Планета Марс, декабрь 1942 – апрель 1943 года(Автор: Ника Батхен)
Исаа́к Эммануи́лович Ба́бель (настоящая фамилия Бо́бель) (1 (13) июля 1894–22 апреля 1943) – русский писатель. Родился в Одессе в семье торговца-еврея. Выжил во время погрома 1905 года. Обучался в одесском университете и киевском институте финансов, отчислен за неуспеваемость. Работал клоуном, коммивояжером, был замешан в «деле Грачей» по контрабанде турецких апельсинов и табака. С 1912 по 1914 год состоял под наблюдением как активный анархо-синдикалист, позднее отошел от политики. В 1915 году в киевском журнале «Алоэ» опубликовал первый рассказ «Розы для Маргариты». В 1916 году по совету А. М. Горького «ушел в люди», был учителем русского и французского в Слониме, добывал нефть в Баку, разводил скаковых лошадей в Бессарабии. В 1919 году вместе с первой женой Розой Бронштейн эмигрировал во Францию. Служил в Легионе, воевал в Алжире, Афганистане, Нигере. Интересовался авиацией. Продолжил литературные опыты в 1924 году, опубликовав «Легион Жизни» – летопись наемников. В 1927 году вышла вторая книга «Одесную Одессы» – ностальгические воспоминания о любимом городе писателя. В 1928 году репатриировался в Россию. Стал известен как беллетрист и путешественник, сотрудничал с журналами «Вокруг Света» и «Нива». Третий сборник рассказов «Явь» отразил впечатления Бабеля от недостаточных на его взгляд перемен в образе жизни Российского государства. Благодаря активной полемике в центральных газетах, на повестку дня в Государственной думе в очередной раз был вынесен вопрос об отмене черты оседлости для евреев и в 1932 году был принят закон о равноправии всех граждан Российского государства вне зависимости от их национальной и расовой принадлежности. В 1933 году на сцене МХАТ была поставлена пьеса Бабеля «Рассвет» – о пути к знаниям, открытом социалистами для детей разных народов.
В 1934 году в издательстве «Омега» пропала рукопись первого романа Бабеля – «Кони белые». До сих пор не установлено, была ли рукопись изъята цензурой или похищена недоброжелателями. Сам Бабель с трудом перенес утрату, заболел нервным расстройством и до 1939 года отошел от художественной литературы. Полет «Святогора 4» стал переломной вехой в творчестве автора. Роман «Как это делали на Луне» вошел в золотой фонд российской фантастической литературы. Невзирая на рекомендации врачей, Исаак Бабель настоял на включении себя в качестве корреспондента в состав полномасштабной экспедиции к Марсу на звездолете «Перун». Погиб 22 апреля 1943 года – вместе с грузовиком сорвался в пропасть за двое суток до старта звездолета к Земле.
Творчество Бабеля оказало огромное влияние на литераторов так называемой «южнорусской школы» (Ильф, Петров, Катаев, Паустовский, Светлов, Багрицкий) и получило широкое признание во всем мире, его книги переведены на многие иностранные языки.
Первая ночь
Тени вспарывали туман, перечерчивали лучами оплавленное стекло кратера. Туша солнца ползла по небу, словно рыба вверх брюхом, красная рыба в красной, мутной от глины реке. Колючий ветер трогал наши шинели, гладил щеки, целовал губы, тут же пухшие алыми трещинками. Укрывшись за валуном, унтер Горечавкин смолил самокрутку с поспешной жадностью. На его умном, хищном лице читалось острое наслаждение, ноздри вздрагивали. В звездолете запрещали курить вообще – слишком много людей набилось в железную клетку, слишком много техники, топлива, аппаратов и невозможных надежд.
Из-за ошибки курса мы летели втрое дольше положенного, бойцы истомились, изнервничались. Уже знали – Марс обитаем, там высятся города, и вода с полюсов заполняет каналы короткими днями лета. Солдаты готовились драться, гадали – захотят ли чужие дружбы или войны и хороши ли у них женщины. Элегантные офицеры с выбритыми щеками, в сияющих белизной перчатках смотрели на болтовню сквозь пальцы, не унимали споров. Франтоватый, бахвалистый наш радист, чернобровый красавец Югов, не вынес старта, сердце остановилось, и четыре дня рядом с живыми лежал труп. Смерть скрывали, чтобы не вызвать панику, но слухи полнили узкие, неуютные каюты нашего «Перуна». Изысканный пафос торжественного молебна в честь удачного приземления на чужую планету был подпорчен тоскливым запахом похорон. Мы долбили лопатами спекшуюся холодную почву, но она не поддавалась – пришлось взрывать. Оскаленный рот ямы принял тело, клочья глины укрыли первого человека, который умер и не вернул свой прах в материнское лоно Земли. Мы обнажили головы. Грохнул салют, адмирал Каратаев завершил бесконечную речь и началась работа. Бойцов ждали выгрузка, лагерь, посты, пробуждающее аппетит пыхтение полевой кухни, а потом, когда теплая каша уже согреет живот, – стопка крепкого и вожделенная папироса.
Сигнала «вольно» еще не дали, Горечавкин знал это и курил поспешно, захлебываясь и кашляя.
– Отвык, брат? – усмехнулся я, тайно завидуя – мне врачи давно запретили табак.
– Отвыкнешь, как же, – отмахнулся унтер и уронил столбик пепла на гимнастерку. – Я за другое волнуюсь. Вот записался я в наш отряд, думал – прилетим мы на Марс из России-матушки, и начнется совсем другая жисть. Вроде как в раю, у пана бога за пазухой, отмоем поганые души и станем светлые, легкие, любовью напоенные, поймем за ради чего нас мамаши на свет рожали. А тут прилетели и хана…
Брошенный окурок пыхнул дымком и потух, Горечавкин загнул по матушке, помянув и родительницу свою, и Иисуса Христа, и звездолет, и старика адмирала с его вишневой, обкусанной трубкой.
