть даже не то чтобы плохо, а, прямо скажем, никак не учил. На уроках физики я читал книжки. А учительница Эльвира Васильевна почему-то мне потакала. Не знаю почему. Видимо, просто хорошо ко мне относилась, хотя с чего бы. Но факт есть факт. Она мне не мешала читать на уроках и ставила мне в четверти устойчивую тройку.
Если кто-то думает, будто я хвастаюсь тем, что не учил физику, тот ошибается. Напротив, я очень об этом жалею. Особенно я жалею об этом в те минуты, когда на своей собственной левой ладони натыкаюсь взглядом на едва заметный и давно привычный шрам.
А шрам этот вот откуда. Поскольку физику я, как было сказано в начале, не учил, я не знал о том, что одной рукой плотно затыкать пробкой стеклянную колбу, а другой — держать ее над огнем — нельзя. Вот и шрам на левой руке, благодаря которому я это с тех пор хорошо усвоил.
Плотно затыкать и при этом нагревать — нельзя, господа, уж поверьте. Если не верите, могу шрам показать.
* * *
Весной сорок первого года мои родители и мой старший брат, которому было тогда три года, поселились в маленьком литовском городке, в нескольких километрах от германской границы.
Отец был военным, вот его туда и послали. Литва только что была присоединена к “братской семье народов”.
Мама рассказывала, что ей все время было страшно. Также она рассказывала множество различных курьезных историй вроде того, что некоторые жены советских офицеров накупили себе розовых женских комбинаций с кружевами и носили их как вечерние платья.
Были и довольно рискованные по тем временам шутки. Например, город Каунас между собой называли “Пока у нас”.
Местные жители этого городка лучше других, лучше Сталина и всего советского народа, твердо знали, что война вот-вот начнется. На другом берегу реки стояли немецкие части. Немцы с того берега весело махали руками и кричали на “нашу” сторону: “Ждите нас! Мы скоро придем к вам!”
Мама плакала по вечерам. Партийный отец сердился: “Не устраивай панику”.
Числа девятнадцатого или двадцатого июня отца отправили в командировку в Ригу. В доме остались мама и мой брат.
Ранним утром двадцать второго маму разбудили звуки выстрелов и, как ей показалось, лязга танковых гусениц.
Она стала метаться по квартире, не зная, что делать. Брат мирно спал.
Через час примерно на грузовике, уже полном народу, заехал отцовский сослуживец, которому поручили эвакуировать офицерские семьи. Потом он ей признался, что вспомнил о ней уже тогда, когда они собирались уезжать. Хорошо, что вспомнил.
Она схватила сына в одеяле, из вещей успела взять часики, деньги и зачем-то — зимнее пальто. Пальто потом, уже в эвакуации, очень пригодилось, когда пришлось обменять его на хлеб.
Когда она уже залезла в кузов, из дверей дома выбежала квартирная хозяйка, еврейка, и прямо в кузов бросила большую кружку, в которой был большой кусок сливочного масла.
Когда машина стала отъезжать, хозяйка помахала ей рукой. Маме навсегда запомнился ее прощальный взгляд.
А кружку эту я хорошо помню. Она долго стояла у нас в доме и употреблялась как мера при готовке. В ней помещался ровно один литр воды.
* * *
Однажды, очень давно, когда нам с другом Смирновым было лет по пятнадцать, мы с ним ехали в автобусе. Естественно, зайцами. Потому что как же без мороженого.
На какой-то остановке вошли контролеры и стали проверять билеты. Дошла очередь и до нас. Мы опустили повинные головы и стали что-то лопотать про “потеряли билеты”. Причем оба сразу потеряли. Ну, обычное же дело…
“Сообщим в школу, — сурово сказал контролер. — Как ваши фамилии?”
Ну, это ерунда! Фамилии! Фамилии — это всегда пожалуйста!
“Моя фамилия Петров”, — честно сказал Смирнов. Контролер записал.
“А твоя?” — спросил он.
Мы со Смирновым только что прочитали по очереди одну и ту же книжку и беспрерывно ее цитировали, поэтому я без запинки сказал: “А моя фамилия Ильф”. Контролер записал.
Ну и номер школы мы на всякий случай тоже слегка изменили. Не сильно, нет. На одну лишь цифру всего лишь. Все-таки честные же ребята.
Так что вполне возможно (а скорее всего — нет), что в одну из московских школ было сообщено о злостных безбилетниках Ильфе и Петрове.
Это было давно, во времена цветущего литературоцентризма.
В нынешние времена мы бы, небось, в подобной ситуации к фамилии “Петров” тут же прицепили бы, допустим, “Баширова”.
Что, безусловно, свидетельствует об интеллектуальной деградации. Причем не только индивидуальной, но и общества в целом.
