— Нет, помогал переносить гренадера. К несчастью, бесполезно. Скажите, — он стиснул ее ладони и поднес к груди, — только откровенно: не приносили ли вам сюда людей с признаками странной болезни — изможденное пожелтевшее лицо, тошнота?..
И Клаудиа, холодея, вспомнила, как вчера два сапера действительно принесли пожилого мужчину с очень похожими на описания графа симптомами.
— Да, — тихо призналась она, — приносили.
Лицо дона Гарсии стало белой маской.
— Но изолировать их уже бесполезно, — пробормотал он, отворачиваясь. — Заклинаю вас, Хелечо, чистота и питание. С этого дня будете забирать в Суде мой паек, я все равно всегда ем где-нибудь… там.
— Слышно что-нибудь об отце? — осторожно спросила девушка.
— Пока нет, но я надеюсь, что Игнасио дошел до партиды. Ведь он ловкий малый…
Она опустила голову, и ее русые кудри на затылке почти коснулись запекшихся губ Аланхэ.
— Когда вы придете еще?
С неожиданной силой дон Гарсия сжал ее в объятиях.
— Сегодня в восемь заседание хунты, а после, после… — Бисеринки пота выступили у него на мраморном лбу. — Грешно обманывать вас, Хелечо: я не знаю…
И, не прощаясь, Аланхэ вышел из смердящего потом и кровью зала.
Вскоре в госпиталь, как ни в чем не бывало, забежал Педро. Увидев его, Клаудиа ахнула: бедствия войны не только ничуть не отразились на нем, но даже, наоборот, сделали его мужественную красоту еще ярче, еще откровенней. Казалось, что Педро своими буйными кудрями, глазами, напоминавшими угли, и атлетической фигурой бросает вызов всем страхам, боли и самой смерти.
— Перикито! — бросилась к нему Клаудиа.
— Все в порядке, Клаудита, все в порядке, я на минутку и с одним вопросом: попадали к вам уже люди с…
— Да, и я знаю, что это такое. Только не говори мне, что надо беречься и прочее.
— С чего бы это я стал говорить тебе такие глупости? — удивленно хмыкнул Педро. — Уберечься все равно невозможно, можно только не думать об этом и добросовестно делать свое дело. Я спрашивал не для этого. Итак — голод, — не то спросил, не то подтвердил он и, нахмурившись, ударил себя по колену. — Ах, сволочи! Игнасио так и нет? А где Кампанулья? Ладно, все обойдется! — И он, точно так же, как дон Гарсия, не прощаясь, выбежал прочь из этой юдоли печали.
Как только стемнело, Педро, воспользовавшись передышкой, отпросился у полковника Орсиньи по личному делу и бегом бросился к дому, где квартировали дон Рамирес и Локвакс и который с некоторых пор сделался биваком для Клаудии, Игнасио и его самого. Внутри было пусто и заметно, что ни одна душа не появлялась там уже несколько дней. Педро устало рухнул на колченогий стул, но тут же, словно почуяв его присутствие, во дворе жалобно заржали оставленные, некормленые лошади.
Их оказалось только две: Ольмо, как самого крупного, наверняка, уже реквизировали на оборонительные работы. Страшная мысль пронзила вдруг сознание Педро и он бросился к лошадям.
— Эрманита, родная моя, — уткнувшись в спутанную, давно нечесаную гриву, зашептал Педро, чувствуя, что сейчас расплачется. — Пойдем, хорошая моя, пойдем. — И, стараясь не смотреть на нервно бьющуюся на привязи Кампанулью, он вывел свою кобылу на улицу. Эрманита, вероятно, думавшая, что сейчас он ее накормит, но не получая желаемого, укоризненно покосилась на хозяина. Педро прикусил губы и сильней дернул узду.
— Пресвятая дева дель Пилар, — шептал он, — не дай мне остаться неблагодарным, пошли мне хотя бы что-нибудь… хотя бы что-нибудь…
Уже в полной темноте они вышли в Арравальское предместье, и там зоркие глаза Педро вдруг увидели крестьянина на ослике с двумя мешками, ритмично колотящими по ребристым бокам.
— Пресвятая дева! — воскликнул он и в минуту загородил дорогу. — Богато живешь, старина, — опустив голову, проговорил Педро. — А знаешь, что на Уэрве народ ест гнилые сухари еще времен Флоридабланки? Что в мешках?
— Овес, — угрюмо буркнул владелец осла.
— Давай сюда один мешок, — решительно сказал Педро и протянул растерявшемуся хозяину целый дуро.
Тот начал упрямиться и возражать, но вид рослого Педро в лейтенантском мундире, с кавалерийским палашом на перевязи и с английским штуцером за плечом не сулил ничего хорошего.
Педро ловко перекинул мешок на спину Эрманите, и через несколько минут они были уже на краю рощи.
— Ешь, моя родная, ешь, — краснея, твердил он, держа раскрытый мешок перед мордой лошади. — Голодная далеко ли уйдешь… А ты должна уйти, пройти и прийти, слышишь? — Кобыла благодарно вздыхала, поводя осунувшимися боками. — Ты ведь знаешь, куда, правда, моя девочка? — так Педро говорил и говорил, моля пресвятую деву о том, чтобы овес в мешке не кончался как можно дольше. Но он кончился, и они с Эрманитой вышли на самую опушку. Прислушавшись, вдали уже можно было различить звуки французских пикетов. Лошадь тревожно запрядала ушами.