– А откуда ты знаешь, чудак человек, что не будет этой вот другой жизни? – Я обвел рукой красный, пылящийся горизонт, острые скалы и густые, непроглядные облака.
– Да уж знаю, – угрюмо буркнул Горечавкин. – Вышел я из звездолета, глянул по сторонам, и душа у меня понеслась, как сани с горы летят. Такая вокруг краса, такая дива, воздух сладостный, тело легкое, камни эти краснющие сияют да переливаются. Долетели мы, будем новую жизнь стоить, где ни голодных, ни злых не будет, счастья всем хватит – и детям нашим, и внукам… Отошел я на горочку с выси глянуть, гляжу – немец стоит. Ражий такой, мордатый – притулился и ссыт себе в эту благодать неземную, лыбится как дурной. Думал, убью его. А потом понял – зря.
– Что зря, Горечавкин? – Я взглянул в побледневшее, сморщенное лицо. Мне почудилось, унтер пустил слезу. Но он только махнул тяжелой рукой, поправил шапку, одернул шинель и зашагал к палаткам – адмирал приказал в первый же день разбить лагерь.
Как только исчезло солнце, пришел мороз. Совершенно сибирский, прозрачный, нежный. Свет двух лун перекрещивался на ледяных узорах, обращая их в розоватые брабантские кружева, бороды часовых обросли пышным мхом, добротные прусские шинели преобразились в камзолы придворных Короля-Солнце. Тишины не было – шуршали камни, выл и смеялся в скалах колючий ветер, тяжело скрежетал, остывая, корпус нашего звездолета. Суета спала, усталые бойцы канули в беспробудный, тяжелый сон молодых зверей. Господа офицеры выпили по одной и разошлись по своим палаткам, я смотрел на их чеканные лица, породистые носы, тевтонские бравые подбородки и российские подернутые сплином глаза – романтиков среди них не было. Может, и к лучшему – мечтатель Колумб открыл Америку, но покорил её свирепый бандит Кортес. Неожиданно мне стало тесно под затхлым брезентом.
Приоткрыв неуклюжий полог, я выбрался наружу, подмигнул часовому «пройдусь, мол». Тот вяло махнул рукой и отвернулся – его тоже клонило в сон. Почва мягко пружинила под ногами, словно усыпанная опилками арена цирка, заштатного цирка в склочном и шумном Бердичеве. С улыбкой вспоминался теперь неуклюжий конферанс, глупая маска рыжего клоуна. Я провел там четыре месяца, прячась от гнева отца, пока первый мой рассказ не вышел в киевском журнале.
Шагалось легко – после дней заточения в звездолете тело требовало движения. Сами собой в голове складывались упругие строчки заметки, «Нива» ждала сотню строк ежедневного репортажа. За освещенным квадратом лагеря царила красноватая, неизвестная темнота. Я бросился в неё, как мальчишкой наугад бросался в зеленый сумрак дачного леса. Только сейчас во всей полноте пришло – долетели, это чужая планета. Сухой и мерзлый воздух Марса пьянил меня одуванчиковым вином юности, тонкий запах цветов был немыслимым в этой стыли. Откуда он взялся? Электрический фонарь осветил укрытую от ветра ложбинку, и я увидел паучьи спины объятых морозом кустов, ледяные, пронзительно-синие лепестки, хрупкие бутоны, крохотные побеги. От прикосновений они падали и разбивались с ясным хрустальным звоном. Я застыл, завороженный. Тут же желтокрылая бабочка с серебристыми лентами на распахнутых больших крыльях доверчиво села ко мне на грудь, прижалась, словно дитя, ища тепла. Тонкие усики шевелились, тельце вздрагивало, и от этих касаний моя душа рассыпалась серебряной пылью, чтобы родиться заново. Я почувствовал, что дыхание иной планеты пропитывает мне легкие, растворяется в быстрой крови, заставляя её течь медленнее. Марс пришел ко мне во всеоружии.
Пестрой лентой промелькнула в воспаленном мозгу череда картин – амфитеатры, развалины, бесчисленные стада на пышных лугах, разукрашенные улицы городов, нищета рабочих кварталов, обезлюдевшие башни, полные древних сокровищ, разноцветные гейзеры, лабиринты пещер, огромные пауки и летающие корабли. Лицо женщины, тоскующее и страстное, явилось передо мной, нежный голос позвал: «Сын Неба…» Ожидание завершилось, пути скрещены – так казацкая сабля, искря, бьётся о польское, окровавленное железо. Я готов был снова подняться к звездам, лишь бы услышать волшебный голос ещё раз, но текучая песня ветра успокоила сердце, утолила печаль. Красные волны подхватили меня и понесли в теплый край, полный la maladie… Голубица моя в ущелье скалы под кровом утеса! Покажи мне лице твое, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лице твое приятно.
– Вашь-бродь! Проснитесь, вашь-бродь, замерзнете! Ишь, окоченели совсем! Вставайте!
Грубый, резкий, как скрип несмазанного колеса, бас казака Небейбатько пробудил меня от мечтаний. Опираясь на мощное плечо казака, я кое-как дотащился до медсанбата, где доктор Леонтьев, бранясь, обработал мне отмороженные щеки и пальцы ног.
На третий день к нам пришли марсиане.
