Кладезь бездны — страница 86 из 88

Только небо знает – верен я или неверен.

Хочешь мира – готовься к войне.

Хочешь войны – готовься к ней же.

Не стареет. Совсем. Она просто все больше – отсюда.

Да и сам я всего лишь пыль с корешка

Твоей книги, затерянной на стеллажах.

Джинн вскинул хвост и мявкнул:

– Кто это «она»? Возлюбленная? Тогда почему она возникает непонятно откуда в стихах ни о чем?!

Тарег вздохнул и молча налил вина в новую чашку.

Джинн все не унимался:

– Нет, а финал? Разве это финал?!

Загомонили: «И как вас только выносит земля!»

«Вам просто нравится убивать, вас не проймешь!

Да-с! Посеешь ветер – бурю пожнёшь!»

«…да-да… что посмеешь – то и пожмешь… —

стареющий ангел с тиразом охранного патруля —

что вы ноете, недотыкомки… сеяно… веяно…»

И другой, сквозь дремоту, на нас высокомерно плюя:

«Занимайтесь любовью, а не войной. Проверено».

– Тьфу, – подвел итог Имруулькайс и гордо сел. – Я же говорю – говно, а не стихи.

Тарег не выдержал и снова надел на него корзину.

Джинн выбрался из-под нее не сразу и в задумчивом настроении.

– Слышь, Полдореа. Я ж переживаю за тебя, кокосина. Так почему морда-то у тебя кислая?

Помолчав, нерегиль вдруг сказал:

– У тебя хорошие стихи, Имру. Мне кажется, что я взялся за дело и где-то заблудился.

– Эй – Кот подошел совсем близко и задрал усатую морду. – Ты все сделал правильно. Все это знают. Даже твой халиф.

Тарег встал и прислонился к тоненькой колонне арки. За розовыми кустами перекидывались струями фонтаны Длинного пруда. В воздухе плыл аромат цветов, тренькала вода.

– Женщина моя плачет, Имру. Я говорю ей, что скоро вернусь, – а она плачет. Говорит, ее мучают нехорошие предчувствия…

– Женщина, – снисходительно мурлыкнул кот. – Ей простительно. Она просто скучает.

А потом осторожно спросил:

– Джунайд… не составлял нового гороскопа?

В ответ Тарег лишь дернул плечом:

– Гороскоп? О чем ты, Имру… И прежний-то был невразумителен и глуп. «Остерегайся поскользнуться на невинной крови»… О боги, да я ее пролил столько, что могу в ней плавать. Поскользнуться, подумать только…

Кот подошел, выгнул спину и потерся о колени:

– Завтра. Завтра большой прием. А потом…

– Я хотел попросить Абдаллаха отпустить меня… в замок Сов. Разрешить уехать в тот же вечер. Но не успел. Он приказал ждать его в столице…

Джинн весь встопорщился:

– Да ты чего, кокосина! Вот это было бы недостойной слабостью! Завтра ты пройдешь мимо всех этих баранов в калансувах и каждому плюнешь в бритый затылок! Чтоб знали, с кем имеют дело, шакальи дети! И боялись не то что слово поперек сказать – пёрнуть чтоб боялись!

– Д-да… – пробормотал Тарег.

Повертел в руках чашку. И вдруг швырнул ее далеко-далеко в темень. Откуда-то издалека раздался жалобный звон меди о плиты дорожки.

Тоненько звенели фонтаны. В пруду отражалась молочная река Соломенного пути и редкие облака. На город опускалась темная ночь.

* * *

Та же ночь, карван-сарай у ворот аз-Зубейдийа


Старый джинн в облике ящерицы застыл на потолочной балке – спиной вниз, головой в направлении киблы. Близился час ночной молитвы, а джинн был из правоверных джиннов и так хотел выразить уважение. Конечно, он мог принять и человеческий облик, но дела, дела… Его отправили обходить кельи гостей – присмотреть за человечками, не творят ли те непотребное. Потому что в карван-сараях часто творили непотребное, и оттого несведущие люди говорили, что джинны часто принимают облик ящериц и живут на базарах и среди путников, ибо непотребное притягивает их. Истина же заключалась в том, что многие правоверные джинны владели карван-сараями – через подставных лиц, конечно, дабы не смущать умы подверженных суевериям. А в ящериц оборачивались по привычке и в интересах дела. Как в эту ночь, к примеру.

Над улицами квартала поплыл сладостный голос муаззина, призывающий к молитве. Джинн вздохнул про себя, но не двинулся со своего места на балке. А как тут двинешься, ибо сидевшие в келье люди и не думали исполнять долг благочестия! Они продолжили разговаривать – вполголоса, сдвинув головы над хлипким столиком под дешевой скатеркой. На столике сиротливо остывали чайник и две полудопитые чашки. А гостей, между прочим, в комнате собралось больше, чем двое. Вот сидит бритый человек с сомиными усами – в простом сером халате, по виду невольник. Вот трое бедуинов – заросшие, руки-ноги грязные, ибо бедуины по своей дикости даже в городах совершают омовение песком, а не водой. А вот парнишка в чистой рубашке и черно-белой куфии жмется, ежится и чуть не плачет.

Человек с сомиными усами и трое бедуинов налегали на него, вполголоса уговаривая – на что?..

Джинн напряженно прислушивался, ибо чутье подсказывало: здесь творится именно оно. Непотребное.

