Классическое искусство. Введение в итальянское возрождение — страница 8 из 24

Рафаэль вырос в Умбрии. В школе Перуджино он выделялся среди всех прочих и до такой степени проникся чувствительной манерой мастера, что, по мнению Вазари, картины ученика и учителя неотличимы друг от друга. Быть может, никогда гениальный ученик до такой степени не полнился искусством учителя, как это было с Рафаэлем и Перуджино. Если ангел, написанный Леонардо на «Крещении Иисуса» Вероккьо, тут же бросается вам в глаза как нечто своеобычное, а отроческие работы Микеланджело вообще не с чем сопоставить, то Рафаэля начального периода невозможно обособить от Перуджино. И вот он является во Флоренцию. То было время, когда Микеланджело, отмеченный судьбой человек будущего, осуществив великие деяния своей молодости, стоял на пороге зрелости: он воздвиг «Давида» и работал над «Купающимися солдатами». Тогда же Леонардо, достигший зенита жизни и купавшийся в славе, выполнил свой картон на батальную тему и свершил невиданное прежде чудо «Моны Лизы». Рафаэлю было едва за двадцать. Какая будущность могла его ждать рядом с этими исполинами?

Перуджино высоко ценили на берегах Арно[49]; можно было сказать молодому человеку, что уж со своей-то манерой он публику найдет; можно было его ободрять, говоря, что он способен стать вторым, еще лучшим Перуджино: на большую самостоятельность его картины не претендовали.

Без крупицы флорентийского чувства реальности, однообразный в восприятиях, закосневший в изящной линии, Рафаэль вступил в практически безнадежное состязание с величайшими мастерами. Однако он принес с собой свойственный ему одному талант: талант к восприятию, внутреннюю способность меняться. Рафаэль впервые серьезно доказал это, когда расстался со своим умбрийским школьным багажом и целиком отдался флорентийским задачам. Такое встречается нечасто, а если принять во внимание краткость жизни Рафаэля, придется признать, что никому и никогда не удавалось проделать подобный путь развития за такой малый временной отрезок. Умбрийский мечтатель становится живописцем больших драматических сцен; юноша, отваживавшийся лишь робко коснуться земли, становится мастером, уверенной рукой изображающим людей, ухватывающим явление в его сути; рисовальный стиль Перуджино оборачивается живописным, а односторонний вкус к замершей красоте отступает перед потребностью в мощных объемных движениях. Это уже римский, мужественный мастер.

Рафаэль не обладает чувствительностью и деликатностью Леонардо, еще менее в нем мощи Микеланджело; можно было бы сказать, что ему присуща усредненность, общедоступность, когда бы понятия эти не толковались как пренебрежительная оценка. Это блаженное срединное состояние настолько редко встречается в наше время, что для большинства легче теперь найти дорогу к Микеланджело, чем к открытой, радостной, дружелюбной личности Рафаэля. Однако произведения его и ныне продолжают изливать на нас пленительную любезность характера, которой он главным образом и производил впечатление на своих современников.

49. Филиппино Липпи. Явление Мадонны св. Бернарду. Флоренция. Бадиа

Обсуждать искусство Рафаэля, как уже сказано, невозможно, не поговорив предварительно о Перуджино. Было время, когда человек, желавший прослыть знатоком искусства, скорее всего мог этого достичь, превознося Перуджино[50], однако в наши дни с тою же целью скорее можно советовать как раз противоположное. Нам известно, что он штамповал свои прочувственные головки, как заурядный ремесленник, и мы обегаем их стороной, еще только завидев издалека. Однако стоит хотя бы одну из них воспринять всерьез, как с неизбежностью возникает вопрос: что же это был за человек, успевший добиться от кватроченто этого замечательно углубленного, задушевного взгляда. Джованни Санти знал, что делает, когда помещал Леонардо и Перуджино в своей стихотворной хронике бок о бок: par d’etade e par d’amori [равный по положению и обожанию — ит.]. Кроме того, Перуджино присуща певучесть линии, которой он ни у кого не учился. Он не только куда проще флорентийцев, но и наделен восприимчивостью ко всему упокоенному, гладко текущему, что составляет разительный контраст беспокойной натуре тосканцев и изящной кучерявости стиля позднего кватроченто. Сравним две картины, скажем, «Явление Мадонны св. Бернарду» Филиппино во флорентийской Бадии и разработку того же сюжета Перуджино в Мюнхенской пинакотеке (рис. 49, 50 {6}). На первой линии колышутся, многочисленные изображенные предметы беспорядочно накладываются друг на друга. Во второй — полный покой, ясные умиротворенные линии, благородная архитектура с далеко простирающимся видом, прекрасно звучащая линия гор на горизонте, небо совершенно чистое, и все погружено в столь глубокое безмолвие, что кажется, когда вечернее дуновение тронет листья на тонком деревце, мы услышим их шелест. Перуджино чувствовал настроение пейзажа и настроение архитектуры. Он выстраивает свои простые просторные залы не как рядовое украшение картины, подобно, например, Гирландайо, но как исполненный значения аккорд. Никто до него не воспринимал фигуративную и архитектоническую стороны до такой степени взаимосвязанными (ср. «Мадонну» 1493 г. из Уффици, рис. 51). Он изначально тектоничен. Там, где ему необходимо изобразить несколько фигур, он выстраивает группу согласно геометрической схеме. Правда, Леонардо раскритиковал бы его композицию «Пьета» 1495 г. (Питти) как пустую и вялую, однако во Флоренции того времени она сыграла важную роль. Перуджино с его принципами упрощения и закономерности — важное явление кануна классического искусства: мы видим, как сильно сократил он путь Рафаэлю.

50. Перуджино. Явление Мадонны св. Бернарду. Мюнхен. Старая Пинакотека

1. «Обручение Марии» и «Положение во гроб»

На «Обручении Марии» (Милан, Брера) значится дата — 1504 г. (рис. 52 {4}). Это работа художника, которому 21 год от роду. Ученик Перуджино показывает в ней, чему он выучился у мастера, и мы можем выделить здесь собственное и заимствованное тем лучше, что Перуджино также брался за эту тему (на картине из Музея в Кане). По композиции они почти одинаковы, разве что Рафаэль поменял стороны местами: мужчины у него изображены справа, а женщины слева. Прочие расхождения выглядят малозначительными. И тем не менее между этими картинами — громадное расстояние, которое отделяет живописца, работающего по шаблону, от превзошедшего его чуткого ученика, который, будучи все еще привязан к стилю, старается наполнить каждую частицу унаследованных мотивов новой жизнью.

51. Перуджино. Мадонна со св. Себастьяном и св. Иоанном Крестителем. Флоренция. Уффици

Первым делом необходимо дать себе отчет в том, что именно здесь изображено. Церемония обручения проходит несколько по-иному, непривычно для нас. Никакого обмена кольцами не происходит — лишь жених протягивает невесте кольцо, в которое та вдевает палец. Церемонией руководит священник, взявший обоих за руки; вследствие малого масштаба композиция оказывается весьма непростой для художника. Поэтому зрителю, желающему уяснить поточнее, что же все-таки изображается на картине Перуджино, приходится пристально в нее вглядываться. И тут за дело принимается Рафаэль. Он отодвигает Марию и Иосифа друг от друга и вносит разнообразие в их позы: Иосиф уже выдвинулся, кольцо донесено до середины картины, так что теперь очередь за Марией; внимание сосредоточивается на движении ее правой руки. Это фактически узловой момент действия, и нам становится понятно, почему Рафаэль затеял перевертывание групп: ему необходимо было вынести наиважнейший момент на первый план, показать его так, чтобы ничто не препятствовало обзору. Но и этого недостаточно — движение перенимает еще и священник: он не стоит, как у Перуджино, жесткой срединной линией, а ведет руку Марии и принимает участие в действе всем своим существом. Движение верхней части его тела позволяет видеть «надевание» с любого расстояния. Вот прирожденный живописец: он в состоянии извлечь из повествования его явление, запечатленное в образе. Позы, в которых стоят Мария и Иосиф, взяты из кладовой школы Перуджино, однако повсюду Рафаэль стремится выделить личное внутри типического. А как тонок контраст между жестами, которыми берется за руки жениха и невесты священник!

52. Рафаэль. Обручение Марии. Милан. Брера

Сопровождающие фигуры расположены вокруг так, что не рассеивают внимания, но концентрируют его. Почти отважным представляется нарушение симметрии фигурой человека, ломающего жезл в правом углу — у Перуджино он также присутствует, однако больше отодвинут назад.

Миленький храмик на заднем плане поднят, да так высоко, что какой-либо конфликт его линий с фигурами делается невозможным. Здесь также проявляется склонный к большей чистоте стиль Перуджино. К такому соотношению он прибег на большой фреске «Передача ключей [апостолу Петру]» [в Сикстинской капелле] в Риме. Фигурный момент и момент архитектонический разделены как масло и вода. Люди должны вырисовываться чистыми силуэтами на единообразном фоне вымощенной плитами земли.

53. Рафаэль. Положение во гроб. Рим. Галерея Боргезе

Насколько несхожей предстает история обручения Марии в пересказе какого-нибудь флорентийца! Здесь любят пошуметь, здесь требуют, чтобы им показали пестрые модные костюмы, а вокруг будет глазеющая публика, и вместо стоящих с безвольно-отрешенным видом женихов мы увидим ватагу крепких парней, накидывающихся на новобрачного с кулаками. В самом деле, выглядит все так, словно завязалась нешуточная потасовка, так что невольно удивляешься, почему сохраняет спокойствие Иосиф. Как это понимать? Данный мотив встречается уже в XIV в.[51] и имеет юридическое обоснование: удары должны подкрепить обещание жениться. Возможно, кто-то вспомнит здесь об аналогичной сцене в «Старостином дворе»[52] Иммермана, где, однако, этот обычай истолковывается уже в рационалистическом духе — в том смысле, что будущий отец семейства должен знать, что такое быть битым.

54. Перуджино. Оплакивание Христа. Флоренция. Питти

В эту-то Флоренцию и явился Рафаэль, чтобы пройти еще одну школу. Когда три-четыре года спустя он создает «Положение во гроб» Галереи Боргезе (рис. 53 {8}), его едва можно узнать. Он распрощался со всем, что имел: с мягкой линией, ясной композицией, приглушенной восприимчивостью; Флоренция взбудоражила его до самых глубин: на первый план выходят проблемы нагого тела и движения. Отныне он желает воспроизводить полные жизни события, механическую телесность и резкие контрасты. В нем продолжает свое действие впечатление, произведенное Микеланджело и Леонардо. Каким скудным — со своей умбрийской манерой — должен был казаться Рафаэль себе самому рядом с такими достижениями!

Заказ на «Положение во гроб» пришел из Перуджи. Однако заказана была, вне всякого сомнения, не эта сцена, но «Оплакивание Христа», каким его написал Перуджино — известная картина, находящаяся в Палаццо Питти (рис. 54 {7}). Перуджино избегает движения и изображает лишь горестно обступившую умершего толпу, некую совокупность скорбных лиц и изящно очерченных поз. И правда, поначалу Рафаэль думал о простом оплакивании. Сохранились соответствующие его рисунки. И лишь потом он вдруг переходит к изображению несения. Он пишет двух мужчин, переносящих свою ношу к могильному кургану. Он делает их несхожими по возрасту и характеру и еще усложняет мотив тем, что один из них идет спиной вперед и потому вынужден подниматься по нескольким ведущим вверх ступеням, нащупывая их ногами.

Дилетанты крайне неохотно признают достоинства за такими чисто телесными мотивами: они скорее желали бы видеть как можно больше выражения душевности. Всякий, однако, согласится с тем, что, как бы то ни было, привнесение в картину контрастов ее улучшает, что рядом с движением воздействие покоя усиливается, а участие свойственников трогает сильней, будучи изображено рядом с безучастностью тех, кто должен помышлять лишь о своей механической работе. В то время как Перуджино притупляет чувства зрителя совершенно однообразным выражением лиц, Рафаэль введением резких контрастов желает довести воздействие до высшего накала.

Красивее всего здесь — тело Христа с задранным плечом и запрокидывающейся головой. Мотив тот же, что в «Пьета» Микеланджело. Знакомство с телом все еще поверхностное, лица также еще лишены индивидуальной силы. Члены тел вялы. Молодой носильщик не вполне твердо стоит на ногах, а непроясненность его правой руки производит тягостное впечатление. В старшем неладно то, что его голова повернута под тем же углом, что и голова Христа; в подготовительных рисунках этого не было. Наконец, спутанность характерна для всей картины в целом. Вопиющий разнобой в трактовке ног порицали в ней изначально, но вот еще одно обстоятельство: что желал выразить художник изображением второго старика, Никодима? Изначально ясное намерение, надо полагать, затемнилось впоследствии и здесь: тогда Никодим сверху вниз смотрел на поспешно подходящую Марию Магдалину, теперь же он невразумительным образом вперился в пространство и полной непроясненностью своего движения в целом увеличивает неловкость, и без того тяготеющую над этим букетом из четырех лиц. Красивый мотив Магдалины, следующей за процессией и поднимающей руку Господа восходит, возможно, к античному образцу[53]. Неясным остается движение ее правой руки. Группа упавшей в обморок Богоматери также превосходит все перуджиновское. Стоящую на коленях фигуру спереди справедливо возводят к впечатлению от Мадонны Микеланджело в «Святом семействе» [ «Мадонна Дони»]. Замечательно, с какими резкими пересечениями рук приходится нам теперь мириться у обладавшего прежде такой повышенной чуткостью Рафаэля! Вся эта группа посажена на картину неудачно, выглядит смятой. Куда вернее был замысел, складывавшийся у Рафаэля прежде — включить женщин в движущуюся процессию, чтобы они на небольшом расстоянии следовали позади нее. Теперь же композиция разваливается. Следует прибавить, что воздействию картины препятствует уже ее квадратная форма. Чтобы создать впечатление процессии, определенное направление должна задавать поверхность изображения в целом. Как много обязано Тицианово «Положение во гроб» [Лувр] уже соотношению своих размеров!

Неясно, что именно следует здесь отнести на счет второй руки, заканчивавшей картину. Несомненно, однако, то была задача, на которую у Рафаэля в ту пору не было никакого окончательного ответа. Он взялся за флорентийскую проблематику с достойной изумления способностью к переучиванию, но в процессе работы моментально растерялся.

2. Флорентийские «Мадонны»

Средства и замысел изображений «Мадонн» более гармонизированы друг с другом, чем на «Положении во гроб». Рафаэль сделался популярен именно как художник, писавший Мадонн, и желание подойти к волшебнику этих картин с грубым инструментом формального анализа может вообще показаться излишним. Мы знакомы с ними с юности по такому преизобильному числу копий, какого не удостоился никакой другой художник в мире, и то, чем они полны — черты материнской задушевности и младенческой привлекательности либо возвышенного достоинства и чудесной сверхъестественной природы — обращается к нам с такой проникновенностью, что вопросы о прочих художнических соображениях просто не приходят нам в голову. И, тем не менее, один взгляд, брошенный на рисунки Рафаэля, мог бы показать, что для самого художника проблема крылась совсем не там, где ищет ее публика, что работа сводилась не к отдельной прелестной головке, не к тому или иному повороту тела младенца, но в расчет принималось сплачивание группы в целом, согласие между направлениями различных движущихся членов и самих тел. Никому не заказано идти к Рафаэлю от чувств, однако существенная сторона художнического замысла открывается только тому зрителю, который смог выйти за пределы задушевного соучастия — в область формального созерцания.