Игра
Взрослые жители красных пустынь и низкорослых, щуплых, как местечковые старики, городов до изумления походят на землян. Те же суетливые взгляды и прозрачные от счастья улыбки видны на лицах матерей, так же стеснительно шелестят мимо молодые девицы, так же хмуро, с затаенной угрозой ворчат обделенные судьбой нищие, так же осторожно обходят пришельцев смирные остроносые мужчины. Кто-то смотрит на нас с восхищением, кто-то со страхом, кто-то с надеждой, большинство прячет глаза и улыбается механически, как китайцы. Они боятся нас, мы опасаемся их. Странный язык их, то гибкий и плавный, то шипящий и цокающий, дается немногим, зато мгновенно – через день-два занятий с помощью переговорных шаров наши полиглоты заговорили не хуже аборигенов. Я запомнил лишь несколько слов. «Тума» – так они называют свою планету, «эллио» – приветствие, марсианское «шалом», «хаши» – это мохнатые неуклюжие звери вроде наших коров, «улла» – музыкальный инструмент, помесь дудки и саза, с четырьмя длинными струнами.
Первый город, который открыл перед нами ворота, очень красив, хотя и малолюден. Много пустых домов, слепо глядящих раскрытыми окнами, запертых лавочек, заросших, запущенных скверов. На главной улице магазины с сияющими витринами, в них – модные платья, деликатесы, мебель. Подле большого, шикарного ресторана – площадь с музыкальным фонтаном, где танцуют по вечерам. В переулках маленькие кафе, в которых подают удивительно вкусные ледяные паштеты, бутерброды на длинных шпажках и ароматное, горячее питье. Юноши носят широкие брюки и короткие пышные курточки, зрелые мужчины – большие халаты вроде таджикских, бреют голову и лицо. Дамы одеты в длинные, легкие, расширяющиеся книзу, закрытые одеяния, молодые девицы надевают черное и лиловое, женщины постарше – яркие, светлые наряды. Есть общественный транспорт, театр, подобие кафешантана и опиекурильня. Даже бедно одетые марсиане церемонны и вежливы друг с другом. Мы четвертый день в Миалоре, и я ни разу не видал ссоры или драки на улицах.
То, что это не люди, понимаешь, только глядя на детей марсиан. Их мало – один, два, редко трое в семье. Синекожие, прозрачно-худые младенцы не гулят, не хохочут и даже не плачут – ощупывают паучьими пальчиками всё вокруг, всматриваются в предметы тёмными и пронзительными византийскими глазами и молчат, словно призраки. У малышей постарше нет привычки носиться, грохотать и шуметь, распевать глупые песенки и беззаботно болтать друг с дружкой. Их развлечения сродни монотонным утехам душевнобольных – разноцветными мелками рисовать на гладком камне картины, чтобы тут же стереть их особой тряпочкой, поочередно катать по земле звенящие пестрые шары, сплетать пальцы в немыслимых для человечьих суставов формах, повторять на разные голоса одни и те же слова. Их движения неприятны для взгляда, то замедленные, то молниеносно резкие, полные механической грации – и ни единого лишнего. Эти дети похожи на волынских замоленных цадиков – та же скорбная мудрость плещется в змеиных зрачках, то же ласковое безумие приподнимает уголки губ.
…Я бродил по городу в поисках новой темы. Прямые улицы вели меня с легкостью петербургских просторных линий. Обложенные расписной плиткой дома незаметно редели, высоко в облаках пролетали с торжественной важностью марсианские летучие корабли и крылатые «седла», из окон временами тянуло по-восточному пахучей, наверняка острой и сладковатой на вкус снедью. Гребнистые ящерицы шныряли по подворотням, жались к домам, шипели друг на друга наподобие наших уличных кошек. На голых ветках сочно-розовых кустов, несмотря на ощутимый холод, уже набухали почки, кое-где во дворах щетинились пустынные кактусы, между которыми хозяйки победнее протягивали веревки, чтобы сушить белье. Заглянув в случайную подворотню, я увидал запущенный сквер, почти иссякший фонтан в бассейне-чаше с широкими узорчатыми краями. На бортике спиной ко мне играли дети – двойняшки лет восьми-девяти, длинноволосые, голенастые. Они двигали по желтоватому отполированному до молочного блеска мрамору какую-то маленькую игрушку.
Осторожно, чтобы не спугнуть, я достал полевой бинокль – мне захотелось увидеть вблизи их забавы. Дети были увлечены игрой, азарт читался в сжатых маленьких кулачках, в движениях острых плеч. Так страстно напряжены бывают мальчишки, разномастной пестрой компанией играющие в пуговицы на пустыре подальше от взглядов взрослых. Везучий Катаев, грек Ставраки и Зяма Левински с Балковского переулка были нашими чемпионами, и карманы их пыльных штанишек оттопыривались, переполненные блестящими кругляшами.
Игрушка сосредоточенных маленьких марсиан оказалась живой – гладкокожая, золотисто-коричневая, некрупная ящерка. Она вставала на задние лапки и аплодировала передними, неуклюже кувыркалась, ползла вперед хвостом, раскрывала беззубый рот. Иногда, словно опомнившись, ящерка дергалась и пробовала удрать, но, не успев сползти с бортика, замирала и покорно возвращалась к своим мучителям. Я подумал, что наивные живодеры привязали к ней нитки или крючки, но, вглядевшись, увидел – нет. Они управляли ящеркой, как перчаточной куклой, всего лишь пристально на неё смотря, передавая животному свою волю. И соревновались – кто быстрей, кто точней, кто успешней добьётся исполнения приказания. Ящерка моталась скомканной тряпочкой, тихо шипела, высовывала жалкий язычок, но не сопротивлялась. Под конец дети застыли в неестественной жесткой позе, сгорбив плечи, сцепив руки, – и тельце животного медленно-медленно поднялось в воздух, воспарило само собой. Я ахнул от удивления. Золотистая ящерка звучно плюхнулась в воду, быстро-быстро облизала капли с недоуменной мордашки и порскнула куда-то за камешки. С негромким вздохом дети расслабили спины и обернулись ко мне. Я почувствовал – их острые взгляды ввинчиваются мне в череп, проникают в мозг, давят. Моя правая рука сама собой приподнялась, пальцы разжались, бинокль мягко, очень медленно опустился на почву. Телепаты тихо засмеялись, застрекотали что-то на птичьем своем языке. Я лязгнул зубами, прихватив мякоть щеки, кровь вернула свободу. Выхватив револьвер, я сбил с фронтона какую-то маску, осколки камня брызнули во все стороны. Мне хотелось крови, но перепуганные мордашки малолетних престидижитаторов привели меня в чувство – это были всего лишь дети. Я затейливо выругался, подобрал треснувший бинокль, потянулся было щелкнуть по лбу ближнего фокусника, посмотрел в его немигающие, распахнутые глаза и не стал.
