– Принимайте смешные и необычные положения, – требовал учитель, – окружайте себя необычайной обстановкой и верьте, что это необходимо для собственного счастья, для счастья ближних, для победы над врагом, для личной услуги приятелю. Пример? Пожалуйста, сядьте на корточки на стул, поставьте на голову чернильницу, возьмите в зубы носовой платок, прищурьте один глаз и в таком положении попытайтесь объясниться в любви или завести серьезный разговор…
На другом занятии он рассаживал группу за стол. Предлагал одному из слушателей произнести какое-нибудь любое слово. Сидевший рядом, услышав его, должен был постараться поймать первый же образ, родившийся в его воображении, и тотчас передать-перебросить этот случайный образ, как теннисный шарик, своему соседу, и так далее, по кругу.
Возникающие таким способом образы были изысканно тонки, неуловимы и почти непередаваемы словом. Поэтому ученики не стесняли себя, демонстрируя их жестом, выражением лица, гримасой или каким-нибудь нечленораздельным звуком – все равно, лишь бы не умирал этот зыбкий образ и был воспринят сидящим рядом за общим столом.
В лаборатории игры рождались творческие личности. Чехов приучал студентов нести ответственность за весь спектакль. Они сами писали сценарии и готовили миниатюрные этюды, скетчи, сочиняли музыку и рисовали эскизы будущих декораций.
Но его радости не было суждено длиться вечно. В 1938 году Великобритания уже перестала казаться Чехову богоспасаемыми островами. Из Европы сюда доносились тревожные вести: аннексия Австрии, мюнхенский сговор, ультиматум Чехословакии. Беда приближалась. Посовещавшись с Элмхерстами, Михаил Александрович решил отбыть в Америку.
Расставаясь с Британией, как с несбывшимся миражом Томаса Мора, Чехов вспоминал слова другого английского гения Оскара Уайльда: «…Не стоит говорить и смотреть на карту, раз на ней не обозначена Утопия, ибо это та страна, на берега которой всегда высаживается человечество. А высадившись, оно начинает осматриваться по сторонам и, увидя лучшую страну, снова поднимает паруса…»
Параллель-1: Ялта – Москва (1900–1904), Берлин – Брюссель (1936–1938)
– Это какое дерево?
– Вяз.
– Отчего оно такое темное?
– Уже вечер, темнеют все предметы. Не уезжайте рано, умоляю вас.
– Нельзя.
– А если я поеду к вам?..
– Нельзя…
…
– Я люблю вас.
– Тс-с…
Ольга всегда была готова слушать, сочувствовать, советовать. Но делиться с окружающими своим личным, самым сокровенным, потаенным, о том, что изводило ее днем и ночью, она себе никогда не позволяла.
Несмотря на публичность жизни, бесконечную череду встреч, разговоров, общений, знакомств, не оставлявших ей ни минуты покоя, она была одинокой несчастной женщиной и всегда говорила, что «испытывала безотчетный страх перед замужеством, а семейная жизнь мне никогда не казалась такой же важной, как очередная роль, полученная мной…».
Брак в ее представлении был бременем, обузой, тяжкими оковами, путами, которые ограничивали личность во всем, отнимали свободу выбора. «И дело не только в печальном опыте моей юношеской брачной авантюры в России, – оправдывала Ольга свое вынужденное одиночество. – Наверное, я слишком эгоцентрична и влюблена в свою профессию. Я не желаю ничего знать о мелочных повседневных заботах, с которыми приходиться бороться каждому. По счастью, мать и сестра… избавляют меня от быта. Мой вклад в домашнее хозяйство ограничивается постоянно повторяющимся вопросом: «Деньги тебе нужны?»…»
Стучал, но так и не достучался до сердца Ольги провокатор ее «юношеской брачной авантюры» Михаил Чехов, который обожествлял любовь и свято верил, что именно она «сделает нас более артистичными, более свободными творчески, более счастливыми»… Правда, он тоже, как и Ольга, больше жизни любил свою Богом данную профессию.
«Доброе утро, дорогой мой! Как провел ночь?..
Вчера, когда расстались с тобой – долго смотрела в темноту, и много, много было у меня в душе. Конечно, всплакнула. Я ведь так много пережила за это короткое время в вашем доме… Думала все о тебе – вот он едет на конке, вот он у Киста, почистился и пошел скитаться по городу…
Целую твою многодумную голову, почувствуй мой горячий поцелуй. Addio, мой академик. Люби меня и пиши.
Твоя актриса».
6 августа 1900 г.
Между Севастополем и Харьковом.
«Милая моя Оля, радость моя, здравствуй!.. Мне все кажется, что отворится сейчас дверь и войдешь ты. Но ты не войдешь, ты теперь на репетициях в Мерзляковском переулке, далеко от Ялты и от меня.
Прощай, да хранят тебя силы небесные, ангелы-хранители. Прощай, девочка хорошая.
Твой Antonio».
9 августа 1900 г., Ялта.
«Мне уже кажется, что я целый век не писала тебе, дорогой мой Антон… Как мне хочется посидеть у тебя в кабинете, в нише, чтобы было тихо-тихо – отдохнуть около тебя, а потом поогорошить тебя, глупостей поговорить, подурачиться. Помнишь, ты меня на лестницу провожал, а лестница так предательски скрипела? Я это ужасно любила. Боже, пишу, как институтка!
