– Что-то вокруг меня одни волшебные существа, – мрачно пробормотал аль-Мамун.
– Подобное положение дел требует осторожности и осведомленности, повелитель, – так же мрачно отозвался сабеец. – Убивать волшебных существ себе дороже, о мой халиф, – так у нас говорят. Смертельный удар всегда возвращается тому, кто его нанес. Всегда. Чем сильнее существо, тем сильнее ответный удар.
– Сумеречники тоже волшебные существа – и что же? – мрачно поинтересовался аль-Мамун.
– Именно поэтому, мой повелитель, мы, сабейцы, с ними не враждуем. – И звездопоклонник сжал зубы так, что на скулах заходили желваки.
Аль-Мамун лишь пожал плечами. Горестная отходная за занавеской завершилась. Похоже, сидевший у изголовья сумеречник зажал себе рот ладонями: за тонкой, лампой подсвеченной тканью лаонец виделся скрюченной тенью, только хвостик на затылке вздрагивал.
– Акио, в своем роде, повезло, – тихо пояснил ибн Бухтишу. – Он всего лишь полоснул гулу мечом и забрызгался кровью. А Нуалу нанес чудищу смертельный удар – и пал жертвой вырвавшихся на свободу энергий…
В голове царапнулась какая-то мысль. Что-то он, Абдаллах, должен спросить важное – вот про эти энергии. Что-то с этим смертельным ударом нужно прояснить…
– О мой повелитель! – Его почтительно подергали за рукав.
Гулямчонок широко раскрыл густо накрашенные глаза:
– Госпожа ждет, ой ждет госпожа, почтительно просит не забыть о ней этим вечером…
Да. Так что же с этим ударом?.. Тьфу, пропасть, мелькнуло и забылось. Ладно. Потом вспомним.
А сейчас нужно идти к Буран. О Всевышний, подай мне мудрости и терпения…
Пахлава плавала в мелкой лужице меда на самом дне фаянсового блюда. Шекинская – сверху толстым слоем лежала прозрачная сеточка ришты с шафрановыми узорами. Хотя знающие люди говорили, что за шекинской пахлавой нужно ехать в Шеки. Ну или в столицу, про себя добавлял аль-Мамун: на беговых верблюдах лакомство привозили во дворец менее чем за полдня. Морскую рыбу из устья Тиджра везли, кстати, дольше, – но там и расстояние было побольше.
Под заискивающим взглядом жены аль-Мамун подцепил вилкой серо-бурый кусочек в липком сиропе.
– Вкусно, – прожевав, похвалил пахлаву.
Буран просияла:
– Ой, я такая радая, такая радая… Кахрамана новая, думала, совсем будет бестолочь, ан нет, нашла лавку, хотя знаешь, Абдаллах, говорят, там шайтан ногу сломит, в этом квартале ихнем ардебильском, такая смышленая, да, хоть и молоденькая совсем…
И осеклась. Ага, испугалась, что наговорила лишнего – про молоденькую. Точно, точно, испугалась – и заревновала. Белые пухлые пальцы мяли край длинной пашмины – еще и разозлилась. Похоже, недолго Шаадийе ходить в кахраманах, Буран не потерпит рядом с собой красивую и умную девушку. Ей нужны такие, как толстая Тумал и Умм Муса эта, тупая и…
Ох ты ж, Умм Муса… Да будет тобой доволен Всевышний…
Словно подслушав его мысли, Буран решила поплакать. Растекаясь сурьмой с век, она завсхлипывала:
– Абдаллах, мне так страшно, ой так страшно! Кто ж мог подумать, что нету больше Умм Мусы, а на месте ее… ыыыыы…
Невольница кинулась с платочком, Буран грубо ее отпихнула – убирайся, мол. И завытиралась собственным, из рукава вытащенным, кусочком ярко-зеленого хлопка.
– Ну… – аль-Мамун попытался собраться с мыслями – супругу все же следовало утешить, – ну… бывает…
Мда, отлично получилось. Буран разрыдалась в голос.
