«Ничего не бойся!» — сказали ей эти глаза, и она печально ответила им: «Самое страшное уже позади».
На следующий день весь Мадрид был потрясен неожиданной новостью — скоропостижно скончалась герцогиня де Альба. Она все утро страдала от невыносимой боли, сердце ее лихорадочно билось, и несчастная корчилась так, будто кто-то пожирал ее изнутри. Простыни были мокры от пота, который тек струями и, в конце концов, к двум часам по полудни сердце ее не выдержало. Никаких следов яда обнаружено не было, и причиной смерти герцогини, недавно отметившей свое сорокалетие, была объявлена унесшая уже много жизней лихорадка, свирепствующая в провинции, из которой только что вернулась Альба.
Тело усопшей было выставлено в дворцовой капелле, куда допускались все желавшие проститься с герцогиней. Народ валил туда толпами. Быстро разнеслась весть о том, что герцогиня, несмотря на все свои последние мучения, успела в минуты затиший составить завещание. Должно быть, несчастная чувствовала, что умирает. Поскольку прямых наследников у Марии Терезы не было, титул герцога Альбы достался ее дальнему родственнику графу Бервику. Двоюродному же своему брату, и без того безмерно богатому гранду, герцогиня отписала в наследство совсем небольшую сумму. Все основные свои богатства она завещала слугам.
С самого дня смерти Альбы все, не стесняясь, принялись говорить о том, что ее, конечно же, отравила королева, а потому для расследования этого неожиданного случая была назначена правительственная комиссия. Комиссию возглавил лично премьер-министр дон Мануэль Годой. Глухо поговаривали, что с ним на последнем приеме у герцогини присутствовала какая-то француженка по имени Женевьева. Все решили, что это, скорее всего, была дочь бывшего французского посла, место которого занимал ныне сеньор Люсьен Бонапарт. Но никто из гостей, будто по какому-то тайному сговору, не сказал об этом на допросах ни слова. Самой дочери посла Женевьевы д'Авре в Мадриде не оказалось, и полиции допросить ее не удалось. Кроме того, Годой предложил не вмешивать в это дело иностранцев, тем более, французов. Впрочем, в ходе следствия версия отравления всерьез даже не рассматривалась, поэтому об отсутствии еще одной возможной свидетельницы никто особо не беспокоился.
В результате тщательного расследования, опроса лечащего врача герцогини, всех последних ее гостей, а также слуг, было выяснено, что герцогиня скончалась от лихорадки. Завещание ее, как составленное в невменяемом состоянии, Годой аннулировал и все имущество герцогини изъял в государственную казну: ему вновь пришлось выполнить волю королевы, и слышать ничего не хотевшей о том, чтобы потакать якобинским замашкам покойной. И вновь это не добавило ему ни народной любви, ни уважения в дворцовых кругах. Тем более, что перстни покойной Марии Терезы скоро откровеннол засверкали на руках жадной до всяческих украшений Марии Луизы. А недостроенный дворец Буэнависта выкупил у казны сам премьер-министр.
Похороны герцогини вылились в целую народную процессию. Все думали и говорили разное. И только два человека во всем королевстве в эти дни с мистическим ужасом вспоминали слова, прозвучавшие из пркрасных улыбающихся уст огнеглазой загадочной девочки: «Я предлагаю вам, Ваше Сиятельство, выпить со мной за любовь. Отныне пусть Бог рассудит — кому из нас двоих уйти, а кому остаться».
Фердинанд при этом неизменно приходил к мысли, что француженка либо действительно святая, либо ведьма, ибо, как принц ни следил за ее движениями, он не заметил, чтобы девушка подсыпала что-нибудь в бокал герцогини. «Возможно, — думал принц, — Годой знает несколько больше, иначе он непременно вызвал бы из Сан Ильдефонсо Пераля[104] и попросил произвести вскрытие».
Сам же Мануэль и в мыслях не держал, что его Женевьева, его Жанлис, могла отравить кого-нибудь. К тому же, расследование вполне убедило его в совершенной естественности смерти герцогини. Его смущало только одно: он отлично помнил, что той сладостной последней ночью Альба была совершенно здорова. Сам он действительно дрожал от сырости и еще какого-то непонятного чувства, но Каэтана спокойно сидела на постели совершенно обнаженная, не выказывая ни малейших признаков недомогания… Впрочем Мануэль, будучи человеком здравым, все же в глубине души верил, что сильным чувством можно добиться очень многого, и пожелай тогда малышка — а уж как этого было не пожелать ей, когда Каэтана так разошлась, что он и сам был готов пожелать именно того же! — ее смерти, это могло запросто и случиться. В глубине души он порадовался этому открытию как свидетельству любви Жанлис к себе, но все-таки стал поглядывать на свою девочку с некоторым внутренним трепетом, инстинктивно опасаясь причинять ей какие-либо неприятности и едва ли не клянясь самому себе не оставлять малышку до конца своих дней. «Неужели в тот странный вечер у Каэтаны свершилось не одно, а сразу два пророчества, — думал он, — и я и в самом деле, наконец-то, нашел подлинное сокровище? Но Пепа, Пепа…»
Глава шестая. Месть графини Кастильофель
Пепа вернулась домой, уже окончательно взяв себя в руки. Несмотря на неожиданно выпавший ей высокий дворянский титул, она сохранила и здравый крестьянский смысл, и пренебрежение ко многим условностям. В этом она почти сравнялась с герцогиней Осуна, но, если так можно выразиться, подошла к подобному взгляду на жизнь не сверху, а снизу. Вот и сейчас она не стала ни метаться по комнатам, ни рвать кружева, ни хлестать по щекам горничных — Пепа просто легла, приказала подать себе кальян, к которому пристрастилась еще в юности, в пору первых ее утех с Мануэлем, и принялась бурно вдыхать его чарующий аромат. Надышавшись вдоволь и пропитав благовонным дымом весь будуар, она, наконец, прилегла на кушетку и спокойно задумалась о том, как жить дальше.