55. Рафаэль. Мадонна дель Грандука. Флоренция. Питти

Полезно бывает выстроить картины на одну и ту же тему в последовательности, по которой шло развитие. При этом не имеет значения, держит ли Мадонна книгу или яблоко, сидит под открытым небом или нет. Не эти материальные подробности, но формальные моменты должны создавать основу для классификации: изображается ли Мадонна полуфигурно или целиком, образует ли она группу с одним или же с двумя детьми, присутствуют ли здесь другие взрослые — вот существенные с художнической точки зрения вопросы. Начнем с самого простого случая — Мадонны, взятой полуфигурно, и рассмотрим первой «Мадонну дель Грандука» (Питти, рис. 55 {9}). Чрезвычайно простая по замыслу — вертикальная линия стоящей главной фигуры и еще несколько скованно сидящий младенец, — она оживает главным образом за счет необычайного воздействия лишь одного наклона головы. Овал этого лица мог быть так же совершенен, а его выражение великолепно схвачено, однако производимое им воздействие оказалось бы недостижимым без этой донельзя упрощенной системы направлений, единственное отступление в которой — косая линия наклоненного, однако показанного в полный фас, лица. С застывшей картины на нас веет перуджиновским еще духом. Но во Флоренции требовалось уже другое — больше свободы, больше движения. От согнутых под прямым углом ног сидящего младенца Рафаэль отказывается еще в «Мадонне Темпи» (в Мюнхене), впоследствии он изображает его исключительно полулежа, младенец поворачивается и привольно раскидывается («Мадонна Орлеанская» [в Шантийи], «Мадонна Бриджуотер» [в Эдинбурге]), а Мадонна уже не стоит, но сидит, и поскольку она нагибается и также поворачивается в сторону, картина сразу же обогащается осями разнообразных направлений. От «Мадонны дель Грандука» и «Мадонны Темпи» ход развития вполне закономерно приводит к «Мадонне в кресле» (Питти), где добавляется еще и маленький Иоанн Креститель (рис. 56 {10}); художником достигнута здесь вершина в смысле пластического богатства, глубины и многочленности, чему способствует плотная сомкнутость всей группы, включение ее в тесно охватывающие границы.

Совершенно аналогичными путями шло развитие второй темы — изображение полнофигурной Мадонны с Иисусом и Иоанном. Сначала Рафаэль робко выстраивает изящную аккуратную пирамиду «Мадонны со щегленком» (Уффици), где дети симметрично расположены по бокам Мадонны. Это композиция, построенная по схеме равностороннего треугольника (рис. 57).

56. Рафаэль. Мадонна в кресле. Флоренция. Питти

Линии проведены с неслыханной во Флоренции деликатностью, а объемы точнейшим образом уравновешены. Почему плащ спадает у Марии с плеча?

Он должен подготовить обусловленное книгой выступание силуэта — чтобы линия продолжала скольжение вниз в одном и том же ритме. Постепенно возникает потребность в большем движении. Теперь изображенные дети резко друг от друга отличаются: Иоанн встает на колени («Прекрасная садовница» в Лувре), или же оба ребенка оказываются по одну сторону («Мадонна в зелени» в Вене, рис. 58). Одновременно, чтобы группа оказалась более тесно сомкнутой и контрасты направлений могли живее друг другу противостоять, Мадонна усаживается пониже. Так появляется наконец изумительная по концентрации богатства картина — «Мадонна Альба» (Петербург [ныне Вашингтон, Национальная галерея], рис. 59 {11}), которая, также как и «Мадонна в кресле», относится к зрелому римскому периоду[54]. Здесь нельзя не заметить отзвука Леонардовой «Мадонны со св. Анной» (Лувр, рис. 17).

57. Рафаэль. Мадонна с щегленком. Флоренция. Уффици
58. Рафаэль. Мадонна в зелени. Вена. Музей

Еще богаче по мотиву изображения Святого семейства вроде мюнхенской «Мадонны Каниджани» (рис. 60), где Мария, Иосиф и мать Иоанна собираются вокруг двух детей, т. е. образуется группа из пяти человек. Также и здесь решение первоначально сводилось к аккуратно выстроенной пирамиде с основанием — двумя опустившимися на колени женщинами, которые держат детей в центре, и вершиной — стоящим Иосифом. «Мадонна Каниджани» является шедевром в композиционном отношении, поскольку она уже превосходит все, на что был способен Перуджино: картина по-умбрийски четка и прозрачна, но в то же время насыщена флорентийским богатством движения. Дальнейшее развитие вкуса Рафаэля в римский период проходит в направлении большей объемности и контрастности. Поучительный, в смысле противопоставления предыдущему, пример из позднейшего римского периода можно видеть в «Мадонне Божественной любви» (Неаполь), которая, хотя и не целиком восходит к самому Рафаэлю, все-таки дает полное представление о его новых устремлениях[55]. Типичность перемены состоит в том, что прежний равносторонний треугольник превращается в разносторонний, строившаяся когда-то вертикально группа оседает вниз и легкое прежде построение становится объемным и тяжелым. Обе женщины сидят теперь друг подле друга с одной стороны, а по другую их уравновешивает изображение Иосифа, — изолированная фигура, задвинутая глубоко в пространство картины.

59. Рафаэль. Мадонна Альба. Санкт-Петербург [ныне Вашингтон. Национальная галерея искусств. Коллекция А. Меллона]

В многофигурной «Мадонне Франциска I» [Лувр] групповое построение всецело преодолено, и вместо него мы видим живописное сплетение объемов, совершенно несопоставимое с более ранними композициями[56].

Наконец, Рафаэль флорентийского периода высказал свои соображения и по поводу Мадонны, восседающей на троне в окружении святых — в задуманной с размахом картине «Мадонна под балдахином» [Питти]. Здесь Перуджинова простота приходит в смешение с мотивами из круга такой мощной индивидуальности, как Фра Бартоломмео, к которому Рафаэль стоял во Флоренции ближе всех. Простота исполнения трона совершенно в духе Перуджино, но, с другой стороны, великолепная, с замкнутым очертанием фигура ап. Петра немыслима без Фра Бартоломмео. Однако для того, чтобы представление о картине было полным, помимо двух этих сил необходимо учитывать также и то, что добавилось к ней лишь значительно позднее, в Риме: это ангелы наверху и, пожалуй, вся целиком архитектура фона, как и несомненно значительное увеличение высоты картины[57]. Римские вкусовые запросы требовали большего пространства. Располагай художник свободой, он бы сомкнул пары святых в более плотные группы, поместил Мадонну еще ниже и придал всему собранию большую объемность. Здесь же, не выходя на улицу (т. е. из Палаццо Питти), можно составить яснейшее представление о том, какое решение подсказал бы вкус десятью годами позже: для этого необходимо лишь сравнить с «Мадонной под балдахином» принадлежащую Фра Бартоломмео картину «Воскресший Христос с четырьмя евангелистами». Она проще и в то же время богаче, разнообразнее и в то же время цельнее. При сравнении убеждаешься также в том, что достигший большей зрелости Рафаэль не поставил бы перед троном двух обнаженных мальчиков-ангелочков, как ни привлекательно их исполнение: на картине уже хватает вертикалей, но требуются контрастные линии, и потому у Фра Бартоломмео мальчики сидят.

60. Рафаэль. Мадонна Каниджани. Мюнхен. Старая Пинакотека

3. Станца делла Сеньятура

Рафаэлю повезло, что в Риме перед ним поначалу не ставили никаких задач драматического характера. Он должен был писать чинные собрания погруженных исключительно в идеальное людей, картины спокойного сосуществования, где все сводилось к тому, чтобы быть изобретательным в изображении простых движений и чутким в построении композиции. А на это-то у него и был талант. Ту восприимчивость к гармоническому ведению линии и уравновешиванию объемов, которая была выработана им в композициях с изображением Мадонн, он должен был теперь доказать на большем масштабе. В «Диспута» и в «Афинской школе» он развил теперь свое искусство заполнения пространства и связывания групп, которое послужит впоследствии фундаментом позднейших драматических композиций.

Современная публика испытывает затруднения с тем, чтобы отдать должное этому художническому содержанию композиций. Она ищет достоинства изображений в чем-то другом — в выражении лиц, в умозрительных соотношениях отдельных фигур. Первым делом публика желает выяснить, что значат отдельные фигуры, и не успокаивается, пока не сможет всех их назвать по имени. Турист признательно внимает наставлениям гида, который способен поименовать каждого изображенного, и убежден в том, что такое пояснение делает картину более понятной. Для большинства дело этим и ограничивается, однако кое-кто подобросовестнее пытается вслед за этим «вжиться» в выражения лиц и буквально в них вперяется. Немногие доходят до того, чтобы, помимо лиц, воспринять также и движение тел в целом, проявить восприимчивость к мотивам красиво опирающихся, стоящих или сидящих фигур, и уж совсем единицы догадываются о том, что подлинное достоинство этих картин следует искать не в отдельных моментах, но в их целостном строении, в ритмическом оживлении пространства. Это декоративные произведения большого стиля — декоративные, — конечно, не в расхожем смысле слова: я подразумеваю картины, в которых главное ударение стоит не на отдельном лице, не на психологическом контексте, но на размещении фигур в пределах поверхности и на соотношениях их пространственного взаиморасположения[58]. Рафаэль, как никто до него, обладал чутьем на то, что приятно человеческому глазу.

Чтобы их понимать, нет нужды знать историю[59]. Речь идет лишь об общеизвестных представлениях, и глубоко заблуждается тот, кто желает найти в «Афинской школе» выражение глубокомысленных историко-философских отношений и краткое резюме церковной истории — в «Диспута». Там, где Рафаэль определенно желает быть понятым, он прибегает к сопроводительной подписи. Таких случаев немного — мы лишены пояснений в отношении даже основных фигур, столпов всей композиции. Современники художника их не требовали. Все сводилось к телесно-духовному мотиву движения, имя же роли не играло. Никто не спрашивал, что означают фигуры; все довольствовались тем, что они есть.

Чтобы встать на такую точку зрения, потребна редкостная ныне особая восприимчивость глаза, а уж германцу и подавно тяжело в полной мере прочувствовать ценность, придаваемую телесным качествам и манерам представителем романской расы. Поэтому не следует сердиться на приезжего с Севера, когда ему приходится начать с преодоления собственного разочарования — и это там, где он ожидал встретить зримое проявление высших духовных энергий. Рембрандт, разумеется, изобразил бы философию иначе.

У того, кто задастся целью войти с фресками в более тесную связь, нет никакого иного средства для этого, кроме как анализировать их фигура за фигурой, заучивая наизусть, а после обратить внимание на связи, на то, как один элемент предполагает и обусловливает другой. Таков совет, даваемый уже «Чичероне». Не знаю, многие ли ему последовали. Не надо жалеть времени. Придется много практиковаться, чтобы почувствовать под ногами надежную опору. Потоки иллюстративной повседневной живописи, ориентированной только на приблизительное, общее впечатление, сделали наше видение таким поверхностным, что при встрече со старинными картинами нам следует вновь начать с чтения по складам.

«Диспута»

У алтаря с дароносицей сидят четыре учителя Церкви, к которым восходит установление ее догматов: Иероним, Григорий Великий, Амвросий и Августин (рис. 61, 62 {12}). Вокруг верующие: спокойно стоят погруженные в задумчивость, исполненные достоинства богословы; охваченные чувством восхищения и благоговения, теснятся вокруг пламенные юноши; кто-то читает, кто-то указывает другим: в этом собрании представлены безымянные фигуры и знаменитые личности. Почетное место уготовано папе Сиксту IV, дяде правящего папы.

Такова земная сцена. Однако над нею на тронах восседают Лица Троицы, а с ними, расположенный по некрутой дуге — венец из святых. На самом верху параллельными рядами парят ангелы. Господствует над всем сидящий и показывающий свои раны Христос. С ним Мария и Иоанн. Выше него благословляющий Бог Отец, ниже — Дух Святой в виде голубя. Лицо Христа приходится точно посередине вертикальной оси фрески.

Вазари назвал ее «Disputa del santissimo sacramento» [ «Прения о святейшем причастии»], и название это сохранилось до сих пор; однако оно несообразно. В этом кружке не спорят, да и говорят-то едва. Здесь следовало изобразить нечто наинадежнейшее — гарантированное присутствие высшего таинства Церкви, подкрепленное явлением самого небесного.

61. Рафаэль. Диспута. Фрагмент со свв. Григорием и Иеронимом. Ватикан

Попытаемся представить, как решалась бы эта задача в духе старой школы. Вообще говоря, тут не требовалось чего-то разительно отличного от содержания столь многих алтарных икон: общество мирно сосуществующих друг с другом благочестивых людей, а сверху — небожители, такие же недвижные, как повисшая над лесом луна. Рафаэлю с самого начало стало ясно, что ему не обойтись обычными мотивами стоящих и сидящих фигур. Чинную общину должно было заменить собрание, наделенное движением, оживленной деятельностью. Сначала он распределяет четыре фигуры основной группы (учителей Церкви) — по моментам чтения, размышления, визионерского озарения и диктовки. Он замышляет красивую группу сгрудившейся молодежи и создает таким образом противовес спокойному присутствию стоящих церковнослужителей. Бурление страстей дает здесь о себе знать еще раз, уже в смягченном виде, в данной со спины выразительной фигуре, стоящей спереди на ступенях алтаря. С противоположной стороны контрастом ей является папа Сикст IV — этот стоящий с высоко поднятой головою, спокойно и уверенно смотрящий прямо перед собой князь церкви. Позади него чисто светский мотив: перегибающийся через парапет молодой парень и человек, указывающий ему папу, а напротив, в другом углу фрески, мы видим обратное — юношу, указывающего папу старику[60]. Старик стоит у балюстрады, нагнувшись над книгой, другие вперились в нее вместе с ним, однако юноша приглашает его отправиться туда, куда теснится весь народ — к алтарю в середине. Можно было бы сказать, что так Рафаэль изобразил упорствующее мнение, сектанта[61], однако он, конечно же, не имел в виду никакой определенной личности, да и сам по себе этот мотив вряд ли значился в предписанной ему программе. Художнику следовало изобразить учителей церкви, папу Сикста, а сверх того — еще несколько лиц, к которым публика проявляла тогда интерес. Рафаэль это и сделал, а в прочем он сохранял полную свободу и мог создавать в безымянных фигурах такие мотивы, в которых испытывал потребность. И здесь мы наталкиваемся на существо дела: значение фрески состоит не в отдельных ее частностях, но в общей композиции, и оценить фреску по достоинству мы сможем лишь тогда, когда уразумеем, что частное состоит здесь на службе у целостного впечатления и как, с оглядкой на целое, оно замышлено.

Так что пусть никто на этот счет не обманывается: психологические моменты — не самое интересное здесь. Тот же Гирландайо произвел бы более сильное впечатление своими лицами, а Боттичелли — сильнее нас захватил выражением религиозного чувства. Ни одной фигуры, которую можно было бы поставить рядом с [принадлежащим последнему] Августином в Оньисанти (Флоренция), на этой фреске нет. Достижение Рафаэля заключается в ином: чем-то совершенно небывалым была фреска таких размеров, столь глубокая и богатая мотивами движения, построенная совершенно отчетливо и ритмически расчлененная.