– Ну… Буран… ну… не плачь, пожалуйста!
– Ыыыыыы… ты меня совсем не лю-ууу-биии-ииишь… ыыыы…
– Ну… ну… что я могу для тебя сделать? Хочешь арапчонка? Мне вот говорили, что ты хочешь… Давай подарю тебе арапчонка – будет бегать за тобой, зубами блестеть, а?..
Тут Буран притихла. Посопела, сморкнулась, снова посопела. Вытерла черные потеки под глазами. И вдруг выпалила:
– Прости, пожалуйста, своего дядю!
От неожиданности аль-Мамун выронил вилку. Она звонко тренькнула о фаянс блюда.
– Что?!
– Прости принца Ибрахима аль-Махди, о мой господин! – Жена горестно подняла брови домиком. – Пожалуйста…
– Буран, кто тебя попросил попросить… тьфу… короче, кто тебя попросил об этом?!
– А… я…
– Отвечай!
Буран заколыхалась броней ожерелий на груди, застреляла глазами:
– Ну… ну…
– Это была я, сынок. Это моя просьба.
Голос Ситт-Зубейды прозвучал ровно, но глуховато, словно сквозь платок.
Ее лицо до самых глаз действительно закрывала темная непрозрачная ткань. Впрочем, чему тут удивляться: госпожа Зубейда блюла приличия, как и подобает знатной ашшаритке. Сын мужа от другой женщины был для нее не махрам[6] – при нем ей не подобало снимать хиджаб и открывать лицо.
Черная глухая абайя, черный платок – даже без каймы. Темные глаза под узенькими щипаными бровями – с темными кругами, набрякшими веками. Ситт-Зубейда с шелестом черного шелка опустилась на подушки рядом с Буран, и та сразу сжалась и поникла.
– Когда ты вошел в столицу, Абдаллах, помнишь, что я тебе сказала?
Темные неподвижные глаза, губ не видно – платок.
– Я помню, моя госпожа. Вы написали, что потеряли одного сына – и взамен приобрели другого.
– Да, Абдаллах. Теперь ты – мой единственный сын. И единственная надежда.
Аль-Мамун вежливо кашлянул, отводя глаза. Буран сидела, боясь дохнуть и звякнуть драгоценностями. Огонек большой ароматической свечи мягко золотил динары на ее лбу. С виска, из-под уложенной стрелкой пряди черных волос, поползла капелька пота.
Ситт-Зубейда сидела спокойно и расслабленно. Чуть колыхался в тонкой руке большой веер из страусовых перьев.
– М… матушка, – аль-Мамун опять кашлянул. – По правде говоря, я не вижу причин для того, чтоб помиловать предателя.
Она резко сложила веер:
– Не смеши меня, Абдаллах. Предателя… Дурака, ты хотел сказать. Дурака.
– Он брал деньги от связанных с карматами людей.
– Твой дядя, Абдаллах, даже не знает, кто такие карматы. Точнее, он думает, что это такое бедуинское племя, поднявшее очередной бедуинский мятеж. Он поэт и бабник, а не заговорщик. Пощади брата отца, сынок. Я прошу тебя – пощади.
– Зачем? – аль-Мамуну уже порядком надоел этот разговор.
Взгляд черных, как маслины, глаз уперся ему в переносицу:
– Что будет, если ты погибнешь?
Буран придушенно вскрикнула:
– Матушка!
– Выйди, Буран, – резко сказал аль-Мамун.
Супруга всхлипнула, поджала губы, но со звоном и звяканьем поднялась и ушла.
Женщина в черном все так же неотрывно смотрела Абдаллаху в лицо. Слова выходили словно и не из ее укрытых тканью губ:
– Аббас и Марван еще очень малы. Им уже не три года, но пять, семь лет – опасный возраст. Любая простуда…
И женщина все так же – из ниоткуда, словно и не она – вздохнула.