Тонкая детская ручка прикоснулась к моим щекам, ощупала веки, удивленно подергала ус, палец попробовал залезть в рот, я лишь плотнее сжал губы. Другой ребенок, видимо, более робкий, обнюхал меня с двух шагов, словно звереныш. Из мешочка на его груди явился крохотный светящийся шарик.
– Тлацетл. Гео Тлацетл, – скорее ощутил, чем услышал я. И принял холодный, гладкий и удивительно тяжелый на ощупь подарок.
В карманах у меня вечно болтался какой-то мусор – патроны, огрызки карандашей, леденцы, ножики, большие орехи и прочие мальчишеские сокровища. Я запустил туда руки, нашаривая ответный презент. И ударила сирена – хриплый голос «Перуна» звал нас на помощь. «Тревога! Тревога! Трево о о ога!» От пронзительного гудка закладывало уши, дребезжали оконные стекла, казалось, даже земля дрожала.
Я побежал к звездолету. По пути мне встречались бойцы, страх и тревога кривили им иссеченные холодом губы. В натруженных и усталых руках их мертвым грузом лежало оружие.
Безумцы
Голос уллы впивался в небо. Пронзительный и высокий, словно синагогальный распев, когда старенький кантор Йоселе Соловейчик выводит «Кол Нидрей», а жирные сердца одесских торговцев потеют соком раскаяния, звук этот улетал к красным тучам и снова падал в песок. Босоногий юродивый с длинными, с рождения не чесанными волосами, сидел, скрестив ноги, на гребне холма, то перебирал струны, то касался подвижным, как у обезьяны ртом, отверстий дудки. Лучи солнца подсвечивали его худую фигуру. Колонна грузных, беременных железом и смертью грузовиков медленно ползла мимо.
Мы ушли тогда из Тчилана, последнего из оазисов подле Аскрийской горы. Подземные воды перестали питать каналы, золотистые луга иссохли, жалкая кучка озлобленных стариков ютилась в одной-единственной вилле, питаясь затхлой мукой и сухим мясом хаши. В ветхом здании с низкими потолками пахло голодом и хаврой. Старики не смотрели на нас, они пели заунывные песни, раскачивались и бились лобастыми головами о стены. Они прятали женщин от свирепых и яростных Магацитлов. Бесполезная предосторожность – Генрих Шляйф, белокурый германец, отыскал их убежище и раскатисто хохотал, глядя, как разбегаются, падают в липкую пыль синекожие, перепуганные старухи.
В пестрой, сытой Азоре марсиане были другими – словно дети они тянулись к могучим землянам, наши винтовки и грузовики, рации и прожекторы вызывали у них неуемный восторг. Любую безделушку с Тлацетла (так они называли Землю) можно было сменять на золото – настоящее, гладкое и тяжелое золото. Особенно им полюбился табак – раз распробовав, марсиане шалели от дыма, как индейцы от выпивки. За сигарету брали носильщика, денщика или ночлег. За пачку можно было купить всё. Мы блаженствовали в Азоре – ходили по ресторанам, пили местное вино из цветов, слушали заунывные песни, любовались безумными танцами марсианок, лакомились паштетами и тающими во рту пирожными. Брали в лавках одетые бронзой ветхие манускрипты, полные музыки и бессмысленных символов. Я скучал в их томительной прелести и готов был отдать всё марсианское золото за одну польскую лавочку, в которой самодержавно царит желтобородый, пахнущий книжной мудростью и мышами, корыстный букинист. Мы не брали с собою книг.
Прозрачно-худой парнишка с лицом пьяного ангела каждый день подходил к казармам, предлагал великим Магацитлам покататься на крылатом седле, но солдаты отказывались. Все помнили, как в Миалоре опьяневший от ненависти пилот бросил корабль с Сынами Неба на булыжники амфитеатра – погибли Джоунс, генерал янки и двое наших бойцов с «Перуна». Я тогда сказал «нет» – и жалел до сих пор, перекатывая на языке ощущение несвершившегося полета. Дирижабли и геликоптеры казались неуклюжими бегемотами по сравнению с марсианскими «птицами», мне мнилось, будто скольжение между туч утешит мою тоску по живым лошадям и зеленым лугам. Здесь не было зелени и синевы – землю и небо пропитывали желтый, красный, багряный, пронзительный и тоскливый коричневый цвет. И никакие маски не помогали справиться с удушающим, едким привкусом вездесущей пыли. Мы устали – на привалах всё чаще вспоминали матерей и детей, домики в Джорджии и хатки на Бессарабии, линии Петербурга и дворцы Дрездена. Позавчера минул месяц, как «Перун» поднялся с Земли.