62. Рафаэль. Диспута. Фрагмент со свв. Амвросием и Августином. Ватикан

Первый композиционный вопрос связан с учителями церкви. Они представляют собой основную группу и в качестве таковой должны быть соответственно выделены. Если предполагалось исполнить их крупными, их не следовало задвигать в глубь сцены, но тогда вся картина просто вытянулась бы в полосу; и вот Рафаэль, желая передать глубину, после первоначальных сомнений решился отодвинуть их назад и соорудил для них ступенчатый пьедестал. Так развитие композиции пошло по чрезвычайно выигрышному пути. Мотив со ступенями оказался в высшей степени плодотворным: все фигуры, можно сказать, сплотились и обратились к середине. Остальное было довершено введением оживленно жестикулирующих вокруг алтаря людей, которые здесь только затем, чтобы выделить для глаза Иеронима и Амвросия, сидящих позади. Мысль об этом осенила Рафаэля в последний момент.

Главный на фреске поток течет к середине слева. Указывающий юноша, фигуры поклоняющихся и выразительная фигура, показанная со спины, составляют вместе определенное количество равнонаправленного движения, которому глаз с удовольствием следует. Рафаэль и впоследствии всегда уделял внимание этому движению глаза. И если последняя из центральных фигур, диктующий Августин, оборачивается назад, цель этого движения можно понять так: он должен осуществить связь с правой стороной фрески, где движение замирает. Формальные соображения такого рода — в полном смысле новшество в сравнении с XV в.

Отцов Церкви Рафаэль изобразил в общем-то в весьма упрощенных ракурсах. У первых двух лица даны в профиль: один смотрит вверх, а другой — вниз; лицо третьего чуть повернуто. И сидят они в возможно более упрощенных позах. Рафаэль пошел на это вполне обдуманно. Удаленные фигуры, если они должны оказывать мощное воздействие, ничего иного не допускают. Изображения кватроченто, такие, как фреска Филиппино «Триумф св. Фомы», несовершенны именно с этой точки зрения.

Чем ближе к переднему плану, тем богаче движения. Самыми обогащенными являются, вместе со своими соседями, согнувшиеся фигуры по углам. Эти угловые группы расположены абсолютно симметрично и одинаково — через указывающие фигуры — сопрягаются с фигурами внутри фрески[62]. Симметрия господствует по всей фреске, однако в частностях она повсюду, в большей или меньшей степени, маскируется. Наибольшее от нее уклонение имеет место в средней области. Однако и здесь смещения не так уж велики. Рафаэль действует с оглядкой: он желает связывать и успокаивать, а не баламутить и раскалывать. С чуткостью, которую можно было бы назвать благочестивой, линии проводятся так, что ни одна не прекословит другой и преобладающим при всей силе воздействия должно оставаться впечатление покоя. На то же направлено воздействие (пейзажной) линии фона, объединяющей стороны собрания и приводящей их в гармоническое соотношение с венцом фигур наверху.

Однако самым существенным в случае такого спокойного согласования линий является ясность изображения, чем Рафаэль и наделяет все на фреске. Там, где для старинных мастеров была характерна скученность, задвигание лица за лицо, воспитанный в Перуджиновой простоте мастер разнимает фигуры, так что каждая из них может быть разработана с наибольшей наглядностью. Здесь также все определяется соображениями нового видения. Разработка человеческих толп у Боттичелли или Филиппино, если у зрителя действительно возникло желание разобраться, требует от него напряженного разглядывания с близкого расстояния. Искусство XVI в., в котором взгляд оказывается направленным на целое, требует принципиального упрощения.

Все это — качества, определяющие достоинства композиции, но не частности рисунка. Невозможно отрицать, что на фреске присутствует значительное количество нового по своему характеру движения, притом что многое все-таки остается ограниченным и робким. Неясное впечатление производит Сикст IV: непонятно, то ли он идет, то ли стоит на месте, и лишь постепенно обнаруживаешь, что он упирает в колено книгу. Совершенно неудачен указывающий юноша по другую сторону, восходящий к (сохранившемуся в рисунке) мотиву Леонардо, так называемой «Беатриче». Пустота в выражении лиц, не являющихся портретами, производит почти угнетающее впечатление. Не стоит даже задумываться над тем, как выглядела бы фреска, когда бы общину верующих, составив ее из своих людей, изобразил Леонардо.

Но, как уже говорилось, великие свойства Рафаэлевой «Диспута» и частные условия ее воздействия — это всё общие моменты.

Подразделение поверхности стены в целом, выстраивание нижних фигур, размах верхней изогнутой линии со святыми, противопоставление движения и торжественных тронов, сочетание богатства и покоя создают композицию, которую нередко приводят уже как пример совершенного воплощения религиозного монументального стиля. Весьма своеобразный характер сообщает ей, однако, в высшей степени привлекательная сбалансированность нежной юношеской восприимчивости и нарастающей силы.

«Афинская школа»

Напротив теологии изображена философия, исследование мирского. Фреску называют «Афинская школа» (рис. 1), однако название это почти столь же произвольно, как и «Диспута». Если кому-то так уж этого хочется, «Диспутом», скорее, следовало бы назвать именно эту композицию, поскольку центральным мотивом на ней являются два дискутирующих философских авторитета — Платон и Аристотель. Они окружены рядами слушателей. Поблизости Сократ с собственным кружком. Он занят своей игрой в вопросы и ответы и, загибая пальцы, перечисляет тезисы. Далее на лестнице возлежит Диоген, одетый так, как подобает человеку, вознесшемуся выше мирских потребностей. Пишущий старик, перед которым держат таблицу с гармоническими аккордами, — это, возможно, Пифагор. Если назвать еще астрономов Птолемея и Заратустру и геометра Эвклида, то на этом исторический материал картины и исчерпывается.

Композиционное затруднение усугубляется здесь тем, что отсутствует небесный круг. У Рафаэля не было иного выхода, как призвать на помощь архитектуру: он выстроил исполинское анфиладное сооружение и добавил еще четыре (очень высокие) ступени, проходящие по всей ширине фрески. Получилась двухуровневая сцена: пространство ниже лестницы и платформа наверху.

В противоположность «Диспута», где все части устремляются к середине, целое распадается здесь на совокупность отдельных групп и даже отдельных фигур: вполне естественное выражение многочленности процесса научного исследования. Поиск определенных исторических реминисценций здесь так же мало уместен, как и в первом случае. Соображение о том, что внизу собраны физические науки, а пространство вверху высвобождено для умозрительных мыслителей, лежит на поверхности; возможно, однако, что мимо цели бьет и оно.

Телесно-духовные мотивы здесь куда богаче, чем на «Диспута». Сама тема обуславливала большее разнообразие, однако заметно и без того, что и Рафаэль продвинулся дальше и обогатился внутренне. Характеристика положений становится более заостренной. Жесты красноречивее. Лица врезаются в память.

Замечательно прежде всего то, что сделал Рафаэль из группы Платона и Аристотеля. Сам этот мотив далеко не нов. Если искать параллели, можно вспомнить философский рельеф Луки делла Роббиа на колокольне Флорентийского собора: два итальянца с южным темпераментом наскакивают друг на друга, один из них настаивает на бесспорности положений своей книги, другой, растопыря все десять пальцев, убеждает его, что это вздор. Другие диспуты находим мы на бронзовых дверях Донателло в [Старой сакристии] Сан Лоренцо. Однако все эти мотивы Рафаэль должен был отвергнуть: вкус XVI в. требует смягчения жестов. Философские вожди стоят один возле другого с благородным спокойствием: один, вытянув руку вперед, плоско простирает кисть над землей, — это Аристотель, «зодчий» по натуре; другой, Платон, воздетым пальцем указывает вверх. Непонятно, как Рафаэлю удалось охарактеризовать эти две личности в их противоположности так, что они представляются нам достоверными изображениями философов.

Большое впечатление производят на нас также фигуры, стоящие у края справа. Вот исполненное значительности недвижное явление — одинокий укутанный в плащ человек с белой бородой, совершенно простой по силуэту. Другой рядом оперся на карниз и следит за пишущим мальчиком, изображенным чисто спереди, который сидит согнувшись, перебросив ногу на ногу. Чтобы прочувствовать меру достигнутого прогресса, необходимо остановиться на фигурах такого рода.

Совершенно новым является мотив лежащего Диогена. Это церковный нищий, удобно устроившийся на ступенях.

С этого места богатство замысла постоянно возрастает. Сцена геометрического доказательства великолепно задумана не только с психологической стороны, когда процесс понимания разложен на отдельные стадии: заслуживают подробного рассмотрения и запоминания и осуществленные по-разному движения опускания на колени и наклонов.

Еще интереснее группа Пифагора (рис. 63). Один пишущий показан в профиль, он низко сидит, поставив ногу на скамеечку, а за ним другие фигуры — теснящиеся, наклоняющиеся вперед: целая гроздь изогнутых линий. Присутствует здесь и еще один пишущий, также в сидячем положении, взятый, однако, анфас и более усложненный по положению членов тела, а между тем и другим — стоящий человек, оперший открытую книгу на бедро и, надо полагать, зачитывающий из нее цитату. Не следует ломать голову над тем, что все это должно означать. Однако данная фигура — явно не из духовной сферы, она живет лишь благодаря телесному мотиву. Высоко поставленная нога, перекрывающая тело рука, поворот верхней части туловища и контрастирующий с ним наклон головы сообщают ей значительное пластическое содержание. И если зрителю с Севера может показаться, что этот богатый мотив все-таки подан слишком уж искусственно, следует предостеречь его от поспешных суждений. Подвижность итальянца настолько превосходит нашу, что границы естественного пролегают для него совсем не там, где у нас. Рафаэль явно вступает здесь на путь Микеланджело, и, следуя в фарватере этой более мощной воли, он и в самом деле на какое-то время утратил свое природное восприятие[63].

63. Рафаэль. Афинская школа. Группа вокруг Пифагора. Ватикан

В то же время осмотр фрески не должен ограничиваться отдельными фигурами. То, что дает на ней Рафаэль в смысле мотивов движения, — лишь второстепенные достижения рядом с мастерством, с которым осуществляется сплачивание фигур в группы. Во всем более раннем искусстве нет ничего, что можно было бы хоть как-то сопоставить с этими многочленными системами. В группе геометра разрешается проблема, за которую и вообще брались немногие: пять человек, уставившихся в одну точку[64], все совершенно отчетливо проработанные, совершенно «чистые» в линиях, и каким же богатством поворотов они наделены! И противолежащая ей, задуманная еще большей группа: то, как дополняют здесь друг друга разнообразные движения, как многие фигуры приводятся в необходимое соответствие, как они соединяются в многоголосом хоре, где все выглядит само собой разумеющимся, — все это высочайшие достижения. Рассматривая построение в целом, начинаешь понимать, какова в этой компании роль стоящего позади всех юноши: в нем предполагали портрет какого-то государя, на мой же взгляд, формальная его роль — не что иное, как задание необходимой вертикали в клубке изогнутых линий.

Как и на «Диспута», все богатство выдвинуто здесь вперед. Сзади, на платформе — целый лес вертикальных фигур, спереди же, где фигуры крупные — изогнутые линии и усложненные сочетания.

Вокруг средних фигур все симметрично, но затем связанность ослабевает, и верхний объем несимметричным потоком, с одной стороны, устремляется вниз по лестнице, нарушая равновесие, что опять-таки компенсируется асимметрией групп на переднем плане.

Разумеется, замечательно то, как стоящие далеко позади, среди толпы Платон и Аристотель играют, тем не менее, роль центральных фигур, и это тем более непостижимо, когда начинаешь учитывать масштаб величин, который согласно избранному здесь абстрактному расчету уменьшается вдаль с неестественной стремительностью: Диоген на лестнице приобретает вдруг совершенно иные пропорции в сравнении с соседствующими фигурами переднего плана. Чудо объясняется тем, как используется здесь архитектура: спорящие философы стоят как раз на фоне просвета самой задней арки. Без этого нимба, находящего мощный отзвук в концентрических линиях ближних сводов, их фигуры затерялись бы. Мне вспоминается использование схожего мотива в «Тайной вечере» Леонардо. Уберите архитектонический момент — и вся композиция развалится.

64. Рафаэль. Парнас. Ватикан

Однако и само соотношение фигур и пространства воспринимается здесь совершенно по-новому. Высоко над головами людей пролегают громадные своды, и ровное, глубокое дыхание этих залов передается зрителю. Это дух, лежащий в основе замышленного Браманте нового собора св. Петра, а, по утверждению Вазари, Браманте принадлежала также идея архитектуры этой фрески.

«Диспута» и «Афинская школа» стали известны в Германии главным образом по гравюрам, ибо, даже поверхностная, гравюра все-таки передает мощное пространственное воздействие фресок лучше, чем любая фотография. В прошлом столетии серию по «Станца» из семи листов гравировал Вольпато; на протяжении поколений они становились сувенирами, которые путешественник привозил из Рима домой, и эти листы не следует недооценивать даже теперь, когда Келлер и Якоби взглянули на поставленную задачу другими глазами и принялись за нее иными средствами. Созданная в 1841 — 1856 гг. «Диспута» Йоз. Келлера уже в силу одних размеров листа оттеснила все созданное прежде на задний план, и в то время как Вольпато старался лишь передать конфигурацию в целом, произвольно усиливая при этом живописные эффекты, немец желал остаться верным оригиналу и пробиться своим резцом ко всем глубинам рафаэлевских характеристик. Ясно, солидно, контрастно, однако без живописного чутья расставляет он свои образы по плоскости, желая быть прежде всего четким в форме, и не заботится о том, чтобы сохранить на своем изображении красочную гармонию, в особенности светлый тон фрески. Как раз за это взялся Якоби. Его «Афинская школа» является результатом десятилетней работы (1872–1882). Непосвященному совершенно невдомек, как много надо было размышлять, чтобы найти для каждого цвета оригинала соответствующий тон медной пластины, воспроизвести мягкость живописи и остаться пространственно ясным в пределах светлой цветовой гаммы фрески. Гравюра явилась несравненным достижением. Возможно, однако, что входившее в намерения автора вообще уже выходит за границы, установленные в этом случае графическим искусствам, так что все еще отыскиваются любители, которые при таком значительном уменьшении оригинала находят более привлекательным упрощенное изображение того же Вольпато с его сравнительно элементарными линейными средствами, потому что по нему скорее можно восстановить что-то из монументальности впечатления.