Первым делом нужно было узнать, кто именно сообщил девчонке тайну, которую знали только четыре человека во всем мире, один из которых уже мертв. Сама она, разумеется, не в счет — значит, из четверых остаются лишь двое. Из этих же двоих, пожалуй, самой правдоподобной выглядела версия насчет Браулио, ибо француженка, — впрочем, к чертям, какая она француженка, она самая настоящая испанка! — неизбежно однажды должна была столкнуться с ним в каком-либо из дворцов Мануэля. И все же эта версия, несмотря на ее кажущуюся логичность, почему-то не казалась Пепе убедительной. Сама будучи плоть от плоти истинной представительницей этой страны и ее народа, Пепа своим острым звериным чутьем чувствовала, что разгадка кроется где-то гораздо глубже, а вовсе не на обманчивой поверхности. Об этом твердило Пепе то же чутье, благодаря которому она отчетливо знала, что Женевьева отнюдь никакая не француженка, ибо только у испанки могут быть такие неповторимые движения запястьями, дающиеся долгими занятиями фламенко или любым другим народным танцем. Только испанка может быть столь бесстрастной и бешеной в один и тот же момент. А прячущегося под ангельской маской дьявола неистовства Пепа рассмотрела в девчонке сразу же. Разве все эти Осуны и Альбы, да и она сама, не были такими?!
Дурманящий запах ее любимых лимона и лавра, вывезенный из Эстремадуры, плыл по спальне, застывая под потолком причудливыми сизыми кольцами, и, прикрыв тяжелые веки, Пепа, как наяву вновь увидела тот вечер перед грозой. Вся Кастуэра казалась тогда окутанной черным плащом, через который вспышками страсти прорывались кровавые сполохи недалекой грозы. Отец послал ее в тот вечер за молоком на другой конец городка, и она возвращалась, неся тяжелый кувшин на плече, отчего грудь ее казалась еще пышнее и выше. Холодный ветер облеплял старое платье вокруг упругих бедер, и именно так, чувствуя себя почти голой, она ступила на площадь Санта-Исидро. И там, в мерцающем лиловом свете у самого входа в харчевню, стоял тот, кто поначалу показался ей настоящим святым Георгием — стройный парень в золотом шлеме волос. При виде его Пепа инстинктивно прижала руки к груди, и кувшин упал… А он подошел к ней, стоявшей в девственно белой луже молока, и его горячие пальцы сомкнулись у нее на плечах…
Прошло много лет, и за все эти годы, заставив себя спокойно относится ко всем изменам Мануэля, Пепа тайно продолжала любить его ничуть не меньше, чем в ту грозовую ночь. И потому ее ум и чувства работали теперь изо всех сил. Конечно, с Браулио надо переговорить, это ясно, но главное все же — ведьма. У Пепы, как у любой уважающей себя махи, были свои связи в темном мире мадридских трущоб, но она пользовалась ими редко, всегда предпочитая полагаться на собственные силы. Однако теперь пора пришла. Для начала ей нужно только выяснить, откуда и сколько утекло информации, а там посмотрим…
В этих раздумьях графиня задремала, но проспала недолго и пробудилась еще до рассвета. Она встала и прошла в спальню Игнасио. Мальчик, которому уже исполнилось десять, высокий, но слишком худой, спал на спине, широко разметав руки. Заслонив рукой свечку, Пепа долго вглядывалась в привычные, но странные черты, с годами становившиеся для нее все более чужими. В этом бледно-смуглом лице было нечто недоступное пониманию молодой женщины — возможно, оно обладало слишком большим аристократизмом, какого при всей их красоте не имелось ни у нее, ни у Мануэля. Она еще долго рассматривала капризные губы, выпуклый лоб и упрямый подбородок, почему-то с облегчением вздохнула, поглядев на плотно закрытые веки ребенка, перекрестилась и неслышно вышла в совершенном смущении.
Через несколько дней, деля с Мануэлем обязательный послеполуденный кофе — единственную привилегию, которую не смог у нее отобрать никто из многочисленных женщин ее возлюбленного — графиня Кастильофель, словно ненароком, завела разговор об интересующем ее человеке.
— Послушай, хабладор, неужели с годами у тебя стало настолько больше времени, что ты сам устраиваешь все свои темные делишки в Лавапьес и Маравильяс?
Мануэль, который с появлением Женевьевы практически перестал бывать там, даже поперхнулся от неожиданности.