Клаудиа, или Дети Испании — страница 82 из 138

— В таком случае получается, что от испанского флота фактически вообще ничего не осталось? — Вопрос этот прозвучал почти приговором.

— Увы, это так и есть, сеньоры.

— А как же французы?

— Французы тоже понесли немалые потери. Сам Вильнев бился до конца и был взят в плен. Один только трус адмирал Дюмуартен сразу же увел четыре своих корабля и не участвовал в битве.

— В общем, французы опять изрядно потрудились для славы и процветания нашего замечательного отечества, — едко заметил дон Гаспаро.

— Остается только в который раз произнести незаменимое в таких случаях слово «Увы!» — вздохнул граф де Мурсиа. — И так не кончится до тех пор, пока испанцы будут проводить дни уныло и праздно, предаваясь не делам, а лишь горделивым мыслям… А уж если быть совсем откровенными, сеньоры, то надо говорить и еще жестче: так будет до тех пор, пока у штурвала Испании стоит этот бесхребетный любвеобильный кабан.

— Что, любезнейший дон Стефан, не любят в народе Князя мира? — лукаво полюбопытствовал дон Херонимо.

— Не то слово, Ваша Светлость. Вся Испания его просто ненавидит, обвиняя во всех бедах нашего злосчастного королевства. Вот и теперь, наш флот разбит, все в трауре, а он получил от их императорских величеств в награду Ленту чести.

Два человека в креслах многозначительно обменялись взглядами, но сделали это так, что окончательно расстроившийся к концу беседы граф де Мурсиа, ничего не заметил.

* * *

В тот день неприятности у премьер-министра начались с самого утра. Цыпленок, выращенный на чистом овсе с цикориевым салатом — любимое блюдо дона Мануэля, будучи подан в это время года, оказался испорченным перезрелыми листьями. Министр в сердцах швырнул салфетку, которая задела золотое кольцо, покатившееся и столкнувшее со стола бокал. Нерасторопный слуга не успел подхватить его, и хрусталь с отвратительно тонким звоном разбился. В бешенстве запустив в лакея первым попавшимся под руку предметом, коим, к счастью лакея, всего лишь оказался апельсин, Мануэль обернулся и увидел откровенно презрительные глаза Женевьевы. Это окончательно вывело его из терпения.

— Послушай, Жанлис, — едва не крикнул он, — ты, видно, совсем забыла, кто я! — Упрек был нелепый, и Мануэль тотчас это почувствовал и без еще более сузившихся глаз Женевьевы. — Ты в последнее время постоянно смеешься надо мной!

— Ты сам вынуждаешь меня это делать. — В голосе девушки не слышалось ни огорчения, ни вызова, и это злило еще больше.

Несколько лет назад, как раз какое-то время спустя после смерти несчастной Альбы, Женевьева сильно изменилась. И чем жарче она отдавалась ему ночами, тем насмешливей становилась она днем. Ее, казалось, перестали интересовать все праздники, которые Мануэль так любил устраивать у себя, зная о невозможности для нее присутствовать на праздниках придворных; она разлюбила ездить на корриду, на море, на турниры и народные гулянья. Все чаще она уезжала в Аламеду к герцогам Осуна и проводила там недели напролет, вероятно, занимаясь с этой старой и уже неинтересной мужчинам Марией Хосефой всякой ерундой типа экономики или чтения богомерзких французских книжонок. Потом ей зачем-то понадобилось учить никому неизвестный польский язык, и Мануэль с ума сходил, слыша, как с ее прелестных темных губ слетают какие-то невообразимые «ш» и «щ». Сам же он с годами только привязался к ней еще больше. И дело здесь было не только в том, что в постели Жанлис превратилась в роскошную, знающую себе цену, изобретательную любовницу, но еще и в ее быстрой сообразительности, особенно в том, что касалось политической жизни.

Сколького им уже удалось достигнуть! Власть инквизиции ограничена, литература и живопись начинают процветать в Испании все больше и больше, а в последнее время в Саламанке даже стали вновь возрождаться науки. Слава Богу, на факультетах естественных наук вновь изучают положенное, а не одни лишь хитрые приемы тавромахии, как при Аранде! Но с какими трудностями приходится добиваться этого! Вот и теперь проект открытия по всей Испании городских больниц для малоимущих продвигался еле-еле. И все чаще Мануэль начинал раздражаться, не видя возможности объяснить этой девочке, что многие из ее прекрасных предложений бесполезно даже пытаться провести в жизнь. Потому что при дворе, девизом которого является фраза «Королю нужны не философы, а послушные подданные» никому и дела нет до действительного процветания Испании.