«Парнас»

Можно полагать, Рафаэль радовался тому, что в случае третьего задания, фрески с поэтами (рис. 64), ему предстояло расписать стену уже иной конфигурации. Сама по себе менее обширная поверхность с окном посередине рождала новые идеи. Рафаэль выстроил поверх окна холм, олицетворяющий Парнас, и таким образом получил два небольших объема на переднем плане и более обширное возвышение наверху. Это место, где восседает Аполлон со своими музами. Здесь имеет право пребывать и Гомер, а на заднем плане можно узнать еще Данте и Вергилия[65]. Прочий поэтический люд сгрудился по склонам холма, бродя поодиночке или стоя группами, в которых либо течет свободная беседа, либо внимание к себе привлекает бойкий рассказчик. Поскольку сочинительство общественной деятельностью не является, на групповой фреске весьма затруднительно дать психологическую характеристику поэтов. Рафаэль ограничился двукратным изображением вдохновенного выражения — играющего на скрипке бога, восторженно устремившего взгляд вверх и вдохновенно декламирующего Гомера, также обратившего к небу незрячие, впрочем, глаза. Для других групп соображения художественного расчета требовали меньшего возбуждения: священное безумство уместно только вблизи бога, внизу же мы находимся со своими ровнями. В данном случае нам также нет нужды с точностью устанавливать имена. Имя Сафо подписано рядом с ее изображением, поскольку иначе никто бы и не знал, что это за женщина. Очевидно, Рафаэлю для контраста была необходима здесь женская фигура. Данте мал и привлечен едва ли не в качестве реквизита. Кто действительно запоминается, так это безымянные персонажи. Лишь два портретных изображения направляют на нас взгляды из этого столпотворения: одно, с самого края справа — очевидно, это Саннадзаро, для другого, которому Рафаэль придал ту же позу, что и собственному автопортрету, достоверного соответствия все еще не найдено.

Аполлон сидит, а рядом с ним сидят две музы; он изображен анфас, музы — в профиль. Это с самого начала задает широкий треугольник, центр композиции. Остальные музы стоят вокруг. Их цепочка завершается справа величественной фигурой, данной сзади, а с другой стороны с ней перекликается изображенный спереди Гомер. Два этих образа являются угловыми столпами парнасского общества. Скомпонованная с размахом группа прекращает свое звучание в фигуре мальчика, грифелем записывающего слова Гомера у его ног, а с другой стороны композиция получает неожиданное продолжение, поскольку там она углубляется: следующий персонаж за показанной со спины женской фигурой не только изображен в три четверти, но еще и идет в глубь картины по удаленному от нас склону.

Впечатление от этого движения еще усиливается лавровыми деревцами, а проследив расположение деревьев на всей фреске, мы убедимся, с каким явным расчетом строится на них композиция. Они привносят в нее диагональное движение и нарушают оцепенение симметрического порядка. Кроме того, когда бы не деревья, Аполлон оказался бы придавлен своими музами.

В исполнении передних групп обратный контраст достигается посредством того, что левая из них, с деревом в роли ядра, выглядит совершенно обособленной, в то время как группа справа сохраняет связь с фигурами наверху. Движение развивается подобно тому, как это было в «Афинской школе».

«Парнасу» свойственна меньшая пространственная красота, чем остальным фрескам. На горе он узок и сплющен, мало убедительных мотивов фигур. Слишком многие из них прихварывают мелковатостью. Наименее удались музы — бессодержательные формы, которым нисколько не помогают сделаться более интересными «антиковидные» затеи. Одна из сидящих муз, та, что в драпировке, подражает «Ариадне», другую по ее движению можно вывести из фигуры так называемой «Молящей о защите». Оголенные плечи, — навязчиво повторяющийся здесь мотив, — также следует возводить к античности. Когда бы только Рафаэль изобразил эти плечи более наполненными жизнью! Несмотря на всю их округлость, с тоской вспоминаешь угловатых «Граций» [с «Весны»] Боттичелли. Выделяется единственный пример подлинного следования природе: это затылок и шея фигуры, данной со спины — вот уж подлинная шея римлянки.

Наилучшие фигуры — самые безыскусные. Однако то, к каким чудовищным порождениям приводит стремление изобразить в движении что-то поинтереснее, показывает перекрученная фигура Сафо. Здесь Рафаэль на какой-то момент совершенно утратил ориентацию и пустился в соперничество с Микеланджело, в сущности его не понимая. Чтобы осознать разницу между ними, достаточно сравнить с этой бессчастной поэтессой какую-нибудь из сикстинских сивилл.

Другое проявление виртуозности, которое у нас нет желания порицать, — это данная в мощном ракурсе рука указывающего вперед человека. Подобного рода проблемы должен был тогда разрешать каждый художник. Микеланджело сказал свое слово — творящим Солнце Богом Отцом.

Следует еще упомянуть об одном своеобразном моменте в пространственном строении фрески. В глаза бросается то, что Сафо и ее визави накладываются на рамку окна. Это неприятно, поскольку фигуры их выглядят настолько выпадающими с поверхности, что в голове не укладывается, как это Рафаэль мог позволить себе такое варварство. На деле расчет его основывался совсем на ином: он надеялся, что окаймляющий фреску нарисованный в перспективе свод арки сможет отодвинуть окно назад, так что будет казаться, что оно находится в глубине фрески. Расчет оказался неверным, и Рафаэль более никогда не пытался создать что-то подобное, но вот новейшие граверы ошибку усугубили, поскольку воспроизводили фреску без внешней рамки, которая одна только и дает разъяснение пространственных соотношений[66].

«Юриспруденция»

Собрание юристов Рафаэлю писать не довелось. На четвертой стене предусматривалось изобразить по сторонам окна лишь небольшие церемониальные сцены из истории права, а над ними, в фальшивой арке — восседающие фигуры «Силы», «Благоразумия» и «Умеренности», поскольку они необходимы при отправлении правосудия.

То, как в этих образах добродетели выражена их суть, в восторг никого привести не может. Это равнодушные женские фигуры — две по краям пребывают в бурном движении, средняя поспокойней. Все они низко усажены в угоду обогащению мотива движения. «Умеренность» с труднообъяснимой обстоятельностью поднимает свою узду высоко вверх. Мотив ее движения непосредственно перекликается с «Сафо» из «Парнаса». Поворот верхней части туловища, перекрывающая рука, положение ног — похожи. И все же она выполнена лучше, крупнее и не так раздергана. На ней хорошо видно, как вырастает стиль. «Благоразумие», которое милей уже одним своим спокойствием, прекрасна по линии и в своей прорисовке демонстрирует в сравнении с «Парнасом» уже более высокий уровень ясности — достаточно лишь сравнить опертую руку с тем же мотивом у музы слева от Аполлона, где самую суть движения передать вовсе не удалось.

Отсюда развитие идет далее — к «Сивиллам» в Санта Мария дель Паче: огромный рост богатства движения и такое же продвижение вперед в проясненности мотива. Особенно стоит отметить третью из Сивилл. Как убедительна здесь структурность в сочетании головы, шеи, локтевого сустава! Сивиллам сопутствует темный ковровый фон, в то время как добродетелям юриспруденции — светло-синее небо; это также представляет существенную подробность стилевого различия.

1. Микеланджело. Пьета. Рим. Собор св. Петра
2. Гирландайо. Тайная вечеря. Флоренция. Оньисанти.
3. Микеланджело. Мадонна Питти. Флоренция. Национальный музей
4. Рафаэль. Обручение Марии. Милан. Брера
5. Микеланджело. Святое семейство. Флоренция. Уффици
6. Перуджино. Явление Мадонны св. Бернарду. Мюнхен. Старая Пинакотека
7. Перуджино. Оплакивание Христа. Флоренция. Питти
8. Рафаэль. Положение во гроб. Рим. Галерея Боргезе
9. Рафаэль. Мадонна дель Грандука. Флоренция. Питти
10. Рафаэль. Мадонна в кресле. Флоренция. Питти
Рафаэль. Мадонна Альба. Санкт-Петербург [ныне Вашингтон. Национальная галерея]
12. Рафаэль. Диспута. Ватикан
13. Рафаэль. Изгнание Гелиодора. Ватикан
14. Рафаэль. Освобождение ап. Петра. Ватикан
14а Рафаэль. Освобождение ап. Петра. Ватикан. Фрагмент
15. Рафаэль. Чудесный улов. (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта.
16. Рафаэль. «Паси овец моих!» (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта.
17. Рафаэль. Исцеление хромого. (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта
18. Рафаэль. Смерть Анании. (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта
20. Рафаэль. Проповедь ап. Павла в Афинах. (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта
19. Рафаэль. Ослепление Элимы. (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта
21. Рафаэль. Жертвоприношение в Листре. (Картон для ковра). Лондон. Музей Виктории и Альберта
22. Андреа дель Сарто. Благовещение. 1528. Флоренция. Питти
23. Рафаэль. Донна Велата. Флоренция. Питти

Две сцены из истории права — передача кодексов светских и церковных законов — интересны прежде всего как формулировки церемониальных процессов в духе XVI в., однако и помимо этого мы можем видеть, как то, на чем Рафаэль остановился в «Диспута», к концу работы в Станца делла Сеньятура начинает приобретать большие широту и спокойствие, и еще — как далеко он ушел от изначального масштаба в величине фигур.

Жаль, что в помещении больше нет старинных деревянных панелей. Их воздействие было бы во всяком случае более спокойным, чем теперешних стоящих (живописных) фигур по парапетам. Уже само размещение одних фигур под другими весьма сомнительно. То же повторяется и в следующих Станцах, но там (где все делалось одновременно) это выглядит куда терпимее, поскольку эти кариатиды с их пластической проработкой представляют собой решительный контраст чисто живописным фрескам; можно даже сказать, что они-то и делают картину картиной, поскольку загоняют ее в рамки поверхности. Однако в первой Станца с ее все еще маложивописным стилем такого соотношения нет.

4. Станца д’Элиодоро

После аллегорических фресок Станца делла Сеньятура мы вступаем во второе помещение — зал повествований. Более того: это зал нового, большого, живописного стиля. Фигуры крупней по размеру и вещественней по пластике. Изображения исполнены так, словно в стене пробита брешь: из глубокого темного провала выступают фигуры, а окаймляющие арочные откосы своими тенями создают пластический эффект. «Диспута» видится отсюда гобеленом, совершенно плоским и светлым. Изображено меньше, но это немногое воздействует сильнее. Никаких искусственных, изящно выстроенных сочетаний, но мощные объемы, оказывающие воздействие при помощи сильных контрастов друг с другом. Никакой нежной полуправды, никакого показного позирования философов и поэтов, зато много страсти и выразительного движения. Первая Станца может являться большим достижением в чисто декоративном отношении, однако в Станца д’Элиодоро Рафаэлем создан вечный образец монументального повествования.

«Изгнание Гелиодора»

Во 2-й книге Маккавейской рассказывается, как сирийский полководец Гелиодор по велению своего царя отправился в Иерусалим, чтобы похитить из храма деньги вдов и сирот. По улицам рыдая бегали женщины и дети, которым предстояло лишиться своего добра. Побелев от ужаса, молился у алтаря первосвященник. Никакие увещевания и просьбы не в состоянии отвратить Гелиодора от его намерения, он врывается в сокровищницу, опустошает сундуки — и тут внезапно является небесный всадник в золотом доспехе, который опрокидывает грабителя и топчет его копытами своего коня, а двое юношей хлещут его прутьями.

Так говорится в тексте.

65. Рафаэль. Изгнание Гелиодора. Ватикан

То, что содержится в нем в виде последовательных моментов, собрано Рафаэлем на одной фреске, но не по образцу старинных мастеров, преспокойно помещавших разнообразные сцены одна возле другой, а с сохранением единства времени и места (рис. 65 {13}). Он не воспроизводит сцену в сокровищнице, но показывает момент, когда Гелиодор собирается покинуть храм с похищенными сокровищами; женщин и детей, о которых говорится, что они с воплями бегали по улицам, он вводит сюда же и делает их свидетелями божественного вмешательства; и первосвященник, умоляющий Бога о помощи, также обретает на фреске свое законное место.

Так вот, наибольшей неожиданностью для публики оказалось тогда то, как выстроил Рафаэль свою композицию. Ничего иного, кроме размещения основного действия в середине ожидать было невозможно, однако зритель наталкивается здесь на обширную пустоту в центре и сдвинутую на самый край решающую сцену. Мы не в состоянии с достаточной яркостью представить себе тогдашнее впечатление от такой композиции, поскольку с тех пор люди воспитывались на совершенно иных «бесцеремонностях»[67], однако в то время они должны были по-настоящему увериться в том, что история с внезапностью чуда разворачивается у них перед глазами.

К этому можно еще добавить, что сама сцена наказания также развивается согласно новым драматическим законам. Можно с уверенностью представить себе, как рассказало бы ту же историю кватроченто: окровавленный Гелиодор лежал бы под конскими копытами, а два юных бичевателя нахлестывали бы его с боков. Рафаэль воспроизводит момент ожидания. Грабитель уже сбит с ног, всадник повертывает коня, чтобы угодить в него копытами, а юноши с прутьями только еще на него налетают. Так впоследствии исполнил великолепное «Побиение камнями св. Стефана» Джулио Романо (в Генуе, [церковь Сан Стефано]): камни подняты, однако святой еще цел и невредим[68]. Здесь же движение юношей обладает еще тем особым преимуществом, что их бурный бег выигрышен для движения коня, поскольку наша фантазия, это вполне естественно, дополняет той же молниеносностью и его. Устремленность движения, при котором ноги не касаются земли, передана достойным восхищения образом. Лошадь удалась меньше. Анималистом Рафаэль не был вовсе.

Сбитого с ног Гелиодора, которого настигает наказание, кватроченто изобразило бы как подлого злодея, в согласии с детскими понятиями не наделив его ни одной, даже мельчайшей, симпатичной чертой. Шестнадцатое столетие мыслит по-иному. Рафаэль исполнил Гелиодора не лишенным благородства. Его спутники вопят, он же и в унижении своем ведет себя со спокойствием и достоинством. Само его лицо является образцовым примером энергичной выразительности чинквеченто. Исполненный боли поворот головы вверх, когда немногими чертами передано наиболее существенное, не имеет ничего подобного в прошлом, новым и значительным по следствиям представляется и мотив тела[69].

Напротив группы всадника мы видим женщин и детей: столпившихся, стесненных в движении, вписанных в единый контур. Впечатление толпы создано простыми средствами. Сосчитав фигуры, вы удивитесь, как их мало, однако все движения — вопрошающие взгляды и указующие руки, намерение отскочить или спрятаться — разработаны весьма выразительными линиями на чрезвычайно действенных контрастах.

66. Рафаэль. Освобождение апостола Петра. Ватикан

Над толпой возвышается спокойно восседающий в паланкине папа Юлий II. Он смотрит в глубину, внутрь композиции. Его сопровождающие, также портретные фигуры, не принимают никакого участия в происходящем, и для нас совершенно непостижимо, как мог Рафаэль отказаться от духовного единства картины. Возможно, то была уступка вкусу папы, пожелавшего личного присутствия в духе XV в. Как ни требовали трактаты по искусству, чтобы все персонажи на картине принимали участие в изображаемом событии, на практике от этого постоянно отступали. В данном случае Рафаэль извлек из папской прихоти тот положительный момент, что в качестве контраста бурлящему на своей фреске возбуждению он изобразил таким образом покой.

В глубине мы видим двух мальчишек, взбирающихся на колонну. Зачем они здесь? Следует полагать, что такой необычный мотив — не простая прибавка, без которой также вполне можно было обойтись. Они необходимы в композиции как противовес упавшему Гелиодору. Чаша весов, опустившаяся с одной стороны вниз, взлетает с другой стороны вверх. По сути, только это и вводит в картину представление о «низе»[70].