Улла взвыла. Сивоусый казак Григорий спрыгнул с подножки, поднял с земли ком иссохшей глины и швырнул в музыканта, целя в лицо. От удара из зарослей кактусов шарахнулись мелкие паучки. Безумец не шелохнулся, его лицо оставалось невозмутимым, как у монгольской золотой маски. Тускло-алый луч света сабельным шрамом остановился на худом горле. Мне показалось, будто музыкант уже мертв, изрублен ненавидящим взглядом бойца. Сосед по машине, картограф Акимушкин, нервический гимназист, как называли таких парней петербургские проститутки, согнулся в припадке неудержимой рвоты, сунул в окошко плешивую голову. Ему тоже почудился свежий труп, истекающий синеватой и жидкой, как вода, кровью. У немцев кто-то выстрелил в воздух короткой очередью. Серый грузовик из хвоста колонны вильнул брезентовым кузовом, ткнулся в борт впередиидущего и сполз в кювет. Злая паника цепкими пальцами протянулась к сердцам бойцов, люди вздрагивали, кричали. И над всем этим бредом царила улла, грозная и беспощадная, словно валькирия Вагнера. Волны текучей глины накатывали с холмов, сухой дождь осыпался с неба, зловонные ихи закружились над нами, вытягивая тощие шеи, их беззубые рты шевелились. Хриплый голос отца Викентия вяз в адском шуме, «Отче наш» не спасал от свирепого наваждения.
Я вдруг вспомнил свою молитву – реб Довидл острой линейкой вбивал «Шма» в тупые головы мальчишек из хедера. И тут же понял – любые наши слова бесполезны на этой выжженной красным солнцем, мертвой земле, здесь властны чужие боги и вся ярость их ныне отольется чужакам, пришлым. «Стань тенью для зла, бедный сын Тумы, и страшный Ча не достанет тебя…»
Ещё один грузовик сполз с дороги, подмяв под себя кружащий, словно ослепшая лошадь, мотоциклет. Плачущим голосом помянул богородицу Джанелидзе, мой водитель и лучший шофер отряда. Что-то кричал по связи капитан Оболенский – но никто не мог вникнуть в обрывки перевязанных бредом приказов. Вокруг уже рвались снаряды, визжали пули и человечьими голосами рыдали иссеченные осколками верблюды – Афганистан, бунт пуштунов, 34 й год, осень. Непослушными пальцами я нашарил в кобуре револьвер – если враг не сдается, его уничтожают. Краснобородые фанатики дрались до последнего дыхания, подкладывали раненым мины в распоротые животы, чтобы сестры гяуров подорвались, спасая их проклятые жизни. Руки дрожали, мушка прыгала, глаза застило кислым и едким потом. Мы гибли.
Негромкое «так» пули остановило уллу. Струны с лязгом разорвались. Бледный как смерть юродивый осел на песок легко – так опускается с выси подбитый метким выстрелом гусь. Не дожидаясь команды, солдаты рванулись вперед, сорванный бас Оболенского перехватил их в прыжке, как дрессированных псов. «Кто посмел?!» – орал он. «Стоять! Стоять, сволочи! Брать живым!» Ногой пихнув дверцу грузовика, я выпрыгнул наземь и успел отнять музыканта у озверевших бойцов. Тот едва дышал, сеточка синих сосудов трепетала на бледной груди. Крови не было, только опухоль на животе, там где в тело ударилась улла. Длинные, девичьи ресницы на тяжелых набрякших веках трепетали пойманными мышатами, большой рот обветрился, скулы заострились, кадык на шее мерно ходил, словно пленник пил жаркий воздух. Я почувствовал – он уходит к своим богам.
Мягким шагом подкрался наш сталкер, Викэнинниш Билл, тронул смуглой ладонью влажный лоб пленника, коснулся трепещущих ноздрей.
– His number goes up. I killed him.
Вздохнул и добавил:
– I am a shaman. I’m not afraid of witchcraft Martians.
…Хорошо, что с нами увязался индеец. Мы взяли безвольное тело и вынесли к дороге. Юродивый не пробовал сопротивляться, отдав все силы гипнотической музыке.
– Допроси его, Билл! – открыв дверку кабины, пробормотал капитан Оболенский. Нездоровая желтизна разливалась по опухшему, перечерченному сетью ранних морщин лицу офицера.
Коротко улыбнувшись, Викэнинниш присел на корточки, ловкими пальцами нащупал ямочки на висках пленника, нажал – и огромные фиолетовые глаза распахнулись. Меня хлестнуло смертной тоской – такое горе я видел однажды у галицийских крестьян, которые хоронили убитого поляками отца в загаженной солдатней, издыхающей церкви, а вокруг полыхала деревня.
– Оцтиу ке ахаса? Гу луа маиу Магацитл? – Гортанный, прищелкивающий голос индейца прекрасно справлялся с причудливыми марсианскими созвучиями.
– Пуна шохо, теа Тлацетл. Лицса ну фосса Тума. Лицса ну кеа. Лицса ну кеа… – Слова вытекали из пересохшего рта марсианина, словно вялая струйка слюны. Я напряг слух – и мне стали явны его речи.
– Дайте нам умереть. Тума устала, – повторял музыкант, и в голосе его стыли слезы оскопленных столетий. – Тума пришла к концу. Наши мужчины давно потеряли гордость, наши женщины рождают слабых детей, наши книги перестали звучать, наши сны онемели. Наше время пришло, как приходит время листа, оторванного от ветки осенним ветром, падающего на душу последнего мудреца из племени пастухов. Пламя желаний оставило нас, руки утратили силу, даже старейшие из певцов с юности не слышали новых песен. Мы готовились к смерти спокойно и радостно, мы смотрели на небо и слушали, как шуршат по песку голодные пауки, мы перестали заключать браки и поклоняться родительским очагам. Время текло по нам потоком утробных вод, в клубах дыма хавры улыбалась белолицая смерть и целовала своих избранников. А потом пришли вы, Магацитлы, – полные мощной плоти, яростные, вонючие. Ваша сила, ваша проклятая красная кровь повернула часы, и песок посыпался вспять. Женщины больше не дают детям сладкий сок сонных трав, они уходят от мужей и требуют жизни, как курильщики – ядовитого дыма. Наши юноши отбросили созерцание и взялись за ножи – одни режут новые уллы, другие режут друг друга. Уходите, оставьте нас среди мрака. Уходите к себе, Сыны Неба. Дайте нам умереть. Дайте нам…
Слабый голос прервался и стих. Фиолетовые глаза закрылись. Дыхание стихло. Капитан Оболенский махнул рукой, отзывая врача, – впрочем, вряд ли наш доктор Ли, справился бы с этой болезнью. Где-то в дальних холмах загудел колокол, словно провожая храброго сына Тумы. Тяжелым движением я поднялся с колен, протер очки, осмотрелся. Раненых было трое, белорус Ляпидевский стонал, баюкая обожженную руку, остальные молчали. Группа солдат – вперемешку наши и немцы, бранясь, выталкивала на дорогу беспомощный грузовик, ещё двое собирали рассыпанные по песку консервные банки. К луже крови окарачь подбирались шустрые пауки, сержант Горбовский срезал одного выстрелом.
