— Граф, так мы надеемся на вас, — сказала герцогиня под конец этой таинственной беседы полушепотом.
— Сделаю все, что в моих силах, дорогая герцогиня.
— Спокойной ночи, граф!
— Приятно повеселиться, Ваше Сиятельство.
После этого граф вошел в приготовленные для него покои, а герцогиня Осуна отправилась в сад, где на открытой и освещенной факелами площадке ей предстояло блеснуть в очередном творении Ириарте. Все гости уже ждали ее там. Только архиепископ Деспиг, устроившись поудобней в своей карете, сказал вознице: «Пошел», и задумался о том, как завтра он будет убеждать духовника королевы дома[15] Рафаэля де Мускиса в необходимости начать кампанию против несносного временщика именно сейчас, пока тот пребывает на самой вершине своей славы и, должно быть, утратил обычную бдительность…
Впрочем, присутствовал на этом блистательном вечере и еще один персонаж. Некий таинственный человек в темном сидел во время обеда прямо напротив графа де Милано и тоже практически не принимал участия в разговоре. Он также не принял участия и в ночных увеселениях, а направился никем не замеченным в покои загадочного итальянского гостя. Это был человек средних лет, невысокого роста, сухой и с аккуратной бородкой клинышком. Он намеревался еще до рассвета отбыть вместе с графом де Милано в свой уединенный замок, расположенный на севере Испании, неподалеку от Памплоны, едва ли не у самого подножия Пиренеев.
Двор герцогини Осунской всю ночь продолжал веселиться, так же как и двор Их Католических Величеств. Когда же все, нагулявшись вдоволь, уснули, никто не заметил, как два экипажа в сопровождении небольшого конного эскорта, состоявшего из людей в черных одеждах, покинули дворец герцогини и неспешно направились по арагонской дороге.
Где-то далеко на востоке еще только едва намечался розовый рассвет, но птицы уже щебетали несметным хором, едва не заглушая стук копыт по разбитой и грязной проселочной дороге.
Глава вторая. Падение дома дона Рамиреса
О, Каталония, страна сурового сердца и дикой ласки! Четыре реки, одна из которых дает название всему полуострову, прорезают твою грудь и несут свои воды в великое море. Твои виноградники в Пенедасе и Ла Риохе поят вином половину Испании, с вершин твоих гор видна Франция, в твоих ущельях до сих пор слышен отзвук Роландова рога. Ты стоишь на границе, как страж, вспоминая великие времена своего могущества, и твое дыхание расширяет грудь твоих дочерей и сынов.
Впрочем, вряд ли именно такими словами думала о том, что ее окружает, маленькая русоволосая девочка, которая часами играла на крутых склонах Мурнеты. Она просто наслаждалась густыми зарослями крушины, ладанника, дрока и боярышника, в которых было так славно прятаться от доброй, но строгой доньи Гедеты. Она радовалась тишине, прерываемой лишь криком совы, треском бесчисленных цикад и какими-то неясными звуками, отголосками тайной жизни леса. Порой по вечерам она пугалась мертвенно-голубого света луны, от которого кроны миндаля высились огромными, переливчатых очертаний башнями, но чаще наслаждалась теплым солнцем, дававшим жизнь всему вокруг.
По утрам она вместе с матерью вставала чуть свет и отправлялась к ранней обедне, ела каждый день одно и то же: яичницу, суп, шоколад, салат и жаркое. Потом отдыхала, гуляла, снова в сумерках шла в церковь, на этот раз уже с дуэньей, и ложилась спать в неприятно холодную постель еще до того, как на улицах раздастся сигнал тушить огни. Но, несмотря на такую занятую и размеренную жизнь, маленькая Клаудита большую часть времени проводила в одиночестве, растя, как полевой цветок. Мать, хрупкая по природе, после ее рожденья, вопреки заверениям повитухи, стала очень болезненной и порой часами не вставала с кровати. Бледная и грустная, лежала она под фигуркой приснодевы, а отец выбивался из сил, стараясь любыми средствами поддержать разваливающееся хозяйство. Однако это не очень ему удавалось, ведь прежде всего он был все-таки солдатом, а не помещиком. И только донья Гедета, казалось, не знала ни усталости, ни болезней, ни сна. Она успевала всюду; работала за кухарку, прачку, швею, умудряясь даже иногда баловать малышку то самодельными оладьями, то пирожным из лавки своей давней подруги Франсины.
Мир улыбался ясноглазой девочке, и ей пока не было никакого дела до того, что где-то там, на западе, в далекой столице подходило к концу правление Карлоса Третьего — короля, о котором немало судачили по всем рынкам и спальням. Вокруг девочки приглушенными голосами поговаривали, будто его религиозная ревностность не мешает монарху предаваться бесстыдному разврату, странным образом сочетаемому с трогательной преданностью скончавшейся четверть века тому назад супруге Марии-Амалии Саксонской. И уж совсем еле слышно передавали друг другу то, что Карлос считает себя милостью Божией абсолютно непогрешимым и потому, хотя и умеет подбирать талантливых министров и окружать себя полезными молодыми людьми, все же скорее тиран, чем просто абсолютный монарх.
