— Я не верю, что это ничтожество могло решиться…
— Я думаю, его слишком долго держали за ребенка, и потому весь этот смехотворный заговор тоже больше похож на игры подростка.
— Вероятно, с вами не согласятся ни король, ни, тем более, Годой…
Аланхэ пробыл у герцогини до позднего вечера, и только возвращаясь в казармы по хрустким от неожиданно раннего мороза улицам, признался себе, что так долго разговаривал с Осуной в большей степени лишь потому, что надеялся услышать от нее хотя бы что-нибудь о Женевьеве де Салиньи. Причем, услышать что-нибудь хорошее, но о ней во весь вечер не было сказано герцогиней ни слова.
Ни король, ни королева, как справедливо высказался дон Гарсия, совсем не считали заговор своего старшего сына игрой. Более того — они были в ужасе, что их трон так неожиданно зашатался по милости собственного чада. Правда, один раз в Марии Луизе все-таки взыграли материнские чувства: когда в Совете Кастилии дочитали последнюю бумагу, отобранную у принца, и министр юстиции маркиз Кабальеро, который, как выяснилось, не имел к заговору никакого отношения, объявил, что бывший инфант заслуживает смертной казни по целым семи статьям. Королева, казалось, опешила, услышав такое, и долго молча изучала одноглазое, багровое, нечистое лицо министра. Карлос опустил голову, судьи старались не смотреть друг на друга. Неожиданно Мария Луиза заявила:
— Дайте мне этот лист, маркиз, я хочу сама удостовериться…
Но как только Кабальеро подал ей бумагу, она схватила ее и, не читая, сунула за корсаж. — Да как ты смел говорить такое?! — взвизгнула она. — Или ты забыл, что инфант — мой сын?! Его обманули, запугали, но хватит! Я уничтожу все эти гнусные улики!..
Она еще долго кричала, топая ногами и ругаясь, как торговка, пока суд не поднялся и в гробовой тишине не вышел из зала. Карлос перестал вообще что-либо понимать и поспешил в свои покои. Теперь, когда Фердинанд находился под охраной загуанете и не смел и шагу сделать без его ведома, он уже не казался Карлосу таким чудовищем. Король вообще был человеком отходчивым. Теперь его гораздо больше пугали таинственные сообщники сына. А что если их много? Если ими наводнены все дворцы? Король пугливо отшатнулся от консоли в полуосвещенном ради экономии коридоре своей части Прадо. Лучше бы, конечно, сейчас, как всегда, находиться в Эскориале[128]. Но, увы, из-за этого нелепого заговора в королевстве отменены все ритуалы и торжества, и даже день рождения его величества пришлось праздновать не с обычным размахом. Но Карлос решил взять реванш на следующий год, когда ему исполнится шестьдесят. И чтобы отвлечься от грустных мыслей, король приказал узнать у лейб-конюшего, какая завтра ожидается погода.
Погода обещала быть идеальной для охоты. В ночь неожиданно выпал снег, ровный, тихий, самый невыгодный для зайцев, когда они вынуждены петлять по девственно белой поверхности, оставляя отчетливые следы. Карлос поднялся засветло и решил тотчас же порадовать себя своим самым любимым занятием. Такое случалось нередко, и во дворце поднялась привычная оживленная суета. Вскоре в отличнейшем настроении и в сопровождении всей охотничьей гвардии король выехал из Северных ворот в направлении загородного замка Ла Флориды, в долину Мансанареса. На свежем снегу кортеж выглядел особенно впечатляюще: шестьдесят гончих шли на смычках под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и узкие синие штаны с лампасами. У ловчего для отличия куртка и шапка были обшиты золотым позументом. Борзятники были одеты тоже однообразно: в верблюжьи полукафтаны, с черными нашивками по воротникам, обшлагам и карманам. У каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями висел рог, а в поводу они держали свежих кровных лошадей. Сам король щеголял в высокой меховой шапке, а рядом с ним бежал красивый рослый кобель хортой гончей по кличке Пронто. Глядя на безоблачное небо, где уже в полном блеске победно сияло солнце, Карлос забыл и о непутевом сыне, и об угрозе трону, а главное, о необходимости принимать какие-то решения. Перед ним мелькали пленительные картины охоты: то азартный рев гончих, то кураж доезжачего, то удалой мах борзых…
Синие тени лежали по небольшим оврагам и скоро появились первые заячьи следы.
— Смотри, сдвоил! — сказал довольный Карлос, увидев, как заяц хитроумно и ловко запутал следы, но все заметили это и без него. Собаки уже вовсю крутили хвостами, просясь в дело, и, наконец, граф Куадрос, главный доезжачий, торжественно разомкнул смычку и кинул первую пару собак в небольшую рощицу. Вскоре за ними ринулись и остальные. И начался дружный гон; скачка многочисленной поющей на все голоса своры гончих, и над всем этим мерцающим, лающим и переливающимся великолепием то и дело взвивалась сладостная мелодия рога…
В роще стоял стон, казалось, проснулся и оживился весь мир. Скоро лес превратился в ад, с фаготистыми голосами собак сливались покрики выжлятников, кусты затрещали, земля пошла ходуном. Карлос, слушая этот ожесточенный рев, сам кричал что-то, не помня себя от восторга, горячась и наслаждаясь, словно ребенок.
