— Неужели мои надежды оправдались? — думая вслух, счастливо произнесла Клаудиа. — И Ланн подтвердил свое прозвище… — Гарсия прикусил губы. Пусть еще минута, еще несколько блаженных минут обмана… — Я боялась вчера спрашивать, — продолжала Клаудиа, — но теперь, когда такая тишина, можно, правда? — Гарсия медленно опустил особенно белые в полумраке веки. — Значит, мир? Или, хотя бы, перемирие, да? Ведь ты же сказал, что у тебя были парламентеры?
Он крепко прижал ее к груди.
— Да, новый командующий действительно прислал ко мне парламентера, но… с предложением сдаться…
У Клаудии перехватило дыхание.
— И… что ты ответил? — прошептала она, боясь любого ответа.
Лицо Аланхэ на секунду исказила гримаса ледяного презрения.
— Я всего лишь попросил передать сеньору маршалу, что взятие Сарагосы сделало бы ему великую честь, если бы он добился этого в открытом бою, а не с помощью бесконечной бомбардировки.
И в тот же миг дьявольская буря вновь заревела над городом.
Весь следующий день французские пушки превращали «нерушимую твердыню Сарагосы» в развалины. Потом пушки почему-то вдруг смолкли, и, воспользовавшись этим относительным затишьем, Аланхэ опубликовал в городской Газете распоряжение, согласно которому все жители города должны были явиться на редуты с кирками и лопатами. Однако когда народ бросился латать бесконечные бреши в обороне, французская артиллерия неожиданно ожила вновь, буквально в упор расстреливая их самих и результаты их усилий. Но сарагосцы, не обращая внимания на убийственный огонь, все же принялись восстанавливать брустверы и затыкать щели. Испанские солдаты, как могли, прикрывали работающих своим огнем. Однако французские пушки, пододвигаемые все ближе и ближе к городу, почти тут же сводили на нет усилия горожан, и скоро всем стала ясна бесплодность этой работы, только уносившей все новые и новые жизни. И все меньше и меньше находилось смельчаков, желающих идти на верную смерть по сути лишь для того, чтобы заменить в заграждениях мешки с землей и шерстью и битый кирпич своими собственными телами.
И тогда появился неумолимый и неутомимый дух города, безногий весельчак Локвакс, Грохнув своими деревяшками, как воеными литаврами, старик пронзительно закричал:
— Да не бывать тому, чтобы мы оставили этим лягушатникам Нерушимую твердыню святой владычицы нашей дель Пилар! — и с этими словами проворно ринулся через мост прямо навстречу убийственному огню французской артиллерии, словно под теплый летний дождь. — Вперед, вперед, дети мои! Помните, Сарагоса не сдается! Patria o Muerte! — кричал он, едва не пританцовывая на своей неизменной тележке, изрешеченной шальными пулями. И выражение полного отчаяния непостижимым образом сменилось на людских лицах забытым воодушевлением, и вот за своим любимцем, сначала медленно, словно не веря себе, а затем все быстрее и быстрее побежали сотни защитников.
А старый веселый безногий Локвакс, казалось, забыв обо всем на свете, летел впереди всех, продолжая выкрикивать с юношеским задором, так, как он, должно быть, кричал и перед русскими пушками:
— Вперед, дети мои! Мы все умрем, но не сдадимся! С нами Бог и пресвятая дева дель Пилар! Да здравствует наш Желанный король Ферди…
Но не успел старик закончить последнего слова, как бегущие увидели слепящий свет, и вместо веселого неуязвимого Локвакса в воздух взлетел вихрь из кусков плоти и щепок. Возглас ужаса прокатился по уже перебежавшим мост сарагосцам и мощной волной улетел в город. Казалось, вся Сарагоса вдруг всколыхнулась одним мощным дыханием и на мгновение затихла, стеклянными глазами тысяч мертвецов уставившись в разверстое и пустое небо.
«Неужели Бог нас покинул?» — застучало в мозгу у многих, и многие побежали с давно уже превратившихся в развалины позиций под градом французских ядер, падавших теперь отовсюду. Французские саперы так плотно обкопали редут дель Пилар со всех сторон, что пушки стояли теперь едва ли не в ста шагах от позиций обороняющихся.
И тогда Аланхэ решился на последнее. Он приказал заминировать редут и мост и, оставив их в момент штурма, взорвать, когда туда войдут французы.
Лишь небольшая группа добровольцев осталась защищать укрепление, чтобы имитировать его оборону до последней возможности.
Скрепя сердце, сорвали солдаты доску с надписью «Нерушимая твердыня владычицы нашей…» и ушли, чтобы закрепиться за рекой Уэрвой на второй линии обороны, пока еще не разрушенной вражеской артиллерией.