Аль-Мамун стиснул зубы. Он понял, куда клонит госпожа Зубейда.
– А Буран так и не понесла от тебя.
– Пока не понесла.
– Если ты не вернешься, у халифата не будет совершеннолетнего наследника, – резко сказала женщина в черном. – В государстве, лишенном наследника трона, начинается смута.
– Поэт и бабник, вы сказали, моя госпожа?
– Поэт и бабник – это лучше, чем два мальчика, жизнь которых подобна мотыльку-однодневке. К тому же у принца Ибрахима есть двое совершеннолетних сыновей и еще с пяток малышей. Среди них даже белые есть…
И уголки ее глаз собрались морщинками.
– Будет из кого выбрать? – резко спросил аль-Мамун.
– Казнишь Ибрахима – выбирать будет не из кого, – жестко ответила она.
– Я не…
– Дети казненного – не жильцы. Не обманывай себя. Разве ты хотел, чтобы умер маленький Муса?
Аль-Мамун медленно вытер липкие пальцы о полотенце. И сказал:
– Я подпишу фирман о помиловании, моя госпожа.
Отбросил полотенце, встал и вышел из комнаты.
Ипподром Басры, тот же вечер
Вечерние тени колонн длинно тянулись, расчерчивая полосами волнующийся строй бедуинских всадников. Ветер бил порывами, встряхивая полы джубб, дергая за рукава рубашек. Поблескивали острые макушки шлемов, колыхался легкий лес бамбуковых копий, кони дергали головами и присаживались на задние ноги, пятясь.
– В ряд, все в ряд, мы строимся в ряд!
Абдаллах ибн Хамдан Абу-аль-Хайджа злился и дергал уздечку белого злого сиглави. Конь кивал мордой и скалил зубы, топчась и брызгая из-под копыт крупным песком.
– В строй! – Шейх таглиб развернул коня боком, пихаясь стремя в стремя, загоняя вертящихся бедуинских всадников в линию.
– В строй, я сказал!
Ибн Хамдан, послав сиглави вперед, толкнул в грудь выдвинувшегося из линии всадника. В ответ тот пихнул в грудь Абу-аль-Хайджу и разразился возмущенными криками:
– Ты сделал меня притчей во языцех среди детей ашшаритов, о враг веры! Племя гафир никогда еще не подвергалось такому оскорблению!
Сломав ряды, всадники в белых тюрбанах и полосатых бурнусах гафир подались вперед и замахали на ибн Хамдана рукавами:
– О незаконнорожденный! Ты оскорбил благородного сына Абу Салама ибн аль-Хакама!
Шейх таглиб покаянно мотал головой в черно-белой куфии и прижимал к сердцу правую руку:
– Я прошу прощения! Я дам бану гафир щедрое возмещение за мой проступок!
– Возмещение! Да, возмещение! Отдай коня!
– Отдам коня!
Ибн Хамдан поднял вверх ладонь и крикнул еще громче:
– Клянусь Именем «Подающий жизнь»! Я отдам коня в возмещение за оскорбление!
Недовольно ворча и поправляя ремни щитов, гафири развернули коней и закрутились, ища места в гомонящих шеренгах всадников.
Через некоторое время бедуины сумели образовать неровный, но отчетливый строй глубиной в шесть рядов.
Абу-аль-Хайджа обернулся к противоположному краю ристалища. Его всадники вытянулись, почитай, во всю длину арены. Впрочем, ширина была тоже немалой – шестьдесят локтей. За озером взрытого песка уходили вверх ряды каменных скамей, а над ними торчала битым кирпичом недостроенная стена: ипподром Басры принялись расширять, но за военными приготовлениями не завершили дело. Скамьи сложили, а стену пока нет. Сейчас сиденья и иззубренные каменюки пестрели джуббами и халатами – народу на ипподром пришло порядочно. А как же, нерегиль халифа Аммара смотр войскам устраивает, интересно же.