Наконец, гончие выставили зайца прямо на него, и, повинуясь мановению царственной руки, Пронто широким махом пошел на перехват. Расстояние быстро сокращалось, но опытный матерый заяц вдруг отсел, и Пронто по инерции промчался вперед еще добрых двадцать кан.
— О, господи, пресвятая дева Аточская… — прошептали пухлые губы короля. Однако Пронто справился, развернулся и снова пошел в угонку. О, что были теперь все государственные заговоры мира в сравнении с этими вынимающими душу моментами!..
Охота в тот день удалась на славу, и удовлетворенный, размякший Карлос решил заехать отблагодарить за такое счастье святого Антония Падуанского. Часовня, посвященная ему, стояла как раз на обратном пути королевской охоты и не так давно была расписана первым придворным живописцем Гойей: на куполе художник изобразил сотворенное святым чудо, а на сводах притвора, боковых приделах и оконных амбразурах — херувимов и прочие ангельские чины. С тех пор Карлос полюбил церковку еще больше, ибо ангелы получились необыкновенно красивыми, плотскими и аппетитно-здоровыми.
Вот и теперь он стоял посреди церкви, тускло освещенной, но все равно радостной, и горячо молился. За стенами ржали кони, и слышался усталый счастливый гул остальной охоты. Неожиданно шум смолк, и заинтригованный король поспешил к выходу узнать в чем дело, но еще в притворе столкнулся с дворцовым скороходом.
— Ваше величество! — хрипя и снимая шапку, рухнул он на колени.
— Что случилось?
— Принц Астурийский…
— Что?!
— Принц Астурийский, Фердинанд заговорил!
И Карлос, осенив себя широким крестом, грузно упал перед аналоем на колени.
Через два дня весь Мадрид высыпал на улицы. Люди собирались кучками, возбужденно переговаривались и совали друг другу свежую «Мадридскую газету».
— Все это враки! — безапелляционно заявлял кто-то. — С чего бы это принц вдруг стал пороть такой вздор?
— А вот к тебе пришли бы ночью да сунули к горлу наваху — ты бы и не то написал! — возмущался другой.
— Послушайте, все это снова лишь происки проклятого кердо!
Граф Аланхэ, еще с самого раннего утра видевший эти людские толпы с балкона своей служебной квартиры, немедленно отправил ординарца купить газету. Испытывая к подобного рода изданиям какую-то необъяснимую брезгливость, дон Гарсия, все же изрядно заинтригованный происходящим, взял листок, не снимая перчаток, и пробежал глазами первую страницу.
— Ничего иного не стоило и ожидать, — процедил он сквозь зубы. — О, проклятая гнилая кровь!
Манифест, оповещавший испанский народ о раскаянии принца-заговорщика, начинался напыщенными словами: «Голос природы удерживает мстящую руку, и если легкомысленный сын умоляет о милосердии, любящий отец не может не внять мольбе…» Далее шла еще большая низость — два письма Фердинанда, одно — отцу, другое — матери. На секунду дон Гарсия увидел перед собой лошадиное сизое лицо с обвисшим бурбонским носом и поймал себя на желании пойти и немедленно влепить инфанту пощечину. «Впрочем, он не стоит даже этого», — оборвал он себя, но отвратительные письма накрепко засели у него в памяти.
Королю Фердинанд писал, словно десятилетний мальчишка:
«Папочка, я совершил преступление. Я подвел Ваше Величество и как короля и как отца, но я глубоко раскаиваюсь и впредь обещаю нижайше вам повиноваться. Без ведома Вашего Величества я не должен был делать ничего, и сам не понимаю, как такое случилось. Теперь же я выдал всех виновных и молю Ваше Величество простить меня за то, что сотворил такую ложь, и позволить признательному сыну припасть к Вашим августейшим стопам».
Письмо Марии Луизе было не лучше:
«Мамочка, я раскаиваюсь в ужасном преступлении, совершенном мною против родителей и государей, и покорнейше прошу Ваше Величество замолвить за меня слово перед Его Величеством. Надеюсь, он разрешит, чтобы благодарный сын припал к его ногам».
От чтения газеты у Аланхэ чудовищно разболелась голова. Он лег и потребовал льда на голову и бутылку шампанского.
«Пора покинуть эту страну, пора! Это не народ, это слепые котята, которые только и ждут Наполеона, чтобы тот посадил на престол эту мразь… Но, Боже мой, я не задумываясь, уехал бы куда угодно — а Англию, в Персию, в Поднебесную, наконец, если бы верил в добрые намерения Бонапарта, как они! — На плацу отбивали шаг его гвардейцы, и стук сапог по каменным плитам отдавался в висках адским грохотом. — Но ведь этот капрал, шутя завоевавший Европу, никогда не откажется наложить лапу и на мою несчастную родину. У него здесь и так больше двадцати тысяч, а на самом деле будет достаточно и трех полков. Все-таки хорошо, что девочка — француженка, — вдруг совершенно неожиданно подумал он. — Ее не тронут… И, может быть, тогда, когда здесь начнутся большие дела, кончится вся тайна, все то, что так мучает меня со времени игры в жмурки в долине Сан-Исидро,