На следующий день небольшой гарнизон редута держался из последних сил, но к вечеру французы овладели и предмостными укреплениями дель Пилар и редутом Сан Хосе. Когда воодушевленные этим неожиданным успехом, они ринулись к мосту, сарагосские саперы подвели фитили, и мост взлетел на воздух вместе со множеством разлетевшихся во все стороны лягушатников. Вопль восторга вырвался у защитников, однако все с досадой поморщились, когда гораздо мощнее, чем даже предполагалось, взорвавшийся вслед за этим редут не причинил наступавшим практически никакого вреда.??? Один только Аланхэ знал истинную причину этого. И когда он вскоре увидел, с каким стеклянным взглядом идет Педро, бережно прижав к груди голову безногого и совершенно не обращая внимания на залитый кровью лейтенантский мундир, он вдруг с сожалением подумал, что, наверное, напрасно не остановил Локвакса. Однако, глядя, как Педро медленно удаляется в направлении кладбища Лас Эрас, дон Гарсия вдруг отчетливо понял, что теперь он не сможет остановить уже ничего…
Глава девятая. Chair a canon[171]
Положение в городе ухудшалось теперь даже не по дням, а по часам. Уже были заняты все предместья, и их жители, со стенаниями и плачем, бродили по центральным улицам, не имея ни угла, ни пищи. Уже стояли в развалинах монастыри, и в них, на голых камнях корчились в последних муках умиравшие от ран солдаты. Теперь уже не только не было речи ни о каком госпитале, но просто-напросто не хватало и рук, которые могли бы помочь нуждающимся. Наскоро переделанные под перевязочные пункты дома были переполнены. И потому многие раненые просто лежали и ждали смерти, так же как и те, которым уже не могло более помочь ничто — заболевшие страшной болезнью, в несколько дней уносящей их в мир теней.
Клаудиа давно перестала вздрагивать и шарахаться от ядер, не говоря уже о свистящих пулях, ибо все ее сознание, вся сила любви и воли сосредоточились теперь лишь на том, чтобы остались в живых ее возлюбленный, отец, брат и Педро. Она долго не замечала голода у себя, и только с недоумением в ставших какими-то прозрачными глазах юноши видела, как все дольше отдыхает Игнасио после каждой своей вылазки. Если сначала он мог поспать пять-шесть часов и снова рвался в предместья, то теперь все чаще забывался тяжелым, не дающим отдохновения сном и потом долго приходил в себя, медленно ел паек, присланный Аланхэ, и бессмысленно глядел куда-то в пустоту ввалившимися глазами. И вдруг однажды утром Клаудиа с ужасом увидела в его глазах ту бездонную пропасть, которую уже видела однажды в своей жизни — в расширенных от боли глазах умиравшей матери.
— Ты никуда не пойдешь, — твердо сказала девушка и встала в дверях. Игнасио равнодушно отвернулся, словно ему было уже все равно. Клаудиа почти обрадовалась: хотя бы сегодня он останется дома, и хотя бы часть ее сердца будет спокойна. Но спустя несколько минут, в которые Игнасио продолжал сидеть все в той же равнодушной позе, где-то в стороне церкви Сан Пабло раздалось пронзительное воронье карканье. «Значит, оттуда опять не успели убрать мертвецов, и эти твари снова слетелись на свое омерзительное пиршество», — с отвращением подумала девушка, но Игнасио порывисто вскочил.
— Пусти, я ухожу.
И в его словах было столько суровой, уже не детской, а мужской решительности, что Клаудиа поспешно посторонилась, успев только прошептать:
— Господи, да ведь Педро говорит, что в тебе едва остался кинтал[172]…
— Тем легче пробираться через развалины, — не оборачиваясь, бросил Игнасио и скрылся в мути январских сумерек.
Всю ночь Игнасио провел вместе с Мусго, лежа то в кустах, то в снежных заносах и все еще пытаясь услышать последние планы французов. Они согревали друг друга и грызли высушенные ягоды, но исхудавшие тела не давали тепла, а мертвые ягоды — насыщения. С каждым часом Игнасио слабел все больше.
— Ты должен прекратить эти вылазки, — твердо заявила Мусго под утро.
— Тогда я не смогу видеться с тобой.
— Значит, не сможешь, — спокойно ответила она. — И ты сейчас же поднимешься и пойдешь на набережную, домой. До рассвета будет тихо, ты не услышишь ни одной пули до самого Сан Хуана.
— И ты… можешь так просто говорить об этом? Ты не любишь меня! — вырвалось у Игнасио, и, бессильный остановить девушку, он упал лицом в снег, таявший от горячих слез.
— Духи не любят, духи — владеют, — и, рассыпав вокруг себя пригоршню алых ягод, девушка исчезла.
Когда Клаудиа на следующее утро вернулась из госпиталя, то увидела брата, лежащим на постели навзничь. Лицо его было бесстрастным, как у мертвого. Рядом, согнув все еще широкую спину, сидел дон Рамирес.
— Он вернулся на рассвете, отказался даже от хлеба и лежит вот так уже почти целый час.
— Что с тобой, Игнасильо? У тебя что-нибудь болит? Смотри, я принесла тебе целую кукурузную лепешку. — Мальчик даже не повернул головы, но две большие слезы медленно сползли у него по щекам. Клаудиа по опыту в госпитале уже знала, что это наполовину победа. Тех, кто не терял способности плакать или обретал ее снова, можно было иногда отобрать у смерти. — Ну, вот, и хорошо, вот и молодец, — быстро заговорила она, — а сейчас я дам тебе горячей воды с вином…
Но Игнасио отвернулся и вдруг попросил:
— Лучше спой мне ту песню, что всегда пела мама…