То, как поданы здесь карабкающиеся мальчишки, имеет и еще одну функцию: они ведут взгляд в глубь фрески, в ее середину, где мы, наконец, находим молящегося священника. Он стоит на коленях у алтаря и еще не знает, что его мольба уже услышана. Преобладающим в композиции тоном становится выражение молящей беспомощности.

«Освобождение ап. Петра»

То, как Петр лежит в темнице и среди ночи его пробуждает ангел; как он, все еще погруженный в сон, выходит вместе с ангелом прочь; в какое смятение приходит стража, когда побег обнаруживается — все это рассказано Рафаэлем на трех фресках, как бы совершенно естественным образом вписавшихся в узкую поверхность стены с пробитым в ней окном (рис. 66 {14}). Посередине тюремная камера, передняя стена которой полностью заменена решеткой и потому дает взгляду свободно проникать внутрь; слева и справа — лестницы, ведущие от зрителя вверх: их роль очень значительна, поскольку они создают впечатление глубинного отстояния — у смотрящего не должно возникать представление, что ниша темницы находится непосредственно над оконной нишей.

Петр спит, сидя на полу, руки его, словно у молящегося, сложены на коленях, а голова немного наклонена вперед. Окруженный светлым сиянием ангел, склонясь к нему, легко касается плеча, другой же рукой указывает на выход. Два погрузившихся в сон стражника в негнущихся доспехах стоят по обе стороны, прислонившись к стенам. Можно ли воспроизвести эту сцену проще? И тем не менее для того, чтобы так ее увидеть, понадобился Рафаэль. И впоследствии никто не смог пересказать эту историю безыскусней и действенней.

Существует картина Доменикино «Освобождение Петра», широко известная во всем мире, потому что висит она в церкви, где хранятся святые оковы апостола, в Сан Пьетро ин Винколи (рис. 67). Здесь ангел также наклоняется и берет Петра за плечо, старик же просыпается и в испуге отшатывается от видения. Почему Рафаэль изобразил его спящим? Потому что лишь так он мог изобразить благочестивую покорность пленника, в то время как испуг является аффектом, в котором добрые и злые ничем друг от друга не отличаются. Доменикино стремится к перспективному изображению и в итоге действует возмущающе. Рафаэль воспроизводит совершенно безыскусный вид сбоку и действует на нас умиротворяюще и покойно. У Доменикино также два стражника — один лежит на полу, другой прислонился к стене; их назойливые движения и полностью проработанные лица требуют от нас такого же внимания, что и основные фигуры. Как тонко отделил их Рафаэль! Его стражники воспринимаются только совместно со стеной, они — лишь живая стена, да и не нужно нам смотреть на их подлые лица, они совершенно нас не интересуют. Само собой понятно и то, что Рафаэль не стал детально изображать стены темницы.

67. Доминикино. Освобождение ап. Петра. Рим. Церковь Сан Пьетро ин Винколи

Сцена выхода из темницы, трактовавшаяся старинным искусством как центральный эпизод повествования, обыкновенно изображает Петра говорящим: он беседует с ангелом. Рафаэль же вспомнил слова Писания: «Он вышел как во сне». Ангел ведет Петра за руку, однако тот на него не смотрит, как не смотрит и на дорогу: широко открытыми глазами уставившись в пустоту, он ступает совершенно как сомнамбула. Впечатление еще усиливается тем, как его фигура выступает из тьмы, отчасти залитая блистающим светом ангела. Здесь Рафаэль заявляет о себе как художник, передавший в сумрачном еще освещении темницы нечто совершенно небывалое. А что можно сказать об ангеле? Это незабываемый образ легко ступающего, открывающего пути вожатая.

И по ту, и по другую сторону лестница занята спящими воинами. Поднявшийся переполох также упоминается в Библии. Он должен был начаться утром. Но Рафаэль помещает его в то же время, а чтобы соблюсти равновесие со светом, изливающимся с фрески справа, он изображает на небе месяц, между тем как на востоке занимается рассвет. Сюда прибавляется еще одна живописная виртуозность: мерцающий свет факела, бросающий красноватый отблеск на камни и полированные доспехи.

Быть может, «Освобождение ап. Петра» более любой другой картины способно привести скептика в восхищение Рафаэлем.

«Месса в Больсене»

«Месса в Больсене» — это история одного неверующего священника, в руках у которого гостия на алтаре начала кровоточить. Многим казалось, что это должно являть весьма впечатляющее зрелище: испуганный священник, потрясенные увиденным чудом зрители. Так и изображали эту сцену другие; Рафаэль, однако, пошел по иному пути (рис. 68). Изображенный в профиль священник, преклонивший колени перед алтарем, не вскакивает, но недвижно держит окрасившийся красным диск перед собой. В нем совершается борьба, и это психологически действеннее, чем если бы он внезапно пришел в восторг. Неподвижность главного действующего лица дает Рафаэлю отправную точку для показа изумительного нарастания воздействия случившегося на толпу верующих. Находящиеся всех ближе мальчики-хористы перешептываются, их свечи приходят в движение, самый передний непроизвольно склоняется в молитве. На лестнице же возникают давка и сумятица, пока бурление не достигает высшей точки: женщина на переднем плане вскочила на ноги и взглядом, жестом, собственно, всем своим существом устремляется вверх и может быть истолкована как воплощение самой веры. Так по крайней мере представляли себе Fides [Веру — лат.] художники старого времени: существует рельеф Чивитале (Национальный музей, Флоренция), обладающий значительным сходством — те же запрокинутая голова и полускрытый профиль[71]. На другом конце цепочки — примостившиеся под лестницей женщины с детьми, тупая толпа, которая и не подозревает о происходящем.

68. Рафаэль. Месса в Больсене. Ватикан

Папа со свитой пожелал присутствовать и здесь. Рафаэль освободил для него целую половину фрески, поместив его даже (после первоначальных сомнений) на одинаковую высоту с центральной фигурой, так что тот и другой стоят на коленях друг против друга — изумленный молодой священник и старый папа в своей ритуальной молитвенной позе, совершенно недвижимый, как догмат самой церкви. Значительно ниже — группа кардиналов, изящные портретные лики, никто из которых, однако, не в состоянии тягаться со своим владыкой. На переднем плане — швейцарцы с папским паланкином, также и они — коленопреклоненные, четко обрисованные создания, лишенные духовного напряжения. Некоторые откликаются на чудо не более чем мирским прислушиванием: «Что же там все-таки стряслось?»

Таким образом, композиция построена на сильном контрастном мотиве, предрасположенность к чему была задана уже конструктивными особенностями стены. Здесь нечего было и думать о том, чтобы изобразить внутреннее пространство церкви. Опять в стене прорублено окно, и его следовало принять в расчет. Рафаэль соорудил террасу с ведущими вниз лестницами по обеим сторонам и расположил алтарь так, что он пришелся посередине фрески. Террасу он окружил невысоким круглым парапетом, и только на заднем плане возникает что-то из церковной архитектуры. Поскольку окно приходится не посередине стены, создалась неравнозначность двух половин фрески, которая компенсируется тем, что левая (более узкая) сторона поднимается на большую высоту. Это оправдывает появление людей над парапетом позади священника: только ради поясняющего, указующего жеста они бы здесь не понадобились[72].

* * *

Последняя в зале фреска — «Встреча Льва I с Аттилой» — заставляет разочароваться. Хорошо видно, на что делалась ставка: папа и его свита должны, несмотря на свое менее значительное в пространственном смысле место, со спокойным достоинством противостоять возбужденной орде короля гуннов. Однако эффект этот не удался. Неверно было бы сказать, что его нарушают своим появлением небесные заступники, Петр и Павел, грозно обращающиеся к Аттиле сверху: недостаточно развит контраст как таковой. Лишь с трудом удается вам отыскать самого Аттилу. Соседние фигуры бестолково на него наваливаются, имеются диссонансы в линиях и неясности преотвратнейшего свойства, так что авторство Рафаэля в отношении этой фрески, которая выпадает из прочих также и по своему тону, следует в любом случае принимать лишь как ограниченное. Что же до круга вопросов, рассматриваемых нами, к данной фреске они вовсе неприложимы[73].

Мы не можем прослеживать деятельность рафаэлевской школы также и в третьей комнате — с «Пожаром Борго». На основной композиции, по которой была названа комната [— Станца дель Инчендио], действительно присутствуют очень красивые отдельные мотивы, однако добротное перемешано здесь с малоценным и все в целом лишено замкнутости оригинальной композиции. В несущей воду женщине (рис. 167), тушащих огонь людях, в группе убегающих мы с удовольствием видим рафаэлевские достижения, и они чрезвычайно богаты следствиями для формирования отдельных художественных находок в последние годы его жизни, однако линия крупных повествований проходит далее через ковры Сикстинской капеллы.

69. Рафаэль. Чудесный улов. Картон для ковра. (Изображение перевернуто и соответствует виду готового ковра.) По гравюре Н. Дориньи

5. Картоны для ковров

Семь картонов в Южно-Кенсингтонском музее [ныне Музей Виктории и Альберта], только и уцелевшие из серии, в которой их было десять, прозваны «Скульптурами Парфенона» искусства Нового времени. Как бы то ни было, своею славой и далеко простирающимся влиянием они превзошли ватиканские фрески (рис. 69–75). Малофигурные и оттого более годные в дело, они получили широкое распространение в качестве образцов для гравюр на дереве и на меди. То была сокровищница, из которой черпались формы выражения душевных движений человека, и слава Рафаэля как рисовальщика основана главным образом на этом его произведении. Западная культура, до некоторой степени, вообще была не в состоянии как-то иначе представить себе выражения изумления и страха, гримасу боли и образ величия и достоинства. Замечательно, сколько в этих композициях выразительных лиц, как много говорящих фигур. Отсюда и то пронзительное звучание, которым обладают некоторые из этих картин. По своим достоинствам они неравны, а самим Рафаэлем не нарисована и вовсе ни одна[74]. Однако некоторые из них столь совершенны, что дают почувствовать дыхание рафаэлевского гения.

«Чудесный улов» (рис. 69 {15}). Иисус вместе с Петром и его братом выплыл в лодке на озеро; по его приказанию сети заброшены еще раз, после того как рыбаки всю ночь промучились впустую, и теперь улов оказывается таким громадным, что приходится вызвать вторую лодку, чтобы его поднять. Тут Петра охватывает ощущение присутствия чуда (stupefactus est [он был поражен], — говорится в Вульгате), он бросается к ногам Господа: «Господи, удались от меня, я грешник», Христос же в ответ кротко успокаивает взволнованного ученика: «Не бойся».

Такова история. Итак, две лодки посреди воды. Лов завершен, все заполонено рыбой, и посреди этой сумятицы — сцена между Петром и Христом.

Первая значительная трудность состояла в том, чтобы среди такого большого количества людей и деталей придать значимость основным фигурам, тем более что Христа вряд ли можно было мыслить иначе как сидящим. Чтобы обеспечить преобладание за человеческими фигурами, Рафаэль делает лодки маленькими, неестественно маленькими. Так же поступил в «Тайной вечере» Леонардо со столом. Классический стиль жертвует реальным, принимая в расчет существенное.

70. Рафаэль. «Паси овец моих!» Картон для ковра. (Изображение перевернуто.) По гравюре Н. Дориньи

Невысокие лодки стоят в воде одна подле другой, изображенные сбоку почти полностью: вторую лишь немного перекрывает первая. Этой второй, задней и оставлена вся механическая работа. Мы видим, как двое юношей вытаскивают сети (у Рафаэля лов еще только заканчивается), там же сидит гребец, с трудом удерживающий лодку в равновесии. Однако эти фигуры не имеют в композиции самостоятельного значения: они служат лишь разбегом, приготовительной ступенью к группе на первой лодке, где Петр преклонился перед Христом. Все находящиеся в лодках с поразительным мастерством объединены одной мощной линией, которая начинается гребцом, приподнимается на склонившихся фигурах, достигает своей высшей точки в фигуре стоящей, а потом резко обрывается вниз, под конец вновь взмывая с Христом. Все направлено к нему, он придает движению цель, и хотя как объем он незначителен и помещен на самом краю картины, он господствует над всем. Такого композиционного замысла не бывало еще ни у кого.

Общее впечатление определяется позой фигуры, стоящей в центре, и замечательно, что ее замысел возник в самый последний момент. То, что на картине в этом месте будет человек, стоящий в полный рост, было задумано еще заранее, однако тогда он мыслился как не принимающий участия в происходящем гребец — просто как неизбежный на лодке элемент. Но тут Рафаэль почувствовал потребность усилить духовное напряжение; он вовлекает этого человека (его следует назвать Андреем) в движение Петра, и это сообщает преклонению необычайную выразительность. Преклонение колен словно разложено на два момента: художник, работающий в изобразительном искусстве, показывает в двух образах, соседствующих на одной картине, то, что иначе он бы не мог передать — последовательность. Рафаэль пользовался этим приемом неоднократно. Здесь можно вспомнить о всаднике с его спутниками с «Изгнания Гелиодора».

Группа развита в совершенно свободном ритме, однако с необходимостью архитектонической композиции. Все вплоть до мелких деталей завязано одно на другое. Можно видеть, как линии взаимно друг к другу приспосабливаются, и всякий клочок поверхности кажется нарочно предназначенным для того заполнения, которое он в итоге получает. Поэтому все в целом и выглядит таким спокойным.

Линии пейзажа также проведены в согласии с определенными целями. Береговая линия точно следует возвышающемуся контуру группы, затем горизонт высвобождается, и только над Христом вновь поднимается гряда холмов. Пейзаж задает в композиции важную цезуру. Прежде люди изображали деревья, холмы и долины, думая, что чем их больше, тем лучше, ныне пейзаж обретает столь же ответственную роль, что и архитектура: он становится на службу фигурам.

Даже птицы, обыкновенно произвольно проносящиеся в воздухе, делаются моментом сопровождения основного движения: их выдвигающаяся из глубины вереница опускается вниз именно там, где находится на картине цезура, и даже ветер должен помогать общему движению.

Высокая линия горизонта дышит определенной отчужденностью. Очевидно, поверхностью воды Рафаэль желал задать для своих фигур равномерно спокойный фон и действовал так исключительно в согласии с тем, чему выучился еще у Перуджино, у которого совершенно аналогичный умысел просматривается в отодвинутых далеко назад строениях на «Передаче ключей ап. Петру». В противоположность однообразному водному зеркалу, передний план у Рафаэля дробен и подвижен. Несмотря на то что сцена должна разыгрываться посреди озера, нам виден кусок берега[75]. Тут стоят несколько цапель, быть может, на взгляд того, кто знаком с картиной лишь по черно-белой репродукции, излишне бросающихся в глаза, на ковре же они со своими коричневыми тонами почти сливаются с водой и рядом со светящимися телами людей почти не задерживают на себе внимание зрителя.

71. Рафаэль. Исцеление хромого. Картон для ковра. Лондон. Музей Виктории и Альберта

«Чудесный улов» Рафаэля вместе с «Тайной вечерей» Леонардо принадлежат к тому ряду изображений, которые не допускают никакого иного решения. Насколько уступает здесь Рафаэлю уже Рубенс! Одно то, что Христос вскакивает у него на ноги, лишает всю сцену благородства.