– Что с этим делать? – хмуро спросил Викэнинниш у капитана и сложил умершему на груди руки.
– Пусть мертвые хоронят своих мертвецов, – оскалился Оболенский. – По машинам!
До заката мы не встретили никого больше и встали на ночлег подле высохшего колодца. Окруженный тушами грузовиков палаточный лагерь в долине казался хрупким младенцем посреди огромной пустыни. Песок скрипел и трещал, отдавая земную жару, смрадные тени копошились в зарослях кактусов. Немецкие часовые наигрывали на гармониках неизбежную «Лили Марлен», наши парни выстукивали на зубах злое «Яблочко». Солдаты спали вповалку, едва раздевшись, вскакивали от горячечных снов, жадно сосали воду из фляг и снова падали в небытие. Я вытащил одеяло наружу, разлегся, поднял взгляд к красному небу, по которому суетливыми старухами ползли луны. Жизнь сочилась из меня вместе с потом, стучала молотом в хижине грудной клетки, таяла вкусом черного хлеба на языке. На Земле пировала суббота, старухи, твердя ветхие, как они сами, молитвы, зажигали тонкие свечи, женщины беспокойно оглядывали субботнюю трапезу, подпоясанные и умытые мужья уходили переулками в синагоги. Здесь не было буден и праздников – только путь.
…На рассвете Викэнинниш Билл надел убор из орлиных перьев и застрелился перед палаткою капитана.
Хао
Типеуна оказалась злым городом.
Марсиане приняли сиятельных Магацитлов как дорогих гостей, поднесли дары, устроили шумное пиршество – и подмешали в мельке (так здесь называли вино из цветов) останавливающий дыхание медленный яд. Восемь бойцов, два водителя и мой первый и лучший друг в этом походе, отважный и хитрый как охотничий сеттер, унтер-офицер Горечавкин – все они остались лежать на усыпанных лепестками желтых цветов каменных скамьях. Врачи опоздали. Бледный как мел доктор Ли суетливо вливал в оскаленные, костенеющие рты антидот, втыкал в живое мясо белесые иголки шприцов, разрезал горло, чтобы воткнуть туда трубку, и матерился шершавой английской бранью над каждым трупом. Капитан Оболенский поседел на глазах – ещё вчера молодцеватому князю, с поджарыми и кривыми ногами кавалериста, давали не больше тридцати с виду, сегодня он стал старше меня. Когда бойцы похватали винтовки и отправились во дворец, он не стал останавливать их, несмотря на строжайший приказ «не трогать аборигенов». «Самозащита» можно было это назвать, урок на долгую память, дабы впредь не покушались поднять руку на человека с Земли.
Князь спохватился лишь, когда вопли полетели из узких улиц – казалось, стенали и рыдали сами дома. Опьяненные злостью и собственной правотой бойцы мстили всем без разбора, били маски и лампы у алтарей, рвали чахлые бороды старикам, убивали мужчин, насиловали перепуганных женщин. Никто не пробовал сопротивляться – марсиане гибли покорно, безропотно, будто овцы на скотобойне. Приказов не слушали. Песчаная буря гуляла следом за гневными Сынами Неба, подхватывала обрывки картин, клочья одежды, рассыпанные листья хавры и крутила по переулкам свежий прах убитых жилищ.
Кипящая яростью банда была остановлена пулеметом поверх голов – укрывшись за перевернутой тумбой, стреляли штабс-капитан Гумилев и поручик Матюшкин. К бойцам – ещё забрызганным кровью, расхристанным, красным, со звериными мордами вместо знакомых лиц – явился тогда Оболенский и пообещал расстрел за мародерство и насилие над населением. Хмельной, исцарапанный Джанелидзе вывалился из строя, отплевываясь, хрипя, обложил князя в богородицу-душу-мать. И упал с развороченным черепом.
– Кто следующий? – спросил капитан, поводя усами, опасно оглядывая бойцов. Под ледяным взглядом погасло пламя шального бунта, скукожилась кожей в холодной воде реки молодецкая вольница. Желающих не нашлось.
Я слышал ночью, как солдаты бранились и перешептывались между собой. Будь дело в Галиции или Польше, в горячих кишлаках Афганистана или даже в африканской саванне, с хохочущими гиенами и криками павианов, мы бы недосчитались десятка бойцов поутру. А здесь, в красных песках и бурых, словно покрытых запекшейся кровью землян, холмах, выхода не было – лишь звездолеты. Завернувшись в протертую шинель, я притворялся, что сплю, слушал, как хвастаются добычей, смакуют гнусные подробности, кому досталась какая женщина. Удивительно, сколь малое расстояние отделяет землянина, человека, покорителя звезд, от тупого и бессмысленного скота.
Поутру мы оставили плачущую, оскверненную Типеуну. Не позднее десятого марта по Земле колонна грузовиков Оболенского должна была встретиться с отрядом генерала Финнегана у подножия неприступной горы Олимп. На дорогу оставалось не более двух недель. В кабине пахло бензином и тухлым мясом. Я подпрыгивал на шатком сиденье, прихлебывал спирт из фляжки и вспоминал друга. Большеротый, живой как ртуть, он удивительно ловко умел устраиваться на любом биваке, имел звериное чутье на съестное, угрем увиливал от работы, и при этом был наивен, ласков, щедр, как дитя. Когда солдаты по вечерам жгли костры, он садился к огню и начинал песню пленительным, пробирающим до души баритоном. «Нэсе Галя воду, коромысло гнеться…» выводил он, и стихала трескотня разговоров – Горечавкина слушали молча. Я пил.
