Клады Хрусталь-горы — страница 29 из 34

ну мастерства и умения Михаила Торокина, как он первым в чугун жизнь вдохнул, как в его руках чугун человеческой силой заиграл и как его орлы и кречеты в полете — вот-вот улетят.

Большие деньги Демидовы загребали от уральского железа, немало получал доходов заводчик и от литья каслинского. Во дворцы каслинские поделки князьями и графами покупались, ну а Михайловы — на особицу.

Год от года росло мастерство Михаила, только жизнь оставалась такой же голодной и тяжелой, какой она была у прадедов и дедов его. Известно, в крепости жили. Да и не по душе было Михаилу разных драконов лепить и русалок отливать, что приказывали хозяева. К другому его сердце тянуло — что кругом в жизни было. И хотел он это в чугуне на века показать.

И вот как-то раз занемог Михаил. Ну жена, как полагалось, натопила печку в избе пожарче — дело зимой было, — залез Михаил на печку, укрылся тулупом покрепче и уснул. Сколько времени проспал, неведомо нам, только вдруг среди ночи проснулся. А ночь месяшная выдалась… Проснулся Михаил, весь в поту лежит и по избе глазами шарит. Хорошо все видать. Тут полати, и на них сын и дочь спят. Тут жена у печки сидит, согнулась у каганца, лен теребит. На залавке чернеют модели новых поделок, приказчиков наряд: для господского дворца в самом Петербурге вылепить и отлить два чудища-льва, диковинных зверя с человечьим обличьем.

Не по душе эти поделки мастерку.

«То ли дело отлить коней на скаку. Как живые, они бы стали возле дворца», — думает Михаил, но не силен он пересилить своей думой хозяйскую прихоть.

Лежал-лежал Михаил так, думал и вдруг его взгляд на старые сапожишки сына упал. У порога они стояли. Низенькие, с петельками и заплатами на боках. Защемило сердце у Михаила. Вся его горестная жизнь ровно в этих сапожишках вызвездилась, с ее нуждой, горем и болезнями. Закипело сердце у Михаила, и подумал он: «Погоди, Васятка, — так сына звали, — увековечу я нашу жизнь, всю ее в твоем сапожишке покажу». И показал.

Когда выздоровел, говорят, первым делом за сапожишко чугунный принялся. Отлил такой, как настоящий Васяткин сапожок. Низенький, весь в складочках, морщинках от долгой службы. Широконосый, с тремя петельками: одна позади и две по бокам. Двумя заплатками — одна на носке, а другая на голенище. Хорошо их видать, ведь отец сам их латал. Носок сапожка кверху поднялся, ну все как есть, и вправду, на сапоге.

Любовались люди поделкой, сразу признав Васяткин сапожок. Только приказчику не поглянулась. Кричать поднялся на Михаила, как увидал поделку. Дескать, что это за работа — насмешка одна? Увидят господа — борони бог! Разве дозволено с простого сапога украшение отливать, хоть и сделана она руками, как полагается?

Шумел, кричал приказчик за сапожок и строго-настрого запретил чугун на безделушки переводить.

Думал Михаил отлить поделки о живых людях: как сено мужики из леса возят, как лихая тройка скачет по полю зимой, а за ней бегут вдогонку волки — уж совсем настигают. Только так и не довелось ему «лбом камень прошибить», любимые поделки сделать. Не хотел под плеть ложиться, да и сиротами сынов оставлять.

Много лет спустя его племянник, тоже Василий, когда уж в силу входил как мастер по чугуну, вынул из горки сапожок и задумался. Понял, какая думка была у дяди, когда тот лепил сапожишко. Понял и в цех взял поделку. Как есть повторил из чугуна сапожок и отдал его людям.

Не только поколения Торокиных и его внуков, но и умельцы Каслей Широковы и Вихляевы, Глуховы и Гилевы — все, все сумели правду про свою жизнь через чугун рассказать. Тем и славится уменье каслинских мастеров, что своей живой кровинкой сумели чугун оживить, на века его сделать…

ЕФИМКИН ГОЛУБЬ

В старые годы у нас, на Урале, в куренях жил мастер отменный по камням и хрусталю — Ефим Федотыч Печерский. Видно, мастером был он большим, коли народ про него сказ сложил.

Хочу и я этот сказ рассказать, да маленько вернусь назад, нельзя об Ефиме сказывать, не помянув стариков — его дедов-мастеров.

Люди говорили, что заветная ниточка, из мастерства да уменья свитая, от дедов к внукам тянется: «Не узнаешь старого, трудно новое понять».

Сам Соломирский, владелец заводов, вывез Григория — Ефимова деда. Насулил золота груды за то, что Григорий умел камень гранить да всякие диковинки из него делать.

К слову сказать, это уменье на Печоре-реке и в Устюжанах крепкие корни имело, в седые века упиралось. Для церквей и барских хором умельцы разные украшения делали.

На Урал Григорий пришел не один, а с семьей — шесть сыновей привел да три дочки на выданье. Сыновья у отца переняли уменье, с мужьями сестер секрет разделили. Так и родилась Пеньковка. Все печорские там жили, друг возле друга, где первый Григорий избу срубил и уральскому камню сердце отдал…

Один из сыновей Григория тоже в Пеньковке жил, дедовским ремеслом занимался — камнерезом первым был. То ли фартовым уродился, то ли камень умел видеть насквозь — его вазы, подсвечники только во дворцы вывозились. Когда он парнишкой был, Федюньшей звали, а вырос, мастером стал — дядей Федотом величали. Жил Федот с женой и с сыном. Дружно, согласно жили они.

