Клеа — страница 34 из 58

чае не была. Открытое, подвижное лицо с густой, не по возрасту сетью морщинок — похоже, ей, беженке, и впрямь многое пришлось пережить. Она никогда не смеялась, а в улыбке ее была толика некой задумчивой грусти. Соображала она быстро, и у нее всегда был наготове обдуманный и не без изыска ответ — то самое свойство esprit[71], которое французы вполне заслуженно ценят в женщинах. Тот факт, что срок у нее, судя по всему, подходил, на Помбаля действовал как-то особенно, он день ото дня становился с ней все более внимательным и нежным — какая-то едва ли не гордость светилась в нем по этому поводу. Или он просто пытался вести себя так, словно ребенок этот — его? Своеобразный способ самозащиты от возможных ухмылок в будущем. Не мне было судить. Летом он вывозил ее после обеда в гавань кататься на катере; она сидела на корме, опустив белую руку в воду. Иногда Фоска ему пела, голос у нее был негромкий, но верный, как у маленькой птички. Он тут же приходил в состояние совершеннейшего восторга и, отбивая пальчиком такт, становился похож на этакого добропорядочного bourgeois papa de famille.[72] По ночам они коротали время между налетами, да и сами налеты, за шахматной доской — выбор несколько своеобычный; и, поскольку инфернальный грохот зениток вызывал у него приступы нервической мигрени, он смастерил собственноручно две пары затычек для ушей, вырезав из сигарет фильтры. И теперь они сидели над шахматной доской в полной тишине! Однако раз или два на эту мирную идиллию бросали тень события, так сказать, извне, провоцируя сомнения и дурные предчувствия, вполне понятные в контексте отношений столь туманных — столько раз оговоренных, проанализированных вдоль и поперек, но так и не воплотившихся до сей поры во что-то осязаемое. Однажды я застал его дома слоняющимся из угла в угол в халате и тапочках, он пребывал в подозрительно минорном состоянии духа, и даже глаза у него были — не красные ли? «Ах, Дарли, — всхлипнул он, упав в покойное кресло и вцепившись в бороду так, будто вознамерился и вовсе ее отодрать. — Нам никогда их не понять, никогда. В смысле — женщин! Какое несчастье. А может быть, я просто глуп как пробка? Фоска! Ее муж!»

«Его что, убили?» — спросил я.

Помбаль печально покачал головой.

«Нет. Попал в плен и отправлен в Германию».

«И что же в этом такого ужасного?»

«Просто мне стыдно, только и всего. Я и сам не понимал, покуда не услышал эту новость, и она не понимала, что мы в действительности ждали, когда его убьют. Неосознанно, ясное дело. А теперь она так себя презирает. Но все наши планы, выходит, были построены именно на этом. Это чудовищно. Его смерть освободила бы нас; но теперь вся эта канитель затянется на годы и годы, может, даже навсегда…»

Он был просто раздавлен. Схватив газету, он пару раз автоматически ею обмахнулся и принялся бормотать себе под нос нечто невнятное. «Такие странные бывают иногда повороты, — и внезапно вслух: — Если уж Фоска была слишком благородна, чтобы сказать ему всю правду, пока он на фронте, — ясное дело, что в лагерь она ничего подобного писать не станет. Я ушел, а она осталась вся в слезах. Теперь все откладывается до окончания войны ».

Он более чем внятно проскрежетал зубами и уставился на меня снизу вверх. Я стоял как дурак — а что, интересно бы знать, можно сказать в утешение в подобном случае?

«Нет, а почему, собственно, она не может ему написать и все объяснить как есть?»

«Что ты! Это слишком жестоко. А этот будущий ее ребенок? Даже я, Помбаль, не хотел бы, чтобы она подобным образом с ним поступала. Ни за что на свете. Я застал ее в слезах, дорогой мой, с телеграммой в руке. И она сказала мне с такой мукой: «О Жорж Гастон, я в первый раз устыдилась своей любви — когда поняла наконец, что мы хотели, чтобы он погиб, а не попал вот эдак в плен». Это, может быть, несколько сложновато для тебя, но чувства у нее настолько утонченные — ее чувство чести, и гордость, и все в этом духе. А потом случилась странная вещь. Нам обоим было так больно, и я утешал ее, утешал и сам не заметил, и она не заметила, как мы уже оказались в постели. Картина была, должно быть, более чем странная. Да и технически это ведь не так-то просто. Потом, когда мы пришли в себя, она опять расплакалась и сказала мне: «Вот теперь впервые в жизни я чувствую неприязнь к тебе, Жорж Гастон, и даже ненависть, потому что наша любовь стала теперь такой же, как у всех прочих. Мы ее разменяли». У женщин как-то так удивительно получается ставить тебя в идиотское положение. А я так радовался, что наконец… И вдруг ее слова повергли меня в отчаяние, в буквальном смысле слова. Я просто убежал, и все тут. Я не видел ее вот уже пять часов. Послушай, неужели это конец? Но ведь это могло быть началом чего-то простого и славного, что по крайней мере поддержало бы нас, покуда все не прояснится».

«Слушай, а может, она просто слишком глупа?»

Помбаль задохнулся: «Что ты такое говоришь! Да как у тебя язык повернулся! Просто она слишком деликатный человек, слишком тонкий. И не сыпь соль на рану, не говори глупостей, это ангел, а не женщина».