Женщина прилетела к отряду вслед за особенно сильной бурей. Злой после Типеуны Григорий хотел снять «птицу» из винта, но Гумилев приказал отставить – золотой шарф, свисающий с седла, был знаком мира. Она удивила нас. Молодая женщина, стройная, резкая, острогрудая, пахнущая восхитительными духами. Она шла на людей, и масса прямых иссиня-черных волос развевалась за ней, словно плащ.
– Малинцина, – сказала она звонким голосом, и мы поняли – это её имя. – Я младшая дочь Старейшего Типеуны. Мой отец причинил вам вред. Мне был сон – поэтому я пришла служить вам, познать огонь Хао и стереть из памяти Магацитлов зло моего отца.
Усталый до отупения Оболенский посмотрел на неё мрачно:
– Чудить изволите, барышня? Возвращайтесь к своему папеньке, и чтобы я вас больше не видел!
Причудливо вырезанные, синие губы женщины дрогнули, улыбка сделала её прелесть невыносимой:
– Я знаю здесь все колодцы и все оазисы, все съедобные травы, всех хищников, все дороги. Я буду служить вам, как девственницы Аолов служили тем Магацитлам, что пришли к нам бессчетные годы назад! Я буду…
Хохот и свист сотрясли воздух, бойцы изощрялись в казарменном остроумии, спорили – в очередь или по жребию будет служить им эта чужая женщина. Голубоватые щеки Малинцины стали лиловыми, краска стыда расползлась по ним причудливыми цветами, но прямая спина не дрогнула.
– Служить, значит, хочешь? – пыхтя от натуги, соскочил из кузова повар Василий. – А ну, поворотись, девка!
Хозяйскими руками он покрутил хрупкую фигуру марсианки, пощупал мускулы, посмотрел в зубы.
– Котлы мыть сгодится. И одежу стирать, а то ведь все обовшивеем, командир. Возьмем, а?
Щенячья, сырая жалость шевельнулась у меня в сердце – я вспомнил Катеньку Крандиевскую, пышнокосую, щедрую Катеньку в гимназическом платье. Она пришла к анархистам с сердцем, полным пылающего огня, ожидая великих дел, – и получила унылый труд переписчицы, раннюю седину, сифилис от хрипатого демагога Оленьева. А потом ячейка собралась бросить бомбу в одесского губернатора – и не нашлось никого лучше. Она погибла так же бессмысленно, как протратила жизнь, родители прокляли её и не пришли на похороны и спустя тридцать лет никто кроме бывшего юноши, очкастого и наивного пропагандиста, не помнит, что Катенька когда-то дышала на свете.
Настороженную марсианку наскоро обыскали и подняли в кузов второго грузовика, того, который вел потеющий армянин с непроизносимой фамилией. Солдаты заглядывались, шутили, Малинцина сидела с невозмутимой физиономией идола и делала вид, что не понимает их. На вечернем привале она так же спокойно скребла котлы, не заботясь, что сажа пачкает её дорогую одежду из летящего шелка. И когда той же ночью мордатый, пропахший прелью Василий решил подвалиться к ней под бок, Малинцина было не шелохнулась, готовая до конца принимать кару за грех отца. Вмешался доктор Ли, образумив насильника коротким тычком в зубы. Он забрал марсианку к себе в медсанчасть, выделил ей уголок в «крестовой» палатке и пообещал, что пристрелит любого, кто попробует тронуть женщину без её на то воли.
Надев белый халат, чулки и ботинки, убрав под лекарскую шапочку пышные волосы, Малинцина стала похожа на нас. Спустя время с ней стали здороваться, величая по имени. Бойцы болтали, что она ночует со смуглым, неразговорчивым Ли, все смотрели на неё голодно – и никто не имел доказательств. А она держалась всё так же холодно и отстраненно, прислуживала нам как рабыня и несла гордую шею, словно царица Магр. Плечом к плечу с мужчинами она выталкивала грузовики, силой мысли отгоняла от лагеря ищущих крови пауков – а затем чистила котлы и стирала засаленные, соленые от пота рубахи.
Нежная Малинцина спасла нас. Мы шли вдоль ущелья Горящих Цветов – Хаилеу Утара, как сказала она. Почва вздрагивала под колесами, из расщелин поднимался розоватый, играющий радугой в лучах солнца дымок. Громогласный наш химик, Юся Гольденберг, похожий со своими неуклюжими большими руками на ветряную мельницу, попросил остановку, помчался к дымам с пробирками – что-то особенное помстилось ему в туманном блеске. Пряча смешки, я смотрел, как скачет по камням, режет ножницами дорогу его вытянутая фигура. Потом Юся споткнулся о камень, крикнул что-то заполошным не своим голосом, покатился в расщелину и замолк. Санитары Канделаки, Хмелевский и доктор Ли поспешили туда, спрыгнули вниз – перевязать веревками и поднять раненого. Неожиданный как рассвет звонкий смех доктора перекрыл гул отряда – Саймон Ли был в родной Оклахоме, гладил теплые гривы прирученных мустангов и шершавые спины бычков айльширской породы, подхватывал на руки детей, целовал тело жены и называл её нежными именами. Мы внимали в молчании. Я подумал, что доктор лишился рассудка. И пока Малинцина не сорвала с себя рубашку, чтобы закутать лицо, не понимал, что случилась беда.
– Газы! – протяжно крикнул капитан Оболенский и повторил в громкую связь: – Га-а а а а зы!!!