А вот сейчас долго не писала, скрестила руки и, глядя на твою фотографию, думала, думала и о тебе, и о себе, и о будущем. А ты думаешь?
Мы так мало с тобой говорили, и так все неясно, ты этого не находишь? Ах, ты мой человек будущего!
А ты меня не забыл, какая я? А ты меня любишь? А ты мне веришь? А тебе скучно без меня? А ты за обедом ел? С матерью не ссоришься? А с Машей ласков? Сошел со своего олимпийского величия? А ну-ка, попробуй ответь на все. Пиши больше о себе, все пиши. А теперь дай мне прижать твою голову и пожелать спокойной ночи.
Твоя Ольга».
16 августа 1900 г., Москва.
«Милюся моя, Оля, славная моя актрисочка… По письму твоему судя в общем, ты хочешь и ждешь какого-то объяснения, какого-то длинного разговора – с серьезными лицами, с серьезными последствиями; а я не знаю, что сказать тебе, кроме одного, что я уже говорил тебе 10 000 раз и буду говорить, вероятно, еще долго, т. е. что я люблю тебя – и больше ничего. Если мы теперь не вместе, то виноваты в этом не я и не ты, а бес, вложивший в меня бацилл, а в тебя любовь к искусству…
Твой Antoine».
22 сентября 1900 г., Ялта.
«Антон, ты знаешь, я боюсь мечтать, т. е. высказывать мечты, но мне мерещится, что из нашего чувства вырастет что-то хорошее, крепкое, и когда я в это верю, то у меня удивительно делается широко и тепло на душе, и хочется жить и работать, и не трогают тогда мелочи жизненные, и не спрашиваешь себя, зачем живешь. А ты во мне поддерживай эту веру, эту надежду, и нам обоим будет хорошо и не так трудно жить эти месяцы врозь, правда, дорогой мой?..
Буду жить и работать, киснуть не буду, а буду мечтать о весне, о нашем свидании. И ты тоже, милый мой, родной мой? Целую твою милую голову, и хорошие глаза твои, и мягкие волосы, и губы, и умный лоб, и прижимаю тебя к груди, и люби, люби меня и пиши чаще
Твоей собаке».
11 декабря 1900 г., Москва.
«Поздравлял ли я тебя с Новым годом в письме? Неужели нет? Целую тебе обе руки, все 10 пальцев, лоб и желаю и счастья, и покоя, и побольше любви, которая продолжалась бы подольше, этак лет 15. Как ты думаешь, может быть такая любовь? У меня может, а у тебя нет. Я тебя обнимаю, как бы ни было…
Твой Тото».
2 января 1901 г., Ницца.
«Ну вот и здравствуй опять, мой мифический муж. Еще один день прошел и приблизил минуту нашего свидания. А ты себе представляешь эту минуту свидания? Я не знаю положительно, что это будет. И мне нравится именно то, что я не знаю, как это будет. Вдруг я буду держать в своих руках, в своих объятиях всего моего Антона, буду целовать его голову, буду чувствовать его дыхание, его ласку, его голос, буду видеть мои чудные удивительные глаза и мягкую улыбку и все мои морщинки, и гладенький затылочек, и весь, весь Антон будет около меня близко, близко! Господи, даже невероятно!..
Ну, спи, моя большая детка, не проклинай только меня, целую тебя на все лады, мой обаятельный муж.
Твоя собака».
29 декабря, ночь 1901 г., Москва.
«Какая же ты глупая, дуся моя, какая дуреха! Что ты куксишься, о чем?.. Брось хандрить, брось! Засмейся! Мне дозволяется хандрить, ибо я живу в пустыне, я без дела, не вижу людей, бываю болен почти каждую неделю, а ты? Твоя жизнь как-никак все-таки полна…
Ты пишешь: не грусти – скоро увидимся. Что сие значит? Увидимся на Страстной неделе? Или раньше? Не волнуй меня, моя радость. Ты в декабре писала, что приедешь в январе, взбудоражила меня, взволновала, потом стала писать, что приедешь на Страстной неделе – и я велел своей душе успокоиться, сжался, а теперь ты опять вдруг поднимаешь бурю на Черном море. Зачем?..
Главное – не хандри. Ведь муж у тебя не пьяница, не мотыга, не буян, я совсем немецкий муж по своему поведению; даже хожу в теплых кальсонах… Обнимаю сто один раз, целую без конца мою жену.
Твой Antoine».
20 января 1902 г., Ялта.
«Ночью долго не засыпала, плакала, все мрачные мысли лезли в голову… Мне вдруг так стало стыдно, что я зовусь твоей женой. Какая я тебе жена? Ты один, тоскуешь, скучаешь… Но ты не любишь, когда я говорю на эту тему. А как много мне нужно говорить с тобой! Я не могу жить и все в себе носить. Мне нужно высказаться, иногда и глупостей наболтать, чепуху сказать, и все-таки легче. Ты это понимаешь или нет? Ты ведь совсем другой. Ты никогда не скажешь, не намекнешь, что у тебя на душе…
Оля».
15 января 1903 г., Москва.
«…Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена, и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе, т. е., когда женился, ясно сознавал, что зимами ты будешь жить в Москве. Но ни одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, – напротив, мн