«Паси овец моих» (рис. 70 {16}). Рафаэль берется здесь за тему, которая уже была однажды сходным образом написана Перуджино в той же Сикстинской капелле, для которой предназначался ковер. Перуджино имеет в виду «передачу ключей» (Матф. 16, 19), Рафаэль же — слова Господа: «Паси овец моих» (Ин. 21, 15). Мотив в сущности один и тот же, и безразлично при этом, держит ли уже Петр ключ в руках или нет[76]. Чтобы пояснить слова, на картине следовало изобразить настоящее стадо, Христос же энергичными движениями обеих рук сообщает приказанию выразительность. То, что у Перуджино было лишь прочувственной позой, стало здесь подлинным действием. Момент ухвачен в его исторической важности. Вот и коленопреклоненный Петр, напряженно смотрящий вверх, полон сиюсекундной жизни. Но что же остальные? Перуджино воспроизводит ряд красивых стоящих фигур и наклоненных голов. Да и что еще мог он сделать? Ведь и на самом деле ученики Христа не принимают тут участия; жаль, что их тут так много: сцена становится несколько монотонной. Рафаэль привносит нечто новое и неожиданное. Они стоят у него все вместе, сплоченной массой, так что даже Петр едва от них отделен; однако какое изобилие разнообразных выражений в этой толпе! Светлый образ Христа притягивает к себе ближайших к нему, они пожирают его глазами и готовы последовать за упавшим на колени Петром; но далее мы видим оцепенение, погруженность в размышление, вопросительное озирание вокруг и, наконец, сдержанное, но явное недовольство. Такая разработка темы требовала большой мощи психологической выразительности и уж во всяком случае лежала за пределами поля зрения старшего поколения[77].

У Перуджино Христос с Петром стоят посреди фрески, а присутствующие симметрично распределены по сторонам, здесь же Христос стоит один напротив всех остальных. Он не повернут к ним, но проходит мимо. Ученики видят его только сбоку. В следующее мгновение его уже не будет тут. Это единственная фигура, отражающая свет широкой полосой, прочие же повернуты от света.

«Исцеление хромого» (рис. 71 {17}). Первый вопрос, который всегда задают в связи с этим картоном, касается того, зачем здесь мощные витые колонны. У всех стоят перед глазами залы кватроченто с их сквозными конструкциями, и невозможно понять, как пришел Рафаэль к этим разбухающим слоноподобным формам. Откуда взялся у него этот мотив, поддается объяснению: они были в соборе св. Петра, и согласно традиции попали они туда из иерусалимского храма, а ведь «Красивый зал» (schone Halle)[78]этого храма как раз и был местом, где произошло исцеление хромого. Однако необычен тут не столько единичный мотив, сколько связь фигур с архитектурой. Рафаэль пользуется колоннами не как кулисами или задним планом: он изображает внутри зала людей, настоящее столпотворение, и обходится при этом относительно незначительными средствами — именно потому, что заполнением служат колонны.

72. Рафаэль. Смерть Анании. Картон для ковра. (Изображение перевернуто.) По гравюре Н. Дориньи

Далее, можно легко убедиться в том, что колонны здесь весьма уместны как момент разделения и обрамления: теперь ведь уже недопустимо расставлять публику вокруг рядами, как это делали кватрочентисты. Однако если возникала необходимость показать настоящую давку, недалеко было до опасности, что основные фигуры затеряются в ней. Этого удалось избежать, и зритель замечает благотворное влияние принятого расположения задолго до того, как даст себе отчет в том, какими средствами оно было достигнуто.

Сама сцена исцеления — прекрасный пример того мужественного и энергичного решения, каким способен теперь Рафаэль передать такое событие. Исцеляющий не встает в позитуру, это не заклинатель, произносящий волшебную формулу, но дельный человек, врач, который просто берет калеку за руку, а правой его еще и благословляет. Происходит это с минимальной затратой движения. Петр продолжает стоять выпрямившись, едва нагнув свою мощную шею. Старинные художники заставляли его склониться к больному, однако у Рафаэля чудо распрямления становится более достоверным. Петр пристально смотрит на калеку, а тот не отводит своего жадного, ждущего взгляда от его глаз. Профиль против профиля — мы чувствуем напряжение, возникшее меж двух этих фигур. Сцена высветляется с бесподобным психологизмом.

Петра сопровождает Иоанн, стоящий рядом с мягко наклоненной головой и дружелюбным ободряющим выражением на лице. Контраст калеке составляет его собрат, тупо и злобно за всем наблюдающий. В лицах сомневающейся или грудящейся с любопытством публики множество разнообразных выражений, причем дан также и нейтральный фон — совершенно безучастные фигуры прохожих. В качестве противовеса иного рода Рафаэль поместил на этой картине человеческого бедствия две обнаженные детские фигуры — идеальной телесной конституции; своей блестящей плотью они выпукло выделяются на поверхности картины.

«Смерть Анании» (рис. 72 {18}) — сцена неблагодарная для передачи средствами изобразительного искусства, потому что его смерть никак не связать с нарушенной заповедью. Можно нарисовать, как он падает, как ужасаются окружающие, но как придать событию его нравственное содержание, как выразить, что умирает здесь человек неправедный?

73. Рафаэль. Ослепление Элимы. Картон для ковра. Лондон. Музей Виктории и Альберта
74. Рафаэль. Жертвоприношение в Листре. Картон для ковра. Лондон. Музей Виктории и Альберта

Рафаэль сделал все возможное, чтобы по крайней мере внешним образом выразить это. Картина выстроена очень строго. Посреди возвышения стоит весь апостольский синклит — на темном фоне, очерченный замкнутой линией, он высится весьма и весьма убедительным объемом. Слева приносят дары, а справа их распределяют; все очень просто и наглядно. И вот на первом плане — драматическое происшествие. Анания лежит на полу словно в судорогах. Те, кто находятся ближе к нему, отшатываются в испуге. Круг этих фигур на переднем плане построен так, что опрокидывающийся на спину Анания пробивает в композиции заметную уже издали брешь. Теперь становится понятно, почему так строго выстроено все прочее: сделано это для того, чтобы со всей выразительностью передать одну-единственную асимметричность. Наказание ударяет в толпу подобно молнии — и жертва валится с ног. Теперь невозможно не заметить связи с представляющей здесь судьбу группой апостолов вверху. Взгляд тут же перемещается в середину, где Петр красноречиво вытягивает руку в направлении упавшего. Движение его негромко — он не мечет перунов, но желает лишь сказать: «Бог тебя осудил». Собственно, ни один из апостолов происшедшим не потрясен, все они сохраняют спокойствие, и опрометью разбегается только народ, не проникающий в событийную связь.

Рафаэль изобразил немного фигур, однако все они — типы величайших ужаса и изумления, как их бессчетное число раз повторяло искусство последующих столетий. Они стали академическим общим местом выражения. Бесконечно много несуразицы возникло в результате переноса этого итальянского языка жестов на северную почву. Да и сами итальянцы на какое-то время утратили чувство естественного выражения и впали в конструирование. Как иноземцы, мы воздержимся от суждения о том, в какой мере изображенные здесь движения все еще естественны. Кое-что сказать все-таки следует: тут можно с особой отчетливостью различить, как характерное лицо уступает место лицу выразительному. Интерес к выражению страстных душевных движений был настолько велик, что от характерных лиц с удовольствием отказались.

«Ослепление Элимы» (рис. 73 {19}). Чародея Элиму, выступившего против апостола Павла в присутствии проконсула Кипра, внезапно поражает слепота. Христианский святой, одерживающий верх над своим оппонентом перед лицом языческого правителя — сюжет давний, и поэтому схема композиции, использованная Рафаэлем, аналогична той, которая была известна Джотто, писавшему в Санта Кроче св. Франциска в сцене с мусульманскими священниками перед султаном. Проконсул посередине, а перед ним, налево и направо друг против друга — противоборствующие стороны, как у Джотто, разве что отдельные моменты даны здесь с большей напряженностью. Элима выдвинулся вперед до середины и теперь, поскольку глаза ему застлала тьма, внезапно отшатывается, вытянув обе руки вперед и высоко задирая голову — непревзойденный образ человека, вдруг утратившего зрение. Стоящий с самого края Павел — его фигура дана сзади в три четверти — совершенно спокоен. Его лицо в тени (в то время как на Элиму падает спереди свет) и изображено в неполный профиль. Он говорит, сопровождая слова жестом — вытянутой в сторону Элимы рукой. Этот его жест также не отличается страстностью, однако упрощенность горизонтали, которая встречается с мощной вертикалью спокойно выпрямленной фигуры, производит очень убедительное действие. Вот скала, о которую разбивается зло. Рядом с основными действующими лицами прочие фигуры вряд ли могут рассчитывать на внимание к себе, даже если бы они были изображены не столь безразличными. Сергий, проконсул, являющийся в этом спектакле только зрителем, разводит руками — характерный для чинквеченто жест. Возможно, таким он был уже на первоначальном наброске, однако прочие персонажи представляют собой более или менее отвлекающие и излишние фигуры заполнения, которые — вместе с неряшливой архитектурой и отдельными мелковатыми живописными эффектами — сообщают картине некий непокой. Можно предполагать, что за ее завершением Рафаэль уже не следил.

75. Рафаэль. Проповедь Павла в Афинах. Картон для ковра. Лондон. Музей Виктории и Альберта

Это впечатление охватывает вас еще с большей силой перед «Жертвоприношением в Листре» (рис 74 {21}). Столь прославленная эта картина — совершеннейшая невнятица. Ну кто, глядя на нее, мог бы догадаться, что здесь имело место исцеление человека, что народ пожелал принести чудодею жертву как богу, а разгневанный этим чудодей, т. е. апостол Павел, разодрал на себе одежды? Основной акцент поставлен на воспроизведении сцены языческого жертвоприношения, заимствованной с рельефа одного античного саркофага, и археологический интерес оттеснил все прочее в сторону. Уже само по себе буквальное цитирование образца заставляет усомниться в авторстве Рафаэля, но и помимо этого все внесенные в прообраз изменения послужили исключительно к его ухудшению. Композиция неловко расположена в пространстве и страдает спутанностью направлений.

Напротив того, картон с «Проповедью Павла в Афинах» (рис. 75 {20}) содержит значительную и оригинальную находку. Фигура проповедника с единообразно воздетыми руками, в лишенной красивости позе, не сопровождаемой красноречивым колыханием драпировок, исполнена величайшей значительности. Мы видим его только со стороны, более даже сзади: он стоит на возвышении и обращается с молитвой в глубь картины, выйдя при этом далеко вперед, к краю ступеней. Это придает ему убедительность — при всей умиротворенности. Лицо его в тени. Все выражение сконцентрировано в мощной и простой линии фигуры, победоносно оглашающей картину своим звучанием. Погремушками кажутся рядом с этим оратором все святые проповедники [на картинах] XV в.

Слушатели внизу намеренно изображены с большим уменьшением. Впечатлением от речи озарено множество лиц — задача явно во вкусе Рафаэля того времени. Отдельные фигуры достойны его мастерства, в случае же других невозможно отделаться от впечатления, что и здесь не обошлось без чуждых выдумок. (Особенно это касается грубых лиц на переднем плане.)

Архитектуре свойственна некоторая навязчивость: фон, на котором изображен Павел, тут уместен, что же до круглого (как [«Темпьетто»] у Браманте) храма, то его было бы желательно заменить чем-то другим. В диагональном соответствии с христианским проповедником находится статуя Марса — действенный прием для усиления направления.

Композиции, которых нет на картонах, существующие лишь как ковры, мы разбирать не станем, и все же одно принципиальное замечание о соотношении рисунка с тканым ковром сделать следует. Как известно, в процессе ковроткачества картина реализуется в зеркальном отображении, и мы ожидаем, что на образцах это должно приниматься в расчет. Примечательно, что не на всех картонах это было учтено в равной степени. «Чудесный улов», обращение Христа к Петру, «Исцеление хромого» и «Смерть Анании» исполнены так, что правильное изображение может возникнуть лишь на ковре, в то время как «Жертвоприношение в Листре» и «Ослепление Элимы» при перевертывании проигрывают. («Проповедь в Афинах» в данном отношении безразлична[79].) Дело здесь не только в том, что левая рука становится правой и, например, благословение левой может выглядеть неловким: рафаэлевские композиции этого стиля вообще невозможно переворачивать как кому заблагорассудится, не разрушая в чем-то их красоты. Рафаэль ведет глаз слева направо, так он был воспитан. Даже на композициях, выстроенных спокойно, таких, как «Диспута», поток течет в этом направлении. А уж на картине, изображающей мощное движение, мы находим всегда одно и то же: Гелиодор должен быть загнан в правый угол фрески — так движение делается убедительнее. И когда в «Чудесном улове» Рафаэль желает провести наш взгляд через рыбаков к Христу, вполне естественно, что движение будет развиваться слева направо; когда же он стремится придать убедительности внезапному падению Анании, он обрушивает его наземь в обратном направлении.

6. Римские портреты

Переходя от картин-повествований к портрету, мы можем только сказать, что также и портрету теперь предопределено сделаться повествованием.

Портретам кватроченто присуща некая наивность в следовании оригиналу. Они воспроизводят личность, не требуя от нее определенного выражения. Люди выглядывают с картин безразлично, с едва не потрясающей естественностью. Главное — достижение убедительного сходства, а не определенного настроения. Встречаются и исключения, но, как правило, удовлетворялись тем, чтобы намертво зафиксировать непреходящий облик изображаемого, и соблюдение условности в позе, как казалось, не наносило совершенно никакого ущерба живости изображения.

Новое же искусство выдвинуло требование передачи в портрете характерной для личности ситуации, определенного момента свободнотекущей жизни. Художники перестают полагаться на то, что черты лица скажут сами за себя: движение и жест также теперь должны быть полны выразительности. От описательного стиля совершается переход к драматическому.

Однако и сами лица обладают теперь новой энергией выражения. Сразу же становится заметно, что это искусство обладает более богатыми средствами характеристики. На службу ей оказываются призваны передача светотени, манера проведения линии, распределение объемов в пространстве. Содействие возникновению определенного выражения приходит отовсюду. Чтобы личностная сущность оказала воздействие в полную силу, некоторые черты теперь особенно подчеркиваются, другие же приглушаются, в то время как кватроченто оформляло все приблизительно одинаково.

Во флорентийских портретах Рафаэля отыскивать этот стиль еще не следует — только в Риме сделался он, собственно говоря, живописцем человеческих образов. Юный художник подобно бабочке порхал вокруг явлений, и у него еще напрочь отсутствовала твердая хватка, способность сжать форму до ее индивидуального содержания. «Маддалена Дони» [Питти] поверхностна, и мне кажется невозможным приписывать тому же художнику прекрасный женский портрет, так называемую «Сестру Дони» из «Трибуна»[80] [Уффици]: Рафаэль, очевидно, просто не обладал тогда органами, потребными для того, чтобы так вгрызться в открывающееся взору[81]. Сам ход его развития являет собой примечательное зрелище: чем крупнее становится стиль, тем мощнее и сила индивидуального.