Мы рвали подсумки, шарили в них перепуганными, ватными пальцами, натягивали на лица влажную, скверно пахнущую резину защитных масок. Пока шла беспорядочная возня, Малинцина уже тащила к машинам первого пострадавшего. Она махала руками, предупреждая – туда нельзя, – и желающих следовать за ней не нашлось. Погрузив четверых трудно дышащих людей в кузов, мы ударили по газам, с предельной скоростью одолели две мили и остановились. Других врачей у отряда не было – доктор Леонтьев, пышный добряк, как все уездные лекари, на третий день после посадки неудачно упал со скалы, сломал обе ноги и остался на «Перуне» с командой. Уверенности, что четверо отравленных протянут ещё два дня, до встречи с генералом Финнеганом, у нас не было, впрочем, как и уверенности, что старый лис янки придет к горе – наши радисты перестали ловить сигналы.
Враз осунувшаяся Малинцина сидела на земле, подле доктора Ли и отирала пот с его бритой, похожей на черепашье яйцо головы. По её словам выходило, что марсианам этот дым не вредил так сильно, они хмелели от него и танцевали как бешеные, пастухи раньше приходили сюда, чтобы услышать подлинный голос уллы и познать Высшую Мудрость. Потом она закрыла глаза и сказала, что попробует пробудить Ашхе – память предков, чтобы войти в мысли доктора. Оболенский буркнул «Добро!». Трепетными ладонями Малинцина обняла голову доктора, приложилась губами к его губам, глазам, середине лба, замерла, нащупав нужное место. Текли минуты. Внезапно женщина, не открывая глаз, поднялась и заговорила знакомым мужским голосом, приказывая ввести антидот номер три в спинной мозг, подогреть воду, много воды, подготовить системы и призвать добровольцев для полного переливания крови. Мы измучили себя и измучили отравленных, но проделали всё, что нужно. Развороченный неумелой иглой сгиб локтя ещё долго не заживал у меня, сочился тягучим гноем.
К вечеру страдание четверых перестало угрожать жизни, они забылись. Истощенная чрезмерным усилием Малинцина тоже уснула, мертвым, тяжелым сном. Каюсь, я не сдержался тогда – прикоснулся к тяжелым пышным волосам женщины, жестким, словно шерсть диковинного животного. И поцеловал её – один раз – в синеватую ямку у виска, где нежно билась чужая кровь. Томительный этот вкус, суховатая горечь кожи, цветочный запах с примесью речной сырости сохранятся в памяти навсегда.
Марсианка очнулась, когда тусклые лучи лун осветили простор предгорий, но осталась лежать. Доктор Ли был с ней рядом. Я заметил, они о чем-то шептались, вполголоса спорили, и раз за разом Малинцина качала головой «нет». Мне хотелось приглядеться к ним ближе, но радист Иванов закричал «Связь пробило!» – это значило, что Финнеган и его люди живы, вскоре мы соединимся с отрядом янки и двинем назад. Доблестные тевтоны уже давно повернули к кратеру Гусева.
Ещё сорок четыре дня. Может быть, сорок пять. Может быть, пятьдесят – не больше. «Перун» поднимется с красной почвы, мы покинем эту страну, полную смерти и разрушения. И зеленые холмы Земли примут нас… Я скрипнул зубами, представив себе глечик, накрытый сияющей белой марлей, полный пенистого, свежего молока с утренней дойки. В тенистом углу двора ласково пахнут цветы жасмина. Над прудом в солнечном свете вьются синие стрекозы. Заливается соловей, кричит петух, заливисто тоненько ржет жеребенок и мать отвечает ему. В саду возится толстый Костик, строит замок из груды песка, веснушчатая Рахелька ловит кошку, чтобы нарядить её в чепчик… Фляжка привела меня в чувство – Дора ушла, и дети не ждут меня там, в опустевшем доме.
Темный штрих пересек дорогу, мощенную желтым выщербленным булыжником. Я увидел – Малинцина уходила от нас, в том же тоненьком платье, в котором пришла, с распущенными, гордыми волосами. Позади были лиги пустыни, «птицу» она оставила – верная смерть.
Я догнал марсианку, схватил за руку, повернул к себе, задохнувшись от недостижимой красы. Она смотрела сквозь меня, не сопротивляясь и не подчиняясь.
– Долг отдан, Сын Неба. Я познала Хао, служение завершилось, мой путь уходит к хижинам пастухов. Меня ничто больше не держит.
Долгие уговоры оказались тщетны. Я рассказывал женщине об опасностях перехода, пугал пауками, ихами, бурями, жаждой и изнеможением. Тонкие пальцы не трепетали в моей руке, шелк одежды колыхался от ветра. Малинцина молчала, искушая меня обнять её, спрятать, подчинить чуждую волю земному огню. Страсть и горе разлуки одолевали меня, клокотали бессмысленными словами во рту. Наконец, поняв, она улыбнулась. Взяла мою руку, приложила к горячему, чуть вздутому животу.
– Я уношу дитя. Кровь Сына Неба смешается с кровью дочери Тумы, как раньше. Когда родится младенец, все увидят, что он прекрасен. Наши девственницы придут к вашим мужчинам за Хао, познают огонь и сохранят его в чревах. Жизнь вернется в иссохшие жилы Тумы. Ваша сила бессмертна. Я не хочу умирать!
Я обнял её, как обнимают сестру. Отважная душа заполошною птицей билась подле моей груди, запах цветов кружил голову. Её ладони коснулись моего лица, запоминая, – и оттолкнули. Она ушла в подступающий сумрак, мне оставалось смотреть ей вслед. О, Малинцина, порождение красной ночи, драгоценный топаз на короне древних царей. Что будет с тобою завтра?
Когда солнце снова качнулось над нашими головами, отряд увидел гору Олимп. Где-то за перевалом ревели грузовики.