Его жена Аграфена веселая была. Как говорится, всем взяла: красотой, ровно цветок Марьин корень, и ласковым нравом, а песни пела — всем сердце грела, душу веселила, радость несла.

Сын подрастал, красотой весь в мать уродился: черные глаза, да кудри материнские, рост богатырский — в отца. Григорий по приказу управителя то дрова рубил, то камень гранил. Так и жили они в нужде да согласии, от горя сторонились и в богатство не лезли. Но недаром старики поговорку сложили: «Ты от беды в ворота, а она к тебе в щелку».

Не знал Федот, где на беду придется наткнуться, знал бы — стороной обошел.

Нежданно-негаданно в завод сам хозяин Соломирский приехал.

Говорили, все Соломирские на одном были помешаны — птиц шибко любили, везде их ловили да чучела из них делали. Известно, не сами, а на эти дела своих мастеров имели, да к тому же народ Соломирского и не знал. Все по заграницам барин болтался, отцовское добро проживал, да на теплых водах от дури лечился. Вслед за ним потянулась ватага всякого сброду: певицы-синицы прискакали, музыканты с инструментом понаехали. Разные учителя и танцоры приехали. Осела эта ватага в заводе, новые нравы пошли в господском доме.

Только один из приезжих по душе простому народу пришелся. Обходительный такой, хоть и веры не нашей. Видно, из небогатеньких был, оттого к крестьянскому да заводскому люду жалость имел. Учителем пенья нанялся он в Париже к Соломирскому.

Часто по праздничным дням учитель-француз к плотине на пруд ходил, где после обедни народ собирался: деды там старинку вспоминали, бабки сказки сказывали, а девки и парни новые были плели, песни хороводные пели. Придет, бывало, учитель к плотине, сядет в сторонке и слушать начнет, как люди поют. Крепко его сердце жгла русская песня.

На первых порах молодяжник, особенно девки, сторонились француза: как можно, хоть и добрый, но барин, а потом привыкли к нему, даже шутки шутить с ним стали. В глаза барином звали, а за глаза по-русски «Петро», оттого что по-ихнему, по-французски, звали его Пьером.

Пожил Соломирский с месяц в заводе и опять в скуку впал. Известно, от безделья одуреть можно, и всякая дурь в ум полезет. Вот и придумал он театр открыть, на манер домашних театров, какие были тогда в господских усадьбах. Дал приказанье — для хора набрать певцов из заводских. Много взяли и особенно девок — тех, кто петь умел и в плясках отличку имел.

Будто на Федотову беду, во время прогулки у пруда управитель услыхал пение Федотовой жены — Аграфены. Полощет Аграфена белье, а сама поет-разливается, ровно с птицами спор ведет: кто лучше поет. Удивился барин, аж руками развел. Подошел поближе. Спросил Аграфену, чья она, где живет.

А дня через два за ней послали нарочного. Аграфену в господский дом потребовали. Немного же дней спустя совсем забрали. Хористкой сделали.

В три ручья плакала баба. Валялась в барских ногах. Ничего не помогло. Сгубили бабу так ни за что, ни про что.

В ярко-кумачовый сарафан нарядили, в бисером шитый убор голову обрядили, а сердце будто вынули. Стала сохнуть она, как осенняя трава в поле. Только и радости было у нее, когда на часок домой, как и всех, по праздничным дням отпускали. Прибежит домой она, припадет головой к сыну, бьется от горя, слезы рекой разливаются. Но как говорят: «Всех слез не выплакать, всех горестей не пережить». Не смогла вынести Аграфена разлуки с сыном и мужем, и когда ветер осенний в Урале песни запел, хмурое небо дождем плакать стало, она, как в старину говорили, богу представилась…

Угрюмо и молча Федот смерть жены переносил, зато часто на свежей могиле плакал Ефимка, так звали сына ее.

Да еще одному человеку смерть камнем на сердце легла. Ведь на глазах у Пьера сохла она.

Как он просил Соломирского отпустить Аграфену к мужу и сыну. Куда тут! Недаром говорится, как в зимнюю стужу в лесу свежий груздь не сорвешь, так и у бессовестного человека правды не вымолишь.

Про Соломирских сказывали, будто богатство тем и нажили, что кривдой жили. На конном дворе да в пожарке плети без малого каждый день песни страшные пели, а в горе гнили люди.

Захотел Пьер, чтобы барское сердце по-хорошему, по-человечьи забилось, да не зря говорится: легче лед весной в половодье на реке задержать, чем в барском сердце совесть отыскать.

Так получилось и у Пьера.

Наотрез отказался выполнить просьбу Пьерову барин. Потому стал ненавидеть Пьер Соломирского, происходили у него стычки с управителем и все из-за людей, за которых Пьер заступался.

Совсем впал он в немилость после случая одного и все из-за хористок. Жили хористки в подвале господского дома. Подвал был сырой и холодный. Харч ничтожный. Одним словом, гибель для девок и баб. Болеть они стали. Кто послабее — слегли, кто посильнее — в бега подались. А француз в ответе. Он учитель — с него спрос.