Барина приблизилась к царице с глубоким поклоном. Клеопатра извинилась, что потревожила ее в такой поздний час.
— Но, — прибавила она, — соловей изливает ночью то, что его волнует и вдохновляет, лучше, чем днем.
В течение нескольких мгновений Барина не поднимала глаз, потом взглянула на царицу и сказала:
— Я охотно пою, великая царица, но сравнивать меня с соловьем теперь уж не приходится. Крылья, носившие меня в детстве, ослабели. Не то чтобы они вполне утратили силу, но могут развернуться только в благоприятные минуты.
— Судя по твоей молодости, твоему лучшему достоянию, я этого не думала, — возразила царица. — Но пусть так. Я тоже была ребенком — давно это было, — и моя фантазия перегоняла орла. Теперь же… Жизнь заставляет сложить крылья. Смертный, который вздумает развернуть их, может подняться к солнцу. Но его постигнет судьба Икара. Ты понимаешь, что я хочу сказать. Воображение — полезная пища для ребенка. Но позднее оно годится разве как приправа, как соль, как возбуждающий напиток. Оно указывает нам много путей и ставит заманчивые цели, но зрелый человек вряд ли выберет хоть одну из них. Конечно, мудрый прислушивается к голосу фантазии, но редко следует ее советам. Изгнать ее совершенно из жизни все равно что отнять у растения цветок, у розы — благоухание и у неба — звезды.
— Я и сама говорила себе то же самое в трудные минуты, хотя не в такой прекрасной и понятной форме, — сказала Барина, слегка покраснев, так как чувствовала, что слова царицы имеют целью предостеречь ее от слишком смелых замыслов. — Но, царица, боги и в этом отношении более благосклонны к тебе, чем к другим. Для нас сплошь и рядом только фантазия скрашивает жизнь, которая была бы без нее просто жалкой. Тебе же доступны тысячи вещей, о которых мы можем только мечтать.
— Ты думаешь, что счастьем можно распоряжаться так же, как богатством: иметь его сколько хочешь, лишь бы хватило средств. Скорее верно другое. Мнение, будто человеку, у которого всего много, нечего желать, совершенно ошибочно, хотя в этом мире немного вещей, достойных стать предметом желаний. Правда, божество обременило или наделило меня многими преходящими дарами, недоступными для тебя и многих других. Ты, кажется, очень высокого мнения о них. Есть в числе них и такие, которые доступны для тебя только в воображении. Какой же считаешь ты самым желанным?
— Позволь мне отклонить этот выбор, — застенчиво сказала Барина. — Из твоих сокровищ я ничего не желаю, а что до других благ… Мне многого недостает, но что общего между сокровищами любимицы богов и моими скромными желаниями…
— Справедливое сомнение, — заметила царица. — Неумелый ездок, вздумав сесть на коня, сломит шею на первом же шагу. А то единственное высшее благо, которое ведет к пережитому счастью, не передается от одного к другому. Да если и обретешь его сам, то в ту же минуту можешь утратить.
Последние слова царица произнесла задумчиво и как бы про себя, но Барина, вспомнив рассказ Архибия, спросила:
— Ты говоришь о высшем благе Эпикура — о душевном спокойствии?
Глаза Клеопатры блеснули, и она сказала с живым участием:
— Ты, внучка мыслителя, знакома с учением Эпикура.
— Очень поверхностно, великая царица! Мой ум не так силен, как твой. Ему трудно ориентироваться в лабиринте философского учения.
— Но все-таки ты пробовала?
— Другие взяли на себя труд ознакомить меня с учением Стои. Но я почти все перезабыла; помню только одно, потому что эта часть учения мне очень понравилась.
— Что же именно?
— Наставление жить целесообразно, то есть согласно требованиям своей природы. Избегать всего, что противоречит естественным, первоначальным свойствам нашего существа. Это требование казалось мне разумным; все неестественное, надуманное, искусственное всегда отталкивало меня, и, слушая наставления деда, я пришла к такому заключению, что мне и всем умным людям следует, насколько позволит жизнь, оставаться детьми. Я думала об этом, еще прежде чем ознакомилась с философией и требованиями, которые налагает на нас общество.
— Так вот к каким выводам может приводить учение стоиков, — весело сказала царица и, обратившись к подруге своего детства, прибавила: — Слышишь, Хармиона? Только бы нам удалось распознать целесообразный порядок мировой жизни, на котором строит свое учение Стоя! Но как могу я, стремясь к разумной жизни, подражать природе, когда вижу в ней, в ее бытии и деятельности столько явлений, решительно противных моему человеческому уму, который ведь представляет частицу разума божественного…
Тут она запнулась и внезапно изменилась в лице.
