Оставаясь один ночью, он вопил и кричал, обращаясь к великому Серапису и другим богам, боясь быть убитым, боясь, что душа его обречена на вечные мучения. Чувствуя, что его трон колеблется, фараон рассылал богатые подарки в храмы, вопрошал оракулов (в особенности чтимый им оракул — в Фивах). Когда до него дошел слух, что жена великого жреца при великом и древнем храме Абуфиса, одержимая перед смертью духом пророчества, предсказала, что ее сын будет фараоном, он сильно испугался и, собрав несколько надежных солдат, — они были греки и не боялись святотатства, — отправил их в лодке по Нилу с приказом проникнуть в Абуфис, отрубить голову сыну великого жреца и принести ему эту голову в корзине.
Но случилось так, что лодка, в которой поплыли солдаты, глубоко сидела в воде, а время плавания совпало как раз с убылью воды в реке. Лодка наткнулась и задержалась песчаными отмелями, а северный ветер дул так свирепо, что была опасность утонуть.
Тогда солдаты фараона начали сзывать народ, работавший вдоль берегов реки, приказывая им взять лодки и снять их с мели.
Народ, видя, что это были греки из Александрии, не шевельнулся: египтяне не любили греков. Но солдаты кричали, что они едут по делу фараона. Народ непременно хотел знать, что это за дело. Среди солдат был евнух, совершенно опьяневший от страха; он сообщил толпе, что они посланы убить дитя великого жреца Аменемхата, которому предсказано, что он будет фараоном и выгонит греков из Египта. Народ не посмел колебаться долее и исполнил приказание, не совсем поняв смысл слов евнуха. Но один из присутствующих, фермер и смотритель каналов, родственник моей матери, слышавший ее пророческие слова над моей колыбелью, быстро пустился в путь и через три четверти часа стоял в нашем доме, со стороны северной стены великого храма. В это время мой отец находился в Долине Смерти, налево от большой крепостной стены, а солдаты фараона, усевшись на ослов, скоро добрались до нас. Фермер закричал старой Атуе, язык которой наделал столько зла, что солдаты, прибывшие с целью убить меня, близко от нас. Оба они с ужасом смотрели друг на друга, не зная, что делать. Если б они спрятали меня, солдаты не ушли бы, не разыскав моего убежища. Вдруг фермер, взглянув на двор, заметил игравшего там маленького ребенка.
— Женщина, — спросил он, — чье это дитя?
— Это мой внук, — отвечала она, — молочный брат принца Гармахиса; его мать навлекла на нас столько несчастий и бед!
— Женщина, — произнес фермер, — ты знаешь свой долг! Делай же! — Он снова указал на играющее дитя. — Я приказываю тебе это священным именем Озириса!
Атуа затряслась от горя: дитя было ее собственной крови, ее родной внук, но, несмотря на это, быстро схватила его, вымыла, надела на него дорогое шелковое платье и положила в мою колыбель, меня же старательно испачкала песком, чтобы моя белая кожа казалась темнее, сняла хорошее платье и сунула меня в грязный угол двора, чему, впрочем, я был очень рад.
Едва успел мой добрый родственник скрыться, как вошли солдаты и спросили старую Атую, где находится жилище великого жреца Аменемхата.
Атуа попросила их войти в дом и подала им меду и молока, так как они были утомлены и хотели пить.
Утолив жажду, евнух, находившийся среди солдат, спросил, действительно ли сын Аменемхата лежит в колыбели. Атуа отвечала утвердительно и начала рассказывать солдатам, что ребенку предсказаны величие и царская власть.
Греки засмеялись, один из них схватил дитя и отрубил ему голову мечом. Евнух показал Атуе бумагу, полномочие на убийство с печатью фараона, и велел ей передать великому жрецу, что его сын может быть царем и без головы.
Когда солдаты уходили, один из них заметил меня, игравшего в грязном углу, и заявил, что я больше похож на принца Гармахиса, чем убитый ребенок. На одну минуту они остановились было, но потом прошли мимо, унося с собой голову моего молочного брата.
Через короткое время вернулась с рынка моя кормилица, мать убитого ребенка, и, когда узнала все, что произошло, пришла в отчаяние. Она и муж ее хотели убить старую Атую и отдать меня солдатам фараона. В это время вернулся мой отец и, узнав всю правду, приказал ночью схватить скульптора и его жену и спрятать их в один из темных углов храма, чтоб никто более не мог видеть их.
Теперь у меня часто является сожаление, что по воле богов солдаты не убили меня вместо невинного ребенка.
С тех пор стало известно, что великий жрец Аменемхат взял меня к себе вместо Гармахиса, убитого фараоном.
II
После всего случившегося Птолемей Флейтист более не беспокоил нас и не посылал своих солдат на поиски того, кому было предсказано быть фараоном. Евнух принес ему голову дитяти, моего молочного брата, когда царь сидел в своем мраморном дворце в Александрии, пил кипрское вино и играл на флейте перед своей женой.