– Слышь, ты, Абид! – зло шипел бедуин с дорогой джамбией за поясом. – Кого отправлять, Салафа, что ль? Так он твой старший брат, ежли ты забыл, ему семью кормить! Или меня? Или, вон, Маруфа?

Названный Абидом парнишка вжимал голову в плечи и горбился. И молчал, молчал, хоть его и потряхивало.

– Что молчишь, Абид? Ты один его знаешь, тебя к нему пустят!

Остальные степенно кивали – пустят, как пить дать, пустят. Потому что знает этот кто-то Абида, а Абид – знает его. И потому – пустят.

– Отца уж забыл, падаль? – зашипел бедуин в грязноватом биште из дорогой шерсти. – Забыл о долге? Или Абу-аль-Хайджа по прозвищу Герой тебе больше не отец? Совсем ты обабился среди баб, о Абид, раз не помнишь долга и долгов, которые нужно стребовать…

Парнишка заплакал – молча, тихо истекая слезами.

В разговор вступил бедуин в широком поясе из кожи антилопы:

– Обычай такой, о Абид. От века обычай. Младший идет. Ибо когда еще младшему выпадет случай прославить свое имя? А так – век помнить будут…

Абид помотал головой.

– Что башкой трясешь? – зашипел тот, что с джамбией.

– Мне нельзя, – завсхлипывал Абид. – Он же ж сам предупредил – не попадайся мне на пути… Мне нельзя, худо выйдет, хужей некуда…

Бедуины запереглядывались. Зло так смотрели, раздували носы. Эх, Абид, Абид… На что ж тебя уговаривают?

И тут хлопнул в ладоши человек с сомиными усами в сером неприметном халате раба. И все встрепенулись, а человек с сомиными усами тихо сказал:

– А ты не бойся, Абид. Мы же ж все сделаем, как надо. Подойдешь, потом так же отойдешь. Наши люди кругом стоять будут, ничего тебе не сделается. Ну, может, по морде дадут – так делов-то.

Абид неверяще вытаращился на усатого:

– Правда ничего не сделают?

– Правда-правда, – закивал сомоусый.

– Ну а как же ж… – всхлипнув, затараторил Абид, – я к нему подойду? Он же ж меня враз раскусит!

– Не раскусит, – улыбнулся в усы человек в сером халате. – Ему будет не до этого.

– Как это? – искренне изумился Абид.

– А вот увидишь! – рассмеялся сомоусый.

И все рассмеялись, даже Абид – с видимым облегчением.

– А… он? – вдруг посерьезнев, спросил парнишка. – Что с ним-то будет?

– Да ничего с ним не будет, – отмахнулся серым рукавом усатый. – Переживет. Не впервой.

Абид явственно сглотнул – дернулся кадык на шее.

– Ну так что? По рукам? – умильно улыбнулся сомоусый.

– По рукам, – дрожащим голосом ответил Абид.

И протянул дрожащую руку. Бедуины одобрительно похлопали его по плечам.

А джинн, видя, что парнишку никто не трогает, а люди вроде как не замышляют смертоубийства, быстро заперебирал лапками и побежал вдоль по балке. Он хотел все-таки поспеть к ночной молитве и проявить уважение к вере. А еще потому что ночь затягивалась, и джинну в этой глухой тьме сделалось как-то не по себе.

* * *

Следующий день, утро


Крики и гул толпы бились в ушах, как морской прибой. Марваз, сопя под двойной кольчугой, поправил обвязку на шлеме. Пекло, несмотря на ранний час. Головной платок уже весь вымок, с него неприятно подтекало за шиворот.

И, тем не менее, ятрибец довольно улыбался: победа! И какая! Да и кошмары отступили, ничего плохого больше не снилось. Хорошо! Лекарь сказал, что здоровье идет на поправку, скоро можно будет даже настойки не пить – ну, раз ничего больше не мерещится и не снится. Хорошо!..

Марваз улыбнулся яркому небу и празничной круговерти вокруг.

Конный каид бестолково рысил вдоль строя – гвардейцы отжимали толпу от середины улицы. За спиной Марваза толкались, орали, пихались локтями, грызли семечки, кидались косточками, вопили, проклинали, славили Всевышнего, проливали с балконов воду с патокой и вино, облитые правоверные из не столь удачливых – место у окна и на балконе вдоль улиц, по которым следовал халиф, стоило не меньше пятнадцати динаров – возмущенно галдели, в воздух летели лепестки роз, семечки, зерна и косточки. Иногда персиковые. Стоявшего сзади Рафика такая – здоровая, что твой снаряд для камнемета, – вдарила как раз по затылку, шлем звенел куда как долго, и все слушали, как Рафик поносит персикоеда, и его сестер, и мать, и родню.

Изразцы огромных ворот Золотого дворца нестерпимо горели на солнце, бирюза купола ослепительно пылала – как в полдень. Марваз то и дело смигивал: блики и солнечные зайчики скакали по верхушкам шлемов и остриям копий. Место в оцеплении доставалось по жребию, и Марвазу не повезло, ох не повезло, стоял он у самых ворот, в самом конце пути роскошной процессии. Каиду Хунайну с ханаттани, кстати, выпало куда как более удачное – у самых Речных ворот, да. А ятрибцу приходилось довольствоваться криками рассказчиков, проталкивавшихся через плотную толпу с медным тазом в поднятых руках: бросайте монеты, правоверные, бросайте монеты, слушайте, слушайте!

…Халиф аль-Мамун, да продлит его дни Всевышний, вступил в город!

Толпа отозвалась восторженным ревом, в тазы заколотили медяшки.