«Ну, так позвони ей».

«У нее телефон сломан. Ау-у! Это хуже зубной боли. Я в первый раз в жизни стал подумывать о самоубийстве. Чуешь, до чего я дошел?»

В эту минуту открылась дверь, и в комнату вошла Фоска. Она тоже была вся в слезах. Она остановилась в несколько странной, но очень гордой позе и протянула Помбалю руки. Помбаль, испустив невнятный полустон-полукрик, кинулся через всю комнату, как был, в халате и обнял ее страстно и яростно. Потом он развернулся, угнездил ее в сгибе локтя, и они двинулись бок о бок по коридору к нему в комнату и заперли за собой дверь.

Позже, вечером, я встретил его на рю Фуад, он сиял. Заметив меня, он рявкнул вдруг «Ура!» и зашвырнул под облака свою дорогую шляпу. «Je suis enfin lа!»[73]

Шляпа описала широкую параболу и приземлилась ровнехонько посередине дороги, где ее тут же переехали один за другим три автомобиля. Помбаль сцепил пальцы и следил за нею так, словно само это зрелище доставляло ему величайшую в мире радость. Потом, луноликий, задрал голову к небу, как будто в ожидании знака, знамения свыше. Когда я подошел совсем близко, он схватил меня за руки и сказал: «Эта божественная женская логика! Нет, честное слово, ничего нет удивительней на свете, чем женщина, когда она пытается понять свои чувства. Нет, это восхитительно. Восхитительно! Наша любовь… Фоска! Теперь все сполна. Я так удивлен, нет, честно, я просто поражен. Я бы никогда сам до такого не додумался. И так все складно. Вот послушай, она не могла заставить себя обманывать мужчину, который ежеминутно ходил под страхом смерти. Правильно. Но теперь-то, когда он в безопасности, за колючей проволокой, теперь совсем другое дело! И мы свободны вести себя как нормальные люди. Мы ему, конечно, ничего пока сообщать не станем, ни к чему это, лишняя боль. Мы просто-напросто, как говаривал Персуорден, станем угощаться и перестанем стесняться. Дорогой ты мой дружище, ну разве это не удивительно? Фоска, она просто ангел».

«А может, она просто вспомнила, что она женщина?»

«Она Женщина! Великолепное слово, великолепное, но и оно едва-едва способно вместить душу столь…»

Он мелко-мелко заржал и принялся хватать меня за плечи. Мы двинулись по улице.

«Я — к Пьерантони, куплю ей подарок, и подороже… И это я, который никогда в жизни ничего не дарил женщинам. Просто не видел в этом смысла. Знаешь, видел когда-то фильм о пингвинах в брачный сезон. Так вот, пингвин-самец — нет, большей пародии на обычное мужское поведение и выдумать трудно — в общем, он собирает всякие там камушки и, когда делает, так сказать, предложение, выкладывает их все перед дамой сердца. Это нужно видеть. И в данный момент я веду себя как этот самый пингвин. И плевать. Плевать. Теперь у нашего сюжета другого конца, кроме как счастливого, просто и быть не может».

Роковая фраза, я часто ее потом вспоминал: не прошло и пары месяцев, и проблемы по имени Фоска не стало.

4

Некоторое весьма продолжительное время я ровным счетом ничего не слышал о сестре Персуордена, хотя и знал наверное, что она все там же, в летней резиденции. Что же до Маунтолива, то каждый его визит обязательно фиксировался в официальной отчетности, и я, таким образом, был в курсе, что раз примерно дней в десять он приезжает из Каира на ночь. Поначалу я еще ждал от него какого-то знака, но время шло, и мало-помалу я стал забывать о самом факте его существования на свете, так же как и он, должно быть, о моем. Так что голос ее, явившийся нежданно из гнутой черной трубки рабочего телефона, был воспринят как некое вторжение — так сказать, сюрприз в мире, где сюрпризы случались нечасто и оттого всегда бывали кстати. До странности развоплощенный голос с ноткой неуверенности, едва ли не подростковой: «Я думаю, вам приходилось слышать обо мне. Вы были другом брата, и я хотела бы с вами поговорить». Она пригласила меня на обед на следующий вечер и оговорила, что он будет носить характер «частный, неформальный и неофициальный», из чего я сделал вывод: Маунтолив тоже там будет. Во мне шевелилось странное какое-то любопытство, когда я шел по длинной подъездной аллее, вполне по-английски обсаженной кустами самшита, и через небольшую сосновую рощу вокруг самой резиденции. Стояла душная летняя ночь — должно быть, где-то в пустыне собирался с силами хамсин, который станет потом гонять тучи песка и пыли по александрийским улицам и площадям — как столпы дымные. Но покуда воздух был прозрачен и терпковат на вкус.

Я позвонил у дверей дважды без всякого видимого результата и начал уже было думать, что звонок неисправен, когда услышал внутри шаги, поспешные и мягкие. Дверь отворилась, за ней стояла Лайза с торжественным и решительным выражением на слепом лице. На первый взгляд она показалась мне необычайно красивой, хоть и росточку была совсем небольшого. На ней было темное платье из какого-то мягкого материала и вырез лодочкой; изящной формы шея, голова поднималась оттуда, словно из венчика цветок. Она стояла передо мной, закинув лицо вверх и чуть вперед, и светилась