В качестве первого великого свершения всегда называют портрет Юлия II (Уффици)[82]. Его вполне можно было бы назвать картиной-повествованием. По тому, как восседает здесь погруженный в размышления папа, наглухо затворив рот, несколько наклонив голову, не скажешь, что перед нами усаженная для сеанса модель: скорее это часть истории — папа в типичном для себя состоянии. Глаза более не смотрят на зрителя. Глазницы в тени, зато мощно выдается основа выражения лица — глыба лба и крупный нос, на которые падает равномерный яркий свет. Таковы акценты нового стиля, и впоследствии они будут еще усилены. Вот бы увидать, что получилось бы из этой головы у Себастьяно дель Пьомбо!

Задача иного рода решается на портрете «Лев X с кардиналами» (Питти, рис. 76). У папы было толстое, заплывшее жиром лицо. Посредством прелестной игры светотени следовало попытаться приглушить звучание невыразительной, отдающей желтизной кожи и озарить лицо духовностью — передать изящество крыльев носа и остроумие чувственного речистого рта. Замечательна сила, которую приобрели близорукие глаза, притом что от натуры их изображение ничуть не уклонилось. Папа изображен разглядывающим рукопись с миниатюрами в момент, когда он внезапно поднимает глаза. В самом его взгляде есть что-то, характеризующее правителя лучше, чем если бы он был изображен в тиаре восседающим на троне. То, как изображены руки, свидетельствует о еще более индивидуальной разработке, чем у Юлия. Сопутствующие фигуры, хотя и поданы с большой значимостью, все же служат лишь фоном и во всех отношениях подчинены основному воздействию картины[83]. Ни одну из трех изображенных голов Рафаэль не пожелал дать с наклоном, и следует признать, что от этой трижды повторенной вертикали по картине распространяется торжественный покой. В то время как портрету Юлия придан однотонный (зеленый) фон, здесь изображена данная в ракурсе стена с пилястрами, обладающая тем двойным преимуществом, что она усиливает пластическую иллюзию и подкладывает под основные тона попеременно то светлый, то темный фон. В самом тоне, однако, происходит значительное смещение в сторону нейтрального: прежний пестрый фон исчезает, сочность сообщается лишь краскам на переднем плане — как видим мы это здесь, где папский пурпур предстает зрителю с максимальным великолепием на зеленовато-серой поверхности фона.

Быть мгновенно оживленным Рафаэлем на иной манер выпало косоглазому ученому Ингирами. (Оригинал первоначально в Вольтерре, ныне в Бостоне; старинная копия в галерее Питти.) Не подавляя и не скрывая природных дефектов, Рафаэль смог лишить действенности неприятное впечатление, перекрыв его значительностью духовного выражения. Равнодушный взгляд [модели] был бы тут непереносим, и течение мыслей зрителя, стоящего перед образом духовного напряжения в этом направленном вверх лице ученого, уже вскоре меняет свое направление.

76. Рафаэль. Портрет папы Льва X. Флоренция. Питти

Картина эта является одним из самых ранних римских портретов Рафаэля. Если я не заблуждаюсь, впоследствии он постарался бы избежать этого усиленного подчеркивания сиюминутной деятельности и заложил бы в портрет, рассчитанный на продолжительное и многократное созерцание, более спокойный мотив. Совершенное искусство способно передать волшебство сиюминутности даже в постоянстве. Так, «Кастильоне» (Лувр, рис. 77) очень прост в движении, однако небольшой наклон головы и сложенные вместе руки создают впечатление неисчерпаемых мгновенности и личностности. Изображенный бросает на нас с картины спокойный задушевный взгляд, лишенный, однако, навязчивой прочувствованности. Рафаэлю предстояло здесь написать благородного придворного, воплощение совершенного кавалера, каким желал его видеть сам Кастильоне в своей книжечке «Cortigiano»[84]. Скромность является основной чертой его характера. Аристократизм заявляет о себе без благородной позы — через саму его непритязательную, сдержанную, безмятежную натуру. Что обогащает картину, так это поворот корпуса по подобию «Моны Лизы» и великолепно разложенный на крупные элементы костюм. А как величественно развивается силуэт! Если для сравнения привлечь картину более ранней эпохи, как, например, «Портрет Франческо дель Опера» Перуджино (Уффици, рис. 78), выяснится еще и то, что фигура приобрела здесь совершенно новое соотношение с пространством, давая нам возможность воспринимать действие, оказываемое пространственной ширью и большой спокойной поверхностью фона, во всей его явленной мощи. Уже наблюдается исчезновение рук с портрета. Кажется, в случае поясного изображения опасались возможного их соперничества с лицом, и там, где им следовало играть более значительную роль, переходили к формату поколенного портрета. Фоном является нейтральный серый цвет со светотенью. Одежда также серая (и черная), так что единственный теплый тон здесь — телесный. Такие колористы, как Андреа дель Сарто и Тициан, также охотно прибегали в этой связи к белому пятну (рубашка).

77. Рафаэль. Портрет Кастильоне. Париж. Лувр

Быть может, высшей своей степени прояснение рисунка достигает в находящемся в Мадриде «Портрете кардинала» (рис. 79). Какими простыми линиями изображается все в целом — крупно и плавно, словно архитектура! Вот тип благородного итальянского прелата — так и представляешь себе этот образ распрямившимся, бесшумно шагающим вдоль высоких сводчатых проходов[85].

78. Перуджино. Портрет Франческо дель Опера. Флоренция Уффици

Согласно Г. Гимансу (Н. Hymans), на этом мадридском портрете изображен молодой Скарамуш Тривульцио, епископ Комо, кардинале 1517 г. (Burlington Magazine, 1911, XX 89). Г. Дуррер (Н. Durrer) полагает, что это швейцарец Матеус Шиннер, епископ Зиттена (Monatshefte für Kunstgeschichte, 1913, 1 ff.). В таком случае портрет должен был быть написан в 1513 г. Действительно, тождественное с этим или во всяком случае очень похожее лицо когда-то идентифицировалось с Шиннером. Правда, на выбитых для него медалях мы видим совершенно другое лицо.

Что касается портретов двух венецианских литераторов Наваджеро и Беаццано ([в римской] Галерее Дориа-Памфили), на их счет полной уверенности в авторстве Рафаэля нет, но в любом случае это великолепные образцы нового стиля, изобильно насыщенные индивидуальной жизнью. Наваджеро — энергичная вертикаль, сопровождающийся резким поворотом головы взгляд через плечо, широкая полоса света на бычьей шее, во всем подчеркивается мощь ширококостной конституции, все работает на создание впечатления деятельного начала; противоположность ему — Беаццано, женственная, склонная к наслаждениям натура, взятая с легким наклоном головы и умеренно освещенная.

79. Рафаэль. Портрет кардинала. Мадрид. Прадо

Ранее принадлежащим Рафаэлю считался также «Скрипач» (из [бывшей коллекции] Шиарра [в Риме], потом — у Ротшильда, Париж), теперь же всеми признано авторство Себастьяно (рис. 80). Чрезвычайно привлекательное лицо с вопрошающим взглядом и выражением решительности у губ, что свидетельствует о роковой предопределенности, примечательно как портрет человека искусства уже в сравнении с юношеским «Автопортретом» самого Рафаэля [Уффици]. Дело здесь не только в различии моделей, но и в различном восприятии, в новой сдержанности выражения и невероятных мощи и уверенности воздействия. Уже Рафаэль пробовал смещать лицо на картине вбок, но Себастьяно пошел еще дальше. Также и он воспроизводит легкий наклон головы, однако для глаза это почти незаметно. Кроме того, просто распределен свет: одна сторона лица полностью покрыта тенью и черты его подчеркнуты очень сильно. Наконец, резкий контраст в повороте: взгляд через плечо. Рука на переднем плане показана при этом на такую длину, что отвесной линии головы также находится решительно противопоставленное направление.

Рафаэль мало рисовал женские портреты, и прежде всего он оставил неудовлетворенным любопытство последующих поколений насчет того, как выглядела его Форнарина. Раньше также и здесь принято было реквизировать картины Себастьяно, перекрещивая всех подряд красавиц в рафаэлевских и утверждая, что это и есть его возлюбленная, как то было с «Молодой венецианкой» [1512 г.] из «Трибуна» [Уффици] или так называемой «Доротеей» из Бленхейма [ныне — Берлин-Далем, Государственные музеи]. Теперь же стараются подстраховаться, как в том случае, когда объявляют «Донну Велату» (Питти), считающуюся, несомненно, принадлежащей Рафаэлю, не только моделью для «Сикстинской Мадонны», но и идеализированным портретом искомой Форнарины.

80. Себастьяно дель Пьомбо. Скрипач. Париж. Коллекция Ротшильда

В первом случае связь очевидна, второе же утверждение по крайней мере имеет за собой древнюю традицию.

Так называемая «Форнарина» (1512) из «Трибуна» [Уффици] представляет собой образец несколько равнодушной венецианской красоты, и уж во всяком случае ее намного превосходит созданная позже берлинская «Доротея» (рис. 81), полная спокойного благородства, наделенная мощным ритмом и размашистым движением высокого Возрождения. Невольно припоминается прекрасный женский образ с «Рождения Марии» Андреа дель Сарто 1514 г. В своей «Донна Велата» (рис. 82 {23}) Рафаэль, в противоположность этим чрезвычайно сластолюбивым существам Себастьяно, изображает возвышенную женственность. Величественно распрямленная осанка; одежда богатая, однако скраденная празднично окутывающим фигуру головным платком; взгляд не ищущий, но уверенный и ясный. Кожа на нейтральном фоне прогревается и победоносно светится над белым атласом. Если поставить рядом более ранний женский портрет, скажем «Маддалену Дони», сразу же делается ясным мощное овладение формой в этом стиле, уверенность в замыкании воздействий воедино. Но и вообще в основе всего лежит здесь такое представление о человеческом достоинстве, с каким еще не был знаком молодой Рафаэль.

81. Себастьяно дель Пьомбо. Доротея. Берлин. Музей
82. Рафаэль. Донна Велата. Флоренция. Питти

Поза «Донны Велаты», и это бросается в глаза, схожа с «Доротеей», так что то и дело возникает мысль о том, что обе картины были, возможно, созданы в некотором соперничестве. В качестве третьего, дополнительного к ним примера вполне можно указать «Красавицу» из прежней коллекции Шиарра (потом — у Ротшильда, Париж [ныне — коллекция Тиссен-Борнемиса в Мадриде]), несомненно принадлежащую молодому Тициану[86] и возникшую в то же самое время. Замечательное было бы зрелище — посмотреть на новорожденную красоту чинквеченто в трех таких различных проявлениях, поставив их друг подле друга.

Однако поспешим перейти от этого прообраза «Сикстинской Мадонны» к самой картине. Путь наш лежит через несколько предварительных ступеней, и среди римских алтарных образов «Св. Цецилия» имеет право быть названной первой.

7. Римские алтарные образа

«Св. Цецилия» (Болонья, Пинакотека, рис. 83). Святая изображена вместе с четырьмя другими фигурами — ап. Павлом и Марией Магдалиной, епископом (Августином) и евангелистом Иоанном и ничем не выделяется из общего ряда. Все стоят. Она опустила инструмент и внимает ангельскому пению, льющемуся сверху. В этой прочувственной фигуре, несомненно, продолжают звучать умбрийские напевы. И все же при сравнении с Перуджино сдержанность Рафаэля изумляет. Отставленная ненагруженная нога и откинутая назад голова выглядят у него по-другому — проще, чем изобразил бы их Перуджино. Это уже не исполненное страстного томления лицо с полуоткрытыми губами, с тем sentimento, которому вволю отдался сам Рафаэль в лондонской «Св. Екатерине»: возмужавший художник скупей в изображении, однако изображенное им немногое действеннее вследствие контраста. В картине он делает ставку на долговременные эффекты. Кричащая мечтательность отдельно взятого лица набивает оскомину. Что сообщает картине свежесть, так это сдержанность выражения, оставляющая свободной дорогу к новому его подъему, и контраст с прочими фигурами, заряженными иным настроением. В этом смысле следует понимать Павла и Марию Магдалину: Павел мужественный, собранный, глядящий перед собой, Магдалина же — как нейтральный фон, с совершенно безразличным выражением. Двое прочих перешептываются и из действия выпадают.

Извлекая главную фигуру из композиции, как практикуют это современные граверы на меди, художнику оказывают медвежью услугу. Тональность выражаемых чувств требует своего дополнения, точно так же как нуждается в противопоставлении линия направления головы. Обращенному вверх лицу Цецилии соответствует опустивший голову Павел, а безучастной Магдалиной задается чистая вертикаль, которой, как отвесом, промеряются все отклонения.

83. Рафаэль. Св. Цецилия. Болонья. Пинакотека
84. Рафаэль. Мадонна ди Фолиньо. Ватикан
85. Гирландайо. Мадонна во славе. Мюнхен. Пинакотека

Нам не следует прослеживать далее, как исполнена контрастная композиция в смысле размещения и вида фигур. Рафаэль пока еще скромничает: впоследствии он не собрал бы пять стоящих фигур вместе, не придав им более мощного контрастного движения.

Соответствующая гравюра Маркантонио [Раймонди] (В. 116) представляет собой интересный в композиционном отношении вариант. Если считать автором этой композиции Рафаэля (а ничего другого представить невозможно), в нем следует, поскольку расчет во многом еще неверен, усматривать ранний эскиз. Нет как раз того, что делает картину интересной. Магдалина здесь также прочувственно смотрит вверх и вступает в конкуренцию с основной фигурой, а двое святых позади более отчетливо пробиваются на передний план. В варианте, воплощенном на картине, впервые было осуществлено то, что является во всем приметой продвижения вперед: субординация вместо координации, такая избирательность мотивов, при которой всякий из них встречается только однажды, но при этом является, каждый на своем месте, объединяющим составным элементом композиции.

Созданная в 1512 г. «Мадонна ди Фолиньо» (Рим, Ватиканская пинакотека, рис. 84) не должна далеко отстоять от «Св. Цецилии» по времени. Ее тема — «Мадонна во славе» — старинный мотив, но до некоторой степени также и новый, поскольку кватроченто обращалось к нему лишь изредка. Нескованному церковными условностями столетию Мадонна виделась скорее усаженной в кресло, чем взлетевшей в воздух, в то время как претерпевшее перемены мировоззрение XVI и XVII вв., желавшее избежать близкого соприкосновения небесного и земного, предпочитает эту идеальную схему алтарного образа. Однако для сравнения все же напрашивается картина, относящаяся как раз к концу кватроченто — «Мадонна во славе» Гирландайо в Мюнхене (рис. 85 {45}), прежде образ главного алтаря Санта Мария Новелла. Здесь также внизу, на земле стоят четыре фигуры, и уже Гирландайо испытывал потребность в том, чтобы дифференцировать движения: у Рафаэля двое из них также преклоняют колени. Конечно, Рафаэль тут же настолько превосходит своего предшественника многосторонностью и глубиной телесно-духовных контрастов, что вопрос об их сопоставимости снимается, но одновременно он вводит сюда еще нечто иное: связывание контрастов. Фигуры должны приходить также и в духовное зацепление друг с другом, в то время как прежние алтарные образа никогда не находили неловким несогласованную расстановку святых. Одна из коленопреклоненных фигур — донатор с необыкновенно безобразным лицом, однако это безобразие перекрывается величественной серьезностью того, как он подан. Он молится. Его покровитель, св. Иероним, кладет руку ему на голову и предстательствует за него. Ритуальное моление обретает прекраснейшую свою противоположность напротив, в св. Франциске, устремляющем горящий взгляд вверх: поясняющим движением руки, направленным из картины наружу, он берет под свое заступничество всю общину верующих, и должен показать, как молятся святые. И взгляд его наверх перенимает и мощно продолжает также указующий вверх Иоанн позади него.

