VII, 321]. Своим другом называл Кларендона другой знаменитый дайэрист, ученый Джон Эвлин. Он рассказывал, что в августе 1662 года его посетил канцлер в церемониальном наряде, с мешком и жезлом, а также с супругой: «Они были очень веселы. Они для нас, как родные. Мы давно знакомы, со времен изгнания. Он и в самом деле великий человек, который всегда был моим другом» [13, II, 351]. В то же время в любой период жизни Хайду хватало врагов, сыпавших обвинениями в его адрес. Апогеем ненависти стала попытка парламентского импичмента, от которого он спасся бегством.
Оценки Кларендона историками различались, как и у современников. Критическое отношение к нему сформировалось в либеральной историографии XIX века. Ее знаменитый представитель Томас Маколей писал: «Уважение, которое мы справедливо питаем к Кларендону как писателю, не должно заслонить нам ошибок, которые он совершил как государственный человек». Как можно понять этого историка, первой ошибкой Хайда было то, что он вступил в конфликт с Долгим парламентом и затем «следовал по стопам двора». Новые ошибки были совершены, когда после реставрации он стал канцлером: «В некоторых отношениях он весьма годился для своего высокого поста. Никто не сочинял таких искусных государственных бумаг. Никто не говорил с таким весом и достоинством в совете и в парламенте. Никто не был так хорошо знаком с общими правилами политики. Никто не подмечал особенностей характера таким разборчивым глазом. Нужно прибавить, что он отличался сильным чувством нравственной и религиозной обязанности, искренним благоговением к законам своего отечества и добросовестным попечением о чести и интересе короны. Но нрава он был угрюмого, надменного и не терпящего оппозиции. Прежде всего, он был изгнанником, и одного этого обстоятельства было бы достаточно, чтобы сделать его неспособным к верховному управлению делами. Едва ли возможно, чтобы политик, принужденный государственными смутами бежать из отечества и провести несколько лучших лет жизни в изгнании, годился, в день своего возвращения на родину, занять место во главе правительства. Кларендон не был исключением из этого правила… Для него Англия все еще была Англией его молодости; и он сурово хмурился на всякую теорию и всякую практику, возникшие во время его изгнания» [127, 170–171]. В основе неприятия Маколеем политики Реставрации лежит идеологема либерально-вигских историков XIX века: в эпоху парламентских реформ и возрастания роли парламента в викторианской Англии они смотрели на Долгий парламент и круглоголовых как на своих предшественников и приписывали им историческую правоту.
Следовательно, иная, враждебная революции сторона, рассматривалась как реакционная и препятствующая общественному прогрессу. В этом корень критики Кларендона вигами. Критика его как политика шла об руку с критикой его как историка.
Напротив, в консервативной традиции Кларендон рассматривался как выдающийся государственный деятель своего времени, противостоявший не только радикалам, политическим и религиозным, но и реакционерам, составлявшим большинство в Кавалерском парламенте, которые мечтали взять полный реванш. В целом положительные суждения о Кларендоне можно найти у видных консервативных историков Кейта Фейлинга, Джорджа Кларка, Хью Тревор-Ропера, у некоторых представителей ревизионистской историографии. Один из ведущих биографов канцлера Брайан Уормолд замечал: «Старые виги обвиняли Кларендона в авторитаризме. Галлам утверждал, что он был неспособен управлять свободной нацией. Маколей обвинял в склонности к угнетению и фанатизму. Кларендон действительно принял и поддерживал режим Реставрации и церковь Англии. Однако это никак не доказывает его авторитаризма. Жестокие законы в пользу англиканской церкви ввел парламент вопреки желанию и короля, и канцлера… Он всегда был приверженцем свободы и конституции» [111, XXX–XXXII]. Как полагал Р. Харрис, оценки людей и политика Кларендона целиком вытекали из того гуманистического духа, который он впитал в молодые годы в кружке Грейт Тью. До нашего времени его книги остаются «бесценным источником, и никакая работа об этом периоде не может быть написана без величайшего внимания к его суждениям» [48, 393–394]. С симпатией писал о Хайде его биограф Ричард Оллард. По его мнению, на всех этапах дружба была для него основой морального порядка и мерилом отношения к проблемам окружавшего мира.