По его приказанию евнух, держа за волосы, поднес ему голову, чтобы рассмотреть получше. Фараон засмеялся, ударил ее по щеке своей сандалией и приказал одной из девушек убрать фараона цветами, потом, преклонив колена, стал издеваться над мертвой головой убитого ребенка. Девушка, бойкая и смелая на язык — все это я узнал уже потом, — сказала фараону, что он хорошо сделал, преклонив колена, так как убитое дитя было истинным фараоном, величайшим из царей, имя его было Озирис, а престолом — Смерть. Птолемей смутился при этих словах и задрожал. Злой и дурной по натуре, он страшно боялся суда Аменти и смерти. Он приказал убить девушку, найдя в ее словах дурное для себя предзнаменование, крича, что он охотно посылает ее вслед за убитым фараоном, которого она может почитать, как ей угодно. Птолемей отослал прочь и других женщин и перестал даже играть на флейте, пока на другой день снова не напился пьяным.
Александрийцы сложили по этому поводу песню, которая и до сих пор распевается на улицах Александрии. В ней они осмеивают Птолемея Флейтиста, играющего на своей флейте над мертвыми и умирающими.
«Флейта его, — говорится в песне, — сделана из сырого тростника, взятого с берегов адской реки. Когда-нибудь под мрачной сенью ада вместе с тремя парками он будет играть на флейте. Лягушка займет должность его дворецкого, а вода адской реки будет вином для Птолемея Флейтиста».
Годы шли. Я был слишком мал еще и не имел понятия о важных событиях, происходивших тогда в Египте. Да у меня осталось и слишком мало времени, и я хочу говорить только о том, что близко касалось меня.
За эти истекшие годы мой отец и учителя обучали меня древней науке нашего народа, применяясь к моему детскому понятию. Я рос сильным, красивым мальчиком; волосы мои были черны, подобно волосам божественной Ну, глаза походили на голубой цветок лотоса, кожа уподоблялась алебастру. Теперь, когда все это давно миновало, я могу говорить об этом без стыда. Я обладал большой физической силой.
Во всем Абуфисе не было юноши моих лет, который бы мог побороть меня или сравниться со мной в искусстве метать камень из пращи или копье.
Я страстно желал поохотиться за львом, но тот, кого я привык называть отцом, строго воспрещал мне это, говоря, что моя жизнь слишком дорога, чтобы так безрассудно рисковать ею. Когда я, склонившись перед ним, умолял объяснить мне смысл этих слов, старик нахмурился и отвечал, что боги посылают все в свое время. Что касается меня, я ушел рассерженный.
В Абуфисе был юноша, который вместе с другими убил льва, часто нападавшего на стада его отца. Завидуя моей силе и красоте, он уверял, что я страшный трус в душе и способен охотиться только за шакалами и газелями. Мне в то время шел семнадцатый год, и я был вполне зрелым мужчиной. Когда я ушел, рассерженный, от отца, то случайно встретился с этим юношей. Тот снова стал подсмеиваться надо мной, говоря, что кое-кто из жителей городка сказал ему, что огромный лев засел на берегах канала, пересекающего храм, и что берлога льва находится на расстоянии тридцати стадий от Абуфиса. Он спросил меня с насмешкой, не хочу ли я помочь ему убить льва или, может быть, желаю уйти домой посидеть со старухами, которые будут расчесывать мои локоны.
Это издевательство глубоко оскорбило меня. Я готов был броситься на юношу, но вместо того, забыв слова отца, ответил ему, что охотно пойду с ним, разыщу льва и докажу, такой ли я трус, каким он меня считает. Сначала юноша колебался, не хотел идти со мной, хотя у нас есть обычай охотиться за львом целой компанией. Наступила моя очередь смеяться. Тогда юноша пошел, чтобы захватить свой лук, стрелы и острый нож.
Я же взял с собой мое тяжелое копье с рукояткой из тернового дерева и с серебряным яблоком на конце, чтобы не скользила рука.
Мы отправились молча, бок о бок, к берлоге льва. Когда мы пришли на место, солнце было близко к закату. На береговом иле мы нашли следы льва, который скрывался в прибрежном тростнике.
— Ну, хвастун, — сказал я, — ты желаешь пойти в тростник ко льву или мне идти? Я пойду поищу дорогу!
— Нет, нет, — возразил он, — не будь так глуп! Чудовище прыгнет и разорвет тебя. Смотри!
— Я буду стрелять в камыши, может быть, он спит, я его подниму!
Юноша взял свой лук и прицелился.
Я не знал, как это случилось, но стрела разбудила спящего льва. С быстротой молнии, внезапно сверкнувшей из облака, выпрыгнул он из тростника и остановился перед нами с ощетинившейся гривой и налитыми кровью глазами. Стрела торчала в его боку. Лев яростно заревел; земля тряслась под нами от его криков.
— Пускай стрелу! — крикнул я. — Пускай, прежде чем он прыгнет!
Но мужество покинуло хвастуна, его зубы стучали, пальцы разжались, лук упал на землю, а сам охотник с громким криком бросился бежать, предоставив мне льва. Я стоял неподвижно, ожидая своего приговора, испуганный до того, что не мог бежать. Лев встряхнулся, присел и, одним огромным прыжком перелетев через меня, прыгнул опять вслед за убежавшим юношей, нагнал его и ударил своей огромной лапой по голове, так что голова его разбилась, как яйцо, которое ударили камнем.