* * *
Молодым-то людям, небось, кажется, что популярный в народе пищевой продукт, называемый исконно русским словом “майонез”, и сам является беспросветно исконным вроде сбитня, киселя, щей, тюри и затирухи.
Но, представьте себе, молодые люди, что был он не всегда. По крайней мере, в том виде, в каком мы все его знаем.
В доме моего школьного дружка Смирнова не только никогда не готовилось ни одного кушанья, в составе которого даже гипотетически мог бы присутствовать майонез, но и само это слово было под негласным запретом.
А вот почему.
Смирнов-старший, рассказывал Смирнов-младший, вырос в деревне. Однажды, в середине тридцатых годов, когда старший Смирнов был уже взрослым парнем, в их сельпо завезли экзотическую новинку — банки с майонезом. И это при том, что годы были, прямо скажем, голодноватые, когда и хлеб-то был не всегда. А потому и майонез этот оказался в их селе чуть ли не единственным пищевым продуктом.
Удивительно ли, что майонез этот необычайно понравился местному населению. А Смирнову-старшему он полюбился до такой степени, что он съел подряд то ли пять, то ли шесть банок этого гастрономического чуда.
О том, что с ним было потом, он сам никогда не рассказывал, но самого слова “майонез” не только не произносил сам, но и не позволял произносить его в своем присутствии.
А Смирнов-младший втихаря, под разными, иногда явно надуманными предлогами прибегал к нам всякий раз, когда моя мама готовила салат оливье. Как он об этом узнавал, я до сих пор не понимаю.
* * *
Где-то в самом конце шестидесятых годов мы гуляли по зимней предновогодней Москве с моим тогдашним другом и однокурсником.
Мы были молоды и беззаботны. То есть я был совсем беззаботным, потому что был холост и не обременен хоззаботами. Он был чуть менее беззаботным, потому что был женат и даже имел уже к тому времени маленького сына.
А в этот раз забота у него была всего лишь, казалось бы, ерундовая — ему было поручено купить десяток яиц.
Поэтому, гуляя, мы с ним обреченно заходили во все попадающиеся по пути продуктовые магазины и, не обнаружив там никаких яиц, шли дальше.
И о чем-то, кстати, важном разговаривали мы тогда. Разговор наш был из тех, какие я люблю больше всего. То есть из разговора совсем не запоминалась его, так сказать, содержательная часть, зато хорошо и прочно запоминалась сама его атмосфера — легкая и в то же время значительная.
Шли мы себе, болтали, ритуально заходили в магазины. Яиц предсказуемо не было.
Продавщицы на вопрос о яйцах отвечали однозначно. А одна из них довольно раздраженно и даже с некоторым недоумением произнесла: “Да нет, конечно! Вы что! Яйца какие-то!”
Друг мой, выйдя из магазина, даже как-то немножко повозмущался: “Интересная вещь! «Яйца какие-то»? Как будто я пришел не в продовольственный, а в писчебумажный магазин!”
Лучше всего было в одном маленьком магазинчике на какой-то довольно заброшенной с виду, захудалой какой-то улице.
Когда мы вошли туда, мы увидели перед собой прилавок с весами, а за прилавком мы увидели продавщицу. Но не лицо ее мы увидели, нет. То, что мы увидели перед собой, сразу же лишило нас перспективы. Не только в переносном смысле, то есть перспективы покупки искомого пищевого продукта. Не только. Лишены мы оказались также и перспективы в самом буквальном смысле этого слова, потому что перспектива эта была безнадежно заслонена исполинской задницей этой самой продавщицы.
Нам бы развернуться и уйти подобру-поздорову, но мой друг решил зачем-то идти до конца.
Он начал покашливать, пытаясь привлечь к себе внимание работницы советской торговли. Сначала он покашливал довольно деликатно, но, не добившись никакого успеха, стал кашлять все громче и громче. Потом, уже не в силах остановиться, он в отчаянии решился на переход всяческих границ и радикальнейшим образом нарушил ее личное пространство. Впрочем, тогда таких терминов еще не существовало. В общем, он слегка шлепнул продавщицу по тому, что оказалось в поле нашего зрения.
Тут она сначала слабо зашевелилась, потом очень медленно развернулась фасадом в нашу сторону и даже открыла глаза, хотя могла бы и не открывать — разница была бы небольшой.
Мой приятель, ни на что, разумеется, не надеясь, но решив все же хоть как-то объяснить свое странное поведение, глупо спросил про яйца.
Продавщица сначала мечтательно улыбнулась и нежно произнесла: “Нет! Яиц нет. И вообще ничего нет”.
“Нет вообще ничего!” — повторила она уже громче и совершенно неожиданно рот ее характерно скривился, и она залилась горючими слезами.