В отечественной литературе оценки Кларендона как историка столь же диаметральным образом отличались. Автор раздела по английской историографии в учебнике, вышедшем в 1967 году, Н. А. Ерофеев видел в нем представителя «крайне правого, монархического лагеря», сформулировавшего крайне примитивную ультрареакционную концепцию, которая «весьма несложна» и сводится к тому, чтобы «вычеркнуть само понятие революции из истории Англии», вкупе со стремлением оправдать собственную политическую деятельность [140, 43]. Автор другого учебного пособия, опубликованного в 2009 году, Н. С. Креленко отмечала, что Кларендон, будучи близок к традициям политической школы Макиавелли, «обладал даром наблюдать и обобщать свои наблюдения, оставил действительно бесценные характеристики тех, кто тогда „делал историю“». Она видит в нем предшественника Просвещения: «В отличие от многих современников Кларендон не уделил особого внимания религиозному фактору в событиях эпохи гражданских войн. Ведь это было общество, мыслившее категориями и понятиями, взятыми из Библии, и объяснить биение пульса общественной жизни без учета этого фактора трудно. По сути Кларендон в своем отношении к религии предвосхищает просветительский подход к этому вопросу. Этот сугубо рационалистический подход сделал Кларендона автором, вполне приемлемым в глазах „философствующих историков“ XVIII в.» [123, 34–35; 124, 38]. Вряд ли можно согласиться с тем, что вопросы религии были для него вторичны: сама интерпретация гражданской войны строится во многом на неприятии им пресвитерианства и католичества. Забота об интересах англиканской церкви, в том числе материальных, всегда была для него приоритетной. Выступая в Конвенционном парламенте, он говорил: «Всемогущий Бог не стал бы тратить столько средств и сил на такое избавление, если бы не делал это ради церкви, весьма для него приемлемой». К. Хилл заметил по поводу этой фразы, что «аргумент о допущении Богом больших издержек был, должно быть, весьма приемлемым для его аудитории» [146, 293]. В то же время он действительно прорабатывал некоторые идеи, оказавшиеся затем в багаже Просвещения, и одно это не позволяет навешивать на него ярлык реакционера.
При написании этой книги ставились три главных задачи. Первая решается при создании биографии любой исторической личности — понять мотивы, двигавшие поступками героя, уловить его психологический склад. Без этого описание действий и обстоятельств будет неполным и формальным. При реализации этой задачи в нашем случае есть трудности и преимущества. Трудность в том, что герой принадлежит к определенной социальной группе, к другому времени и другой культуре. Непросто представить себя английским джентльменом XVII века, являвшегося и баловнем, и изгоем, однако нет иного способа решить теорему Хайда. Философ и историк Коллингвуд утверждал: «Всякая история есть история мысли». Чтобы понять действия героя, надо попробовать представить себя на его месте, надо попробовать думать так, как думал он, искать решения так, как мог искать он. Однако, к счастью, есть и преимущество. Оно состоит в том, что Хайд не относился к категории «молчаливого большинства». Наоборот, его историографическое, философское и теологическое наследие огромно. Более того, во всех произведениях отчетливо проявляется его собственное «Я».
В каких-то чертах я пытался взглянуть на своего героя через призму собственного характера. Как утверждал немецкий мыслитель Вильгельм Дильтей, чтобы понять людей и события прошлого, историк может надеяться, в основном, на собственную интуицию. Хайд был одним из самых одаренных людей своего времени, он осознавал эту одаренность и не считал нужным ее скрывать, в том числе от тех, кто был, по меньшей мере, не ниже его по социальному положению. Окружающие часто мстят тем, кого считают «слишком умными». Хайд бывал излишне прямолинеен, что принимается за заносчивость. Труднее принять его морализаторство и строгость требований к «двуногим существам, именуемым людьми» (выражение Дэвида Юма). Впрочем, пусть бросит камень, кто сам без греха: многие склонны разоблачить чужие пороки, настоящие или надуманные, легко прощая прегрешения себе. Плоть от плоти представитель высшей касты, он жил ее заботами и привилегиями, оставаясь равнодушным к народной жизни и не призывая к «милости падшим».
В Хайде мне импонируют его методологические позиции и мастерство историка. Будучи воспитаны в духе позитивизма и марксизма, мы ощущаем дискомфорт, если не силимся утвердиться в историзме и существовании законов истории. Кларендон писал в традиции античной и гуманистической историографии: ход истории определяется поступками людей, которые могут быть достойными или дурными. Характеры влияют на их действия, поэтому во многих временных точках история многовариантна, она не запрограммирована изначально на конечный реализованный результат. История слишком сложна и непредсказуема, чтобы извлекать из нее однозначный ответ: что правильно и что неверно. Будучи убежденным, искренне верующим членом англиканской церкви, Хайд не сторонник провиденциализма. Идею божественного вмешательства в ход истории он озвучил только в одном случае — пытаясь объяснить столь чудесное для современников, и, видимо, в его собственных глазах, почти бескровное возвращение Карла II Стюарта на отцовский престол. Памятуя о цикличности, нельзя ли предположить, что после полутора веков господства научной историографии общество больше нуждается не в ее законах, способных оправдать все, даже самое преступное, а в моральных уроках, которые не убрать из памяти последующих поколений?