И смену престола, которую праздновала вся страна, Клаудита смутно запомнила лишь потому, что в тот день матери особенно нездоровилось, Гедета приготовила превкусные сдобные хлебцы, которые можно было есть засахаренными, а отец надел невиданный ею доселе саржевый камзол цвета горлицы, с вышитыми гладью зелеными веточками, а к нему короткие черные шелковые штаны и замшевые перчатки соломенного цвета.
— Ах, папочка, какой ты красивый! — не выдержала Клаудита и бросилась на шею отцу, от которого непривычно пахло не кошарой и молодым вином, а незнакомыми духами.
Дон Рамирес взял ее на руки и крепко прижал к себе. Чем больше не ладились его дела, чем более угрюмым представлялось будущее, тем отчаяннее наслаждался он дочерью, и тем чаще начинало ему казаться, что все остальное в этом мире не имеет никакого значения, и только эта маленькая девочка заключает в себе весь мир и весь смысл его жизни. Только в ней все его надежды и все чаяния. Его оправдание и его бессмертие. Словом, стареющий дон Рамирес души не чаял в малышке, и девочка, всем своим существом чувствуя эту всепоглощающую любовь, дарила его таким же искренним и радостным ответным чувством. Мать, юная Мария, часто с грустной улыбкой наблюдала, как возятся около ее кровати не знающая устали Клаудита и пришедший далеко после захода солнца муж, и видела, как разглаживаются его морщины, как он весь оттаивает и смягчается, каким неподдельным счастьем светятся обычно печальные во все последние годы глаза.
И как же горько страдал теперь в душе дон Рамирес от того, что в такой праздничный день ему нечем порадовать свою любимицу. Дела в хозяйстве шли все хуже. Годы один за другим стояли неурожайные, а доктора Марикильи требовали все больше дуро. С мечтой о сыне, видимо, приходилось распрощаться.
И потому, когда дочери исполнилось шесть, он решился на дело неслыханное в этом захолустье и для человека такого скромного достатка: он договорился с падре Челестино о том, что тот будет учить девочку грамоте. Причем, не только родной, но и греческой. Гедета попробовала было защитить свою питомицу от подобного надругательства, но дон Рамирес, когда надо, мог быть крутым хозяином. Он метнул в сторону дуэньи взгляд, не обещавший ничего хорошего.
— Не желаете ли вы отдать мне ключи от всех погребов и Мурнеты? — только и сказал он, чего, впрочем, оказалось достаточно.
Мария же, с затаенной грустью понимая, чем продиктовано это решение мужа, только вытерла слезы и отвернулась.
И теперь Клаудита каждый день, кроме воскресенья, после заутрени оставалась в полутемной каморке падре Челестино, которая укромно таилась за левым приделом церкви. Вся каморка была буквально заполонена книгами, в которые девочка погрузилась с каким-то таиснтвенным, необъяснимым ожиданием чуда. Как ни странно, греческий понравился ей больше испанского, и уже через пару лет она бойко читала Гомера. Учение сократило ее одинокие игры в зарослях Мурнеты, но, по удивительной прихоти судьбы, дало больше свободного времени, чем раньше. Отец, ревниво и строго следивший за ее успехами, сам приносил ей книги и приказал Гедете освободить девочку не только от уроков шитья, но и от дневных молитв, занимавших, по испанским традициям, не меньше двух часов в день. И окружающий мир неожиданно открылся восьмилетней девочке не с одной, а сразу со множества сторон. Она читала все подряд: смеялась над баснями Ириарте, плакала с героями Уэрте, а порой, заглядевшись на одинокое облако в утреннем небе, шептала печальные строчки Вальдеса. Вместе с этими книгами в однообразную атмосферу дома врывался мир необузданных страстей, унося ее из четырех стен в бескрайние дали. Она по-иному увидела природу, ежедневно учась находить в ней великие законы жизни, по-иному стала вслушиваться и в разговоры взрослых.
А разговоры день ото дня становились все более тяжкими. Пастухи на пастбище, отец в долгих беседах с кура Челестино, Гедета, каждый раз прибегавшая с рынка возбужденной, и даже мать, почти не выходившая из дома, но иногда принимавшая нескольких местных подруг, все чаще и уже не стесняясь, говорили об их богоданном короле удивительные вещи. По этим разговорам выходило, что Карлос Четвертый не отличается умом и потому гораздо более охотно играет на скрипке и коллекционирует часы, чем управляет государством; и что его супруга итальянка Мария Луиза, эрцгерцогиня Австрийская, герцогиня Бургундская, графиня Габсбургская, Фландрская и Тирольская вполне охотно восполняет недостатки своего царствующего мужа при помощи любвеобильных фаворитов. Упоминался некий дон Мариано-Луис де Уркихо, прослывший либералом, благодаря тому, что долго жил во Франции, где общался с французскими философами. Он переводил на испанский наиболее интересные французские книги. Поговаривали, что этот вельможа даже не боялся цитировать вольнодумца Вольтера, от одного упоминания имени которого испанская святая инквизиция приходила в бешенство. Потом появился дон Хосе-Антонио де Кабальеро, ярый приверженец мрачного средневековья и власти Папы. И, наконец, бравый гвардеец дон Мануэль Годой.