— Да, туда, моя хорошая, туда. Ну, иди же, иди сама… Только никому не давайся…
Но Эрманита вдруг заупрямилась, и Педро, боясь увидеть в этом дурной знак, решился действовать жестче. Зная, что иного выхода у него все равно нет, он вытащил палаш и пустыми ножнами сильно ударил лошадь по крупу. — Пошла! Пошла! Домой!
И Эрманита, будто и в самом деле все сразу поняв, наконец, нервно задрожав всем телом, рванулась и исчезла во тьме, а Педро Сьерпес, отважный лейтенант валлонцев, обожаемый за веселье и удаль всем полком, достойный ученик бесстрастного учителя Су, упал на грязные смерзшиеся листья и заплакал в голос, как не плакал даже мальчишкой. Но отчаянные его слезы заглушали крики ворон, со всех сторон слетавшихся в город на свою страшную поживу.
Французы полным ходом вели осадные работы. Наполеон, узнав о бесполезных жертвах первого дня штурма, был крайне разгневан. Он потребовал карту Сарагосы и после ее изучения обозвал маршала Монсе полным болваном за то, что тот бросился на штурм с северной стороны города, где кроме хорошо подготовленной сети укреплений, существовало еще и такое естественное препятствие, как река Эбро. Он сменил маршала генерал-полковником Андошем Жюно, давая тем самым шанс одному из своих первых друзей реабилитироваться за поражение в Португалии и, наконец-то, заработать свой маршальский жезл. Жюно сразу же рьяно принялся за дело, французы рыли апроши, подбираясь все ближе и ближе к городу, и уже к десятому января две самых главных укрепленных позиции сарагосцев с южной стороны города — редут дель Пилар и редут Сан Хосе — оказались в зоне досягаемости двух внушительных осадных французских батарей по шестнадцати орудий в каждой.
И в тот день, когда французы вдруг обрушили на позиции осажденных ядра своих пушек, Педро отчетливо понял, что имел в виду граф Аланхэ в новогоднюю ночь, когда, награждая особо отличившихся в вылазке бойцов алыми лентами, сказал:
— Лейтенант Сьерпес, я награждаю вас лишь этой жалкой ленточкой не потому, что вы недостойны большего, а потому, что до сих пор вся эта война слишком уж походила на детские забавы. У нас с вами очень серьезный противник, лейтенант, и настоящая война еще впереди.
Кромешный ад, который творился теперь на передовой, заставлял волосы сами собой шевелиться на голове. От ударов ядер прочные и надежные, казалось бы, стены укрытий разлетались по всей округе кирпичной крошкой, от ударов бомб разваливались ближайшие дома, земля взлетала фонтанами вверх, и казалось, что теперь нигде уже не удастся укрыться от смерти. Никакая ловкость, никакие отвага и удаль не могли спасти от случайного попадения ядра, или бомбы, или осколка картечи. Педро, со своими валлонскими гвардейцами, находившийся в личном резерве генерал-капитана, с ужасом, почти непереносимым для его жизнелюбивой пылкой души, наблюдал за этим кошмаром.
Тем, кто защищал редут дель Пилар, было проще, чем защитникам редута Сан Хосе. Хотя последний и представлял собой более внушительное сооружение, поскольку был устроен в большом здании монастыря, он, тем не менее, оказался более уязвимым. Во-первых, потому, что из-за своих внушительных размеров являлся более удобной мишенью для вражеской артиллерии, а во-вторых, потому, что многие его защитники гибли просто под обваливающимися стенами и кровлей монастыря. Через четыре часа непрекращающейся бомбардировки монастырь Сан Хосе уже превратился в груду развалин, а французы все не прекращали обстрел. Более того, к ночи обстрел позиций сарагосцев сделался еще более интенсивным, нанося все новые и новые разрушения и увеличивая число жертв среди защитников и простых горожан.
Но, несмотря ни на что, сарагосцы отчаянно сопротивлялись, не покидая позиций, стреляя из всех орудий по французским батареям и встречая плотным ружейным огнем то тут, то там пытающуюся прорваться в бреши французскую пехоту. Всех в городе охватила подлинная лихорадка боя; всю ночь никто не смыкал глаз. Женщины и монахи беспрерывно оттаскивали раненых, носили пищу и боеприпасы, а мужчины-горожане таскали мешки с землей, тут же заделывая пробоины. Трупы уже погибших защитников также складывали на брустверы, давая им еще один шанс закрыть собой любимый город.
Но постепенно скрывающихся от снарядов и пуль в развалинах редутов солдат от такого бесконечного кромешного ада все больше начинала охватывать настоящая паника; им казалось, что этот ад теперь уже никогда не кончится, голова гудела, ружья вываливались из рук, и люди начинали бросать позиции.
Офицеры, срывая голоса, кричали:
— Назад, канальи! К бреши, к бреши! Умрем, но не сдадимся! — И саблями плашмя били по спинам отступающих.
Однако к утру удерживать на позициях людей, уже не раз отражавших рвущихся в город французов штыковыми атаками, становилось все труднее и труднее. Защитники ежеминутно гибли под ядрами, осколками и пулями, а французы продолжали и продолжали неумолимый обстрел укреплений из всех орудий, и солдаты в синих шинелях все больше и больше начинали теснить солдат в зеленых мундирах. И вот, уже утром одиннадцатого января, почти через сутки непрекращающегося кошмара, нервы осажденных у редута дель Пилар сдали окончательно. Удержать бегущих с позиций людей оказалось невозможно никакими криками и угрозами. Сарагосцы бросились на мост, беспорядочно отступая, натыкаясь и сбивая с ног подкрепления, не обращая никакого внимания на надрывающихся офице