И все-таки Мануэль уже не мог больше обходиться без ее советов. Больше того, первого министра королевства нередко даже посещала крамольная мысль о том, каким бы счастьем могло вдруг оказаться для Испании внезапное, по мановению волшебной палочки случившееся исчезновение всей королевской семьи и воцарение на троне их с Женевьевой… К тому же, Марии Луизе, этой испанской Мессалине, было уже под шестьдесят, и Годой каждый раз прикасался к ней со все большим отвращением. Иногда, загнанный в угол пренебрежением Женевьевы, физической омерзительностью королевы и тяжелой ситуацией в стране, где теперь почему-то все смотрели на него как на мерзавца, он пытался найти утешение в доступных женщинах или Пепе. Но просительниц больше не было, махи из Манолерии смотрели на него едва ли не с ненавистью и не льстились более ни на какие деньги, а Пепа… Пепа несколько лет назад вдруг замкнулась, и из гордой эстремадурской красавицы, олицетворявшей для Мануэля родину и юность, превратилась в усердную богомолку. Она то и дело ездила по всевозможным монастырям и замаливала какие-то несуществующие грехи. Между этими поездками она каким-то чудом все-таки умудрилась родить ему еще одного мальчика, но к нему Мануэль был равнодушен, да и малыш оказался слишком обыкновенным — не то, что первенец и красавец Игнасильо. Конечно, поначалу Мануэля немного смущали столь откровенно черные глаза мальчугана, но потом он вспомнил, что его бабка по матери была черноглазой. Да и Пепин отец, цыган-полукровка, тоже был черноглазым, и в юности Мануэль даже немного его побаивался. И с тех пор у Мануэля не было по этому поводу никаких сомнений, на которые, к тому же, не имелось ни времени, ни охоты.

Несколько раз Мануэль пробовал завести речь о детях и с Женевьевой, но в ответ встречал такую ледяную улыбку, а в глазах ее видел такой всячески скрываемый, но все-таки прорывающийся страх, что прекращал эти разговоры первым. Впрочем, к великой и тайной радости Князя мира Жанлис очень любила Игнасио, часто возилась и занималась с ним, и мальчик тоже отвечал девушке взаимностью. Так что порой при взгляде на них Мануэлю даже казалось, что перед ним не возлюбленная и сын, а двое его детей, причем, мальчиков, особенно когда они в верховых костюмах возвращались с прогулки — или девочек, когда рядились во всевозможные костюмы, ставя домашние пьесы.

Однако жить с Женевьевой ему с каждым днем становилось все трудней. В ее присутствии он все чаще и чаще начинал себя чувствовать какой-то пустышкой, идиотским шаром с горячим воздухом внутри, который недавно показывал на Кастеллано[120] некий заезжий француз. И Мануэль начинал внутренне бесноваться, из-за этого совершая все новые и новые ошибки.

Вот и сейчас холодный ответ Женевьевы задел его за живое.

— Я вынуждаю?! А, может быть, это ты своими насмешками провоцируешь меня? Я тружусь дни и ночи напролет, страна окружена шпионами и врагами, король — безмозглое чучело, Фердинанд только и знает, что плести против меня интриги, а ты… Ты вместо того, чтобы помочь мне, насмешничаешь и возишься с этим старым синим чулком Осуной! Да ты просто больше не любишь меня!

И в наступившей на миг тишине, прерываемой лишь тяжелым дыханием старого Клавеля, дремавшего перед столом, вдруг прозвучали убийственные слова Женевьевы.

— Да, Мануэль, на этот раз ты не ошибся: я больше не люблю тебя.

— Что?! — Годой даже задохнулся. Он рванул на полной белой шее крахмальный платок, раздался неприятный звук разрываемой ткани.

Женевьева медленно встала.

— Вероятно, я должна была сказать тебе об этом раньше, как только… как только поняла это сама. Но я не сделала этого, и потому ни в чем не виню тебя — только себя. И поэтому я остаюсь с тобой… и буду с тобой и далее, — с усилием закончила она.

— Ты снова смеешься надо мной! — не помня себя, закричал Мануэль и, подскочив к ней, стиснул узкие девичьи плечи. Клаудиа не дрогнула и не сделала попытки вырваться — она лишь печально отвернулась. И тогда ее взгляд упал на распахнутую настежь дверь, в которой, застыв подобно мраморному изваянию, стоял полковник королевской гвардии. И его серые глаза обожгли ее льдом.

— Ваше высочество, конвой ждет, чтобы сопровождать вас на корриду. Вы опаздываете уже на двенадцать минут, — бесстрастным голосом сказал полковник и не отвел взгляда.

Клаудиа вспыхнула до корней волос и оттолкнула Мануэля с такой недюжинной и не подозреваемой в столь хрупком теле силой, что тот едва не упал на стол.

— Вам было приказано ждать внизу, полковник! Вы пойдете под трибунал! — взвизгнул герцог Алькудиа и выбежал из столовой.

* * *

На начало мая, как всегда, в Мадриде была назначена торжественная коррида, и в воскресенье мадридцы, уже несколько дней пребывавшие в невероятном возбуждении, наконец-то, с наслаждением и, затаив дыхание, наблюдали за изящными и всегда безошибочно точными движениями их любимца, красивого и артистичного Рубио Кальехона. С гибелью Пепе Ильо и ухода со сцены Педро Ромеро все лавры безоговорочно достались этому тореадору, равнодушному к славе и аплодисментам, зато принесшему в искусство боя быков новую изощренную эстетику. Опытный матадор изящно и легко выполнял свою привычную работу, и его алый плащ порхал над ареной, словно великолепная экзотическая бабочка огромных размеров. Бык был разъярен уже сверх всякой меры, однако его ненавистный противник каждый раз неуловимым движением ускользал от удара огромных рогов, вновь оставляя перед выпученными глазами гиганта лишь пустоту и затаившие дыхание трибуны за барьером. Неумолимо приближалась долгожданная кульминационная развязка этого завораживающего танца, как вдруг все трибуны, словно по мановению волшебной палочки, разразились пронзительным и презрительным свистом.