«Слава» Мадонны здесь живописно преодолена, однако не окончательно: прежний диск, по крайней мере частично, сохраняется в качестве фона, однако вокруг уже набухают облака, и ангельчики свиты, которым кватроченто выделяло самое большее клочок облачка или облачную скамеечку, чтобы поставить ногу, могут теперь вволю кувыркаться в своей стихии.

В самой посадке Мадонны Рафаэль проводит необычайно красивый и богатый мотив. Уже говорилось о том, что он не явился здесь первооткрывателем: разновысокая постановка ног, поворот верхней части корпуса и наклон головы восходят к Леонардовой Мадонне с «Поклонения волхвов». Младенец Христос чрезвычайно манерен в своем повороте, однако что здесь всего милее — так это мысль сделать так, чтобы он не смотрел, как мать, на молящегося донатора, но на стоящего внизу, посередине между мужчинами, мальчонку, также засматривающего на него вверх.

Этот голый мальчик с табличкой — к чему он здесь? Могут сказать, что в любом случае желательно было повстречать среди всех этих тяжелых и серьезных мужских типов детскую непосредственность. Однако помимо того мальчик еще и просто необходим здесь — как формальный связующий член. На картине здесь зияние. Гирландайо решительно ничего с ним не предпринял. Однако стиль чинквеченто требует, чтобы объемы находились в соприкосновении друг с другом, и требовалось ввести сюда именно некую горизонталь. Рафаэлю следовало откликнуться на предъявленное требование изображением мальчика-ангела, держащего в руках (чистую) табличку. Таков идеализм большого искусства.

Воздействие Рафаэля глубже и в то же время объемнее. Мадонна опущена так низко вниз, что ее нога доходит до уровня плеч стоящих фигур. С другой стороны, нижние фигуры плотно примыкают к рамке: теперь взгляд не должен еще раз перемещаться на пейзаж за их спинами, а именно это делало прежние картины несколько рыхлыми и слабыми[87].

«Мадонна с рыбой» (Мадрид, Прадо). В этой «Madonna del pesce» (рис. 86) мы имеем исполненную Рафаэлем римскую редакцию темы «Мария in trono [на троне]». Заказана была Мария с двумя сопровождающими фигурами — св. Иеронимом и архангелом Рафаилом. Последнему в качестве отличительного атрибута должен был быть придан мальчик Товия с рыбой в руке[88]. В то время как на других картинах мальчик этот теряется где-то в стороне и воспринимается только как помеха, здесь он становится в центре действия, так что картина-олицетворение превращается в «повествование»: ангел приводит Товию к Мадонне. Не следует здесь искать никакого специального намека: таково уж свойство рафаэлевского искусства — во все вносить живое отношение. Иероним преклонил колени по другую сторону трона, он на мгновение отвлекается от чтения и бросает взгляд на группу ангела. Кажется, только что перед этим младенец Христос был обращен к нему, теперь же он повернулся к новоявленным посетителям и по-детски потянулся им навстречу, в то время как другая его рука все еще заложена в книгу старика. Мария, очень строгая и благородная, не наклоняя головы смотрит на Товию сверху вниз. Она задает в композиции чистую вертикаль. С робостью приближающийся мальчик и пленительно красивый ангел, исполненный с поистине Леонардовым блеском, образуют вместе единственную в своем роде в истории искусства группу. Направленный снизу вверх взгляд, выражающий ходатайство и заступничество, существенно усиливается идущей в том же направлении линией зеленого занавеса, который, резко выделяясь на фоне светлого неба, представляет собой единственное украшение в этой в высшей степени упрощенной композиции. Трон выполнен по-перуджиновски просто. Богатство сообщается картине исключительно замыканием всех движений друг на друга и сближенностью всех фигур. Как недавно установил Фриццони (Frizzoni), исполнение картины не было рафаэлевским, и все же совершенная замкнутость композиции не оставляет и тени сомнений в том, что Рафаэль до самого конца наблюдал за ее созданием.

«Сикстинская Мадонна» (Дрезден). Уже не восседающей на облаках, как в «Мадонна ди Фолиньо», но шествующей по ним, выпрямившись в полный рост, словно явление, открывающееся лишь на краткие мгновения, написал Рафаэль Мадонну на картине для картезианцев из Пьяченцы, изобразив вместе с ней св. Варвару и папу Сикста II, по которому она и была названа «Сикстинской». Поскольку достоинства этой композиции обсуждались уже со всех сторон, мы поговорим здесь только о некоторых моментах (рис. 87).

Непосредственное вышагивание из картины, обрушивание на зрителя всегда должно производить неприятное впечатление. Существуют, правда, современные картины, рассчитанные как раз на это брутальное воздействие. Рафаэль все средства употребил на то, чтобы остановить движение, удержать его в определенных рамках. Нетрудно увидать, что это были за средства.

86. Рафаэль. Мадонна с рыбой. Мадрид. Прадо

Мотив движения — удивительно легкая, летящая поступь. Разбор частных соотношений равновесия в этом теле, того, как проведены линии широко раздувшегося плаща и с шелестом отклоняющегося назад конца драпировки объясняют это чудо лишь отчасти: важно также и то, что святые слева и справа не стоят на облаках на коленях, но тонут в них, а также то, что ноги идущей остаются в темноте, между тем как свет озаряет только гребни белого облачного ковра, что усиливает впечатление того, что они несут ее на себе.

87. Рафаэль. Сикстинская Мадонна. Дрезденская галерея
88. Альбертинелли. Мадонна с двумя святыми. Париж. Лувр

Вообще все устроено так, что для центральной фигуры постоянно находятся вовсе даже не любые, но исключительно выигрышные контрасты. Только она стоит, другие же на коленях, да еще на заглубленном плане[89]. Лишь она появляется изображенной в полную ширину, чисто вертикально, как абсолютно простой объем, полным силуэтом на светлом основании, другие же связаны со стеной, многочастны в одежде и раздроблены как объемы, а также не имеют опоры в себе самих, но существуют лишь в соотношении с образом по серединной оси, для которого припасено величайшее по ясности и мощи явление. Она задает норму, прочие же являются отклонениями, однако так, что также и они представляются упорядоченными согласно тайному закону. Очевидна дополнительность направлений: то, что взгляду папы вверх должен соответствовать взгляд вниз у Варвары, а его указанию из картины — ее подхватывание внутрь нее[90]. Ничто в этой картине не предоставлено случаю. Папа смотрит на Мадонну вверх, а Варвара — на детей у края внизу, так что проявлена забота также и о том, чтобы сразу же пустить взгляд зрителя по верной колее.

Нет нужды говорить о том, как замечательно действует на нас в Марии, явлению которой придана почти что архитектоническая мощь, этот налет робости в выражении. Она является лишь носительницей, Бог — это ребенок у нее на руках. Несут его не потому, что он не в состоянии ходить, но как несли бы принца. Его тело превосходит человеческие размеры, и в том, как он лежит, есть нечто героическое. Мальчик не благословляет, но смотрит на людей перед собой пристальным недетским взглядом. Его глаза фиксируются, что детям несвойственно. Волосы спутаны и взъерошены, как у пророка.

Два мальчика-ангела у нижнего края образуют фон заурядной естественности для чудесного. Замечал ли кто-нибудь, что у старшего из них только одно крыло? Рафаэль опасался пересечения, он не желал, чтобы снизу картина завершалась излишне массивно. Классический стиль предполагает в ряду прочего также и вольности.

Картине следует висеть высоко: Мадонна должна спускаться вниз. Если установить ее низко, она утратит свое оптимальное воздействие. Рама, в которую вставили ее в Дрездене, возможно, оказалась несколько тяжеловата: без крупных пилястров фигуры выглядели бы куда значительнее[91].

89. Джованни Беллини. Преображение. Неаполь. Музей

«Преображение» (Ватиканская пинакотека). Картина Преображения открывается нашему взору как двойная сцена — Преображения вверху и приведения бесноватого мальчика внизу. Как известно, такое их связывание вовсе не является чем-то обычным. Оно было избрано лишь Рафаэлем, и только однажды. Так обратил он к нам свое последнее слово в связи с большим стилем в повествовательной живописи (рис. 90 {24}).

Сцена Преображения всегда была щекотливой темой. Три человека стоят рядом друг с другом в полный рост, а три других полулежат у их ног. При всем очаровании тонов и деталей столь добросовестно задуманная картина Беллини из Неаполитанского музея (рис. 89), не может ввести нас в заблуждение относительно смущения, которое испытывал сам художник, когда ему приходилось уложить у ног сияющего Преображенного с его спутниками еще три человекокочки ослепленных учеников. Существовала, впрочем, и еще более ранняя, идеальная схема, согласно которой Христу вообще не надо было стоять на земле, но следовало быть изображенным поднявшимся в сиянии над ней. Так написал эту сцену и Перуджино в [Колледжо дель] Камбио (Перуджа). Очевидно, такой вариант обладал многими уже чисто формальными преимуществами, для Рафаэля, однако, изначально не могло быть вопроса, на чем остановиться ему: возвышенное восприятие требовало чудесного. Движение раскинутых рук он нашел уже готовым, однако парение и выражение одухотворенности он не мог воспринять ни у кого. Увлеченные летящим движением Христа, повернувшись к нему и будучи от него зависимыми, за ним также теперь следуют Моисей и Илия. Он есть источник силы и световой центр. Другие попадают лишь на край сияния, окружающего Господа. Круг замыкают ученики внизу. Рафаэль исполнил их в гораздо меньшем масштабе, чтобы иметь возможность полностью связать с землей. Сами они более не являются развлекающими, самостоятельными единичными сущностями, но появляются как нечто необходимое в круге, образованном Преображенным вокруг себя, и лишь через свое противоположение оробелости парящая фигура приобретает полное впечатление свободы и выделенности. Если бы Рафаэль оставил по себе миру одну лишь эту группу, то был бы совершенный памятник искусства в его понимании.

90. Рафаэль. Преображение (верхняя часть картины). Ватикан

До какой же степени притупляется чувство объема и утрачивается способность рассчитывать уже у болонских академистов, желавших продолжать традиции классической эпохи! Христос с воздусей обращается вниз, к ученикам, с речью, будучи сам защемлен меж двух вальяжно развалившихся на облаках фигур Моисея и Илии, а внизу исполинских размеров ученики, с вульгарно-преувеличенными жестами и позами — вот картина Лудовико Карраччи в Болонской пинакотеке (рис. 91).

Однако Рафаэль не хотел, чтобы все завершалось группой Преображения, ему требовался контраст — и он нашел его в истории с бесноватым мальчиком, которую излагает Евангелие от Матфея непосредственно за Преображением. Это есть последовательное развитие композиционных принципов, которые Рафаэль применил в Станца д’Элиодоро. Сверху покой и праздничность, небесное одухотворение, внизу — сущее стеснение, земные беды.

Плотной массой стоят здесь апостолы: спутанные группы, резкие движения линий; основным мотивом является диагональный проулок, проложенный через толпу. Фигуры здесь значительно превосходят размером верхние, однако никакой опасности того, что они подавят сцену Преображения, нет: ясная геометрическая схема одерживает верх над всеми шумами толпы.

Рафаэль оставил картину неоконченной: множество частностей невыносимо здесь по форме, а все в целом отвратительно по цвету, однако главный расчет контрастов должен быть его собственной идеей.

91. Карраччи. Преображение. Болонья. Галерея

В то же время Тицианом в Венеции была создана «Ассунта» (1518 г., рис. 92) [Венеция, церковь Санта Мария Глориоза деи Фрари]. Расчет здесь выполнен по-другому, но в чем-то принципиальном он все же схож. Апостолы внизу образуют замкнутую в себе стену, где каждый взятый по отдельности ничего не означает — что-то вроде цокольного этажа, а над ними стоит Мария, в обширном круге, верхний край которого совпадает с полукруглой рамкой картины. Могут спросить, почему также и Рафаэлю было не избрать полукруглого завершения картины? Возможно, он опасался, что тогда Христос слишком вырвется вверх.

Руки учеников, заканчивавших «Преображение», упражнялись в своем ремесле, прикрываясь именем мастера, также и в других местах. Лишь в самое недавнее время Рафаэля попытались вызволить из этого общества. Кричащие по цветам, неблагородные по восприятию, фальшивые в жестах и во всем лишенные меры, произведения мастерской Рафаэля (в преобладающей своей части) принадлежат к самому что ни на есть отвратному из всего, что когда-либо создавалось в истории живописи.

92. Тициан. Ассунта. Венеция. Церковь Санта Мария Глориоза деи Фрари

Можно понять гнев Себастьяно [дель Пьомбо] в связи с тем, что такие-то люди перекрывали ему дорогу в Риме. Себастьяно на протяжении всей своей жизни оставался соперником и ненавистником Рафаэля, однако талант давал ему право заявлять претензии на наиболее ответственные задания. Он так и не смог до конца избавиться от некоторых аспектов венецианской ограниченности. В самой гуще монументального Рима он продолжает придерживаться схемы полуфигурной картины, а полного овладения телом он, возможно, так никогда и не достиг. У него отсутствует высокое пространственное чутье, он легко спутывается, становясь в таком случае обуженным и неясным по воздействию. Однако он обладает действительно великой восприимчивостью. В качестве художника-портретиста он стоит в самом первом ряду, а в исторических картинах иной раз достигает такой мощной выразительности, что сравнивать с ним можно одного Микеланджело. Насколько многим обязан ему Себастьяно не ведомо, разумеется, никому. Его «Бичевание Христа» в Сан Пьетро ин Монторио в Риме и «Пьета» в Витербо принадлежат к наиболее величественным творениям золотого века. «Воскрешение Лазаря», которым он желал бросить вызов «Преображению» Рафаэля, я бы не стал ставить так уж высоко: Себастьяно куда лучше в случае небольшого количества фигур, нежели при изображении толп, и полуфигурная картина — это, возможно, вообще та почва, на которой он чувствовал себя уверенней всего. В находящейся в Лувре картине «Встреча Марии с Елизаветой» (рис. 159) вся его благородная природа обретает свое выражение, и рафаэлевская ученическая работа на ту же тему в Прадо выглядит рядом с ней, несмотря на свои крупные фигуры, заурядной[92]. Также и «Несение креста» Себастьяно в Мадриде (повторение — в Дрездене) по выразительности основной фигуры может превосходить страждущего героя с одноименной картины Рафаэля (так называемое «Spasimo») в Прадо[93].

Если подыскивать двум великим римским художникам кого-то еще в качестве третьего, им непременно окажется Себастьяно. При взгляде на него создается впечатление, что личность, предназначенная к чему-то высшему, не смогла в нем развиться в полной мере, что он не извлек из своего таланта того, что можно было из него извлечь. Ему недостает святой одушевленности работой, и в этом он является противоположностью Рафаэля, в качестве важнейшей черты которого Микеланджело превозносил как раз прилежание. Что он этим подразумевал? Очевидно, способность извлекать из всякой новой задачи новую силу.

Глава V Фра Бартоломмео (1475–1517)