Ее взгляд упал на браслет, украшавший руку молодой женщины.
Должно быть, вид его поразил царицу, потому что она продолжала суровым и резким тоном:
— В этом ведь и источник всякого зла! Еще ребенком я питала отвращение к этой распущенности, скрывающейся под маской нравственной чистоты и стремления к разумной жизни. Вот, послушайте, как ревет буря! Так и человеческая природа в своей первобытной, естественной сущности полна бурь, полна разрушительных сил, как местность Везувия или Этны. Я вижу своими глазами, до чего можно дойти, если поддаться ее побуждениям. Учение стоиков запрещает нарушать гармонию и установленный порядок мира и государства. Но следовать указаниям нашей природы, исполнять все ее требования — это такая опасная затея, что всякий, кто может положить ей предел, обязан воспользоваться своей властью. Я обладаю этой властью и воспользуюсь ею.
Затем, обратившись к Барине, она спросила с выражением неумолимой строгости:
— Твоя природа, кажется, требует привлекать и заманивать мужчин, даже тех, кто еще не носит платья эфеба; немудрено, что с этим стремлением связана любовь к суетным украшениям. Иначе, — прибавила она, дотрагиваясь до браслета на руке Барины, — как мог бы очутиться этот браслет на твоей руке в час ночного покоя?
Барина с возрастающим беспокойством следила за внезапной переменой в лице и обращении царицы. Она вспомнила сцену на празднике Адониса и поняла, что в Клеопатре говорит ревность. Она, Барина, носила на руке подарок Антония. Бледная и взволнованная, она не сразу нашлась, и, прежде чем успела что-нибудь ответить, Ира подошла к царице и сказала:
— Этот браслет — дубликат того, который подарен тебе твоим высоким супругом. Певице он тоже достался в подарок от Марка Антония. Она, как и весь мир, чтит величайшего человека нашего времени. Что ж удивительного, что она не расстается с его подарком даже на ночь?
Барина не могла ответить на этот навет. Горькое сознание, что ее не понимают и несправедливо судят, боязнь ужасных последствий гнева всемогущей царицы, светлый рассудок которой затемнен низкой ревностью и ложно направленным материнским чувством, сковывали ей язык. К этому присоединялось раздражение против Иры. Два-три раза она пыталась говорить, но всякий раз язык прилипал к гортани.
Хармиона подошла к ней, желая ободрить бедняжку, но было уже поздно. Царица с негодованием отвернулась и сказала Ире:
— Задержать ее на Лохиаде. Вина ее доказана, но определить наказание должен судья, которому мы ее и передадим.
Тут Барина снова обрела дар речи. Неужели Клеопатра думает, что она не может ничего возразить на обвинения! Нет, она сумеет доказать свою невиновность.
В этом убеждении она воскликнула умоляющим тоном, обращаясь к царице:
— О, не уходи от обвиняемой, не выслушав ее. Я верю в твое правосудие и только потому прошу выслушать меня. Не верь этой женщине; она ненавидит меня за то, что человек, которого она любит…
Тут Клеопатра прервала ее. Достоинство царицы не позволяло ей слушать препирательства между двумя женщинами, вызванные ревностью. Но с тем тонким чувством, благодаря которому одна женщина легко проникает в настроение другой, она поняла, что жалоба Барины не лишена основания. В самом деле, у нее могла быть причина верить в ненависть Иры. Клеопатра знала, как беспощадно ее любимица преследует своих врагов. Совет ее устранить Барину с дороги возбудил в царице отвращение; именно теперь ей не хотелось отягчать душу дурным делом. Притом же многое в этом милом, своеобразном создании нравилось ей. Тем не менее мысль, что Антоний почтил одинаковым подарком ее и дочь живописца, настолько оскорбляла царицу, что она ограничилась замечанием, не обращенным ни к кому в частности:
— Я, может быть, изменю свое решение со временем. Во всяком случае обвиняемая останется пока на Лохиаде. Я желаю, чтобы с ней обращались хорошо. Ты расположена к ней, Хармиона! Я поручаю тебе надзор за ней. Но если ты хочешь сохранить мою милость, — прибавила она, возвысив голос, — то смотри, чтобы она ни на минуту не оставляла дворца и ни с кем, кроме тебя, не общалась.
С этими словами она оставила зал.
Последовавшие затем дни были полны забот для царицы. Ночи она проводила большей частью в обсерватории; о Барине же, по-видимому, совершенно забыла. На пятую ночь она потребовала в обсерваторию Алексаса, и тот начал доказывать, что ее планете давно уже угрожает звезда женщины, о которой, как и об его предостережении, царица, по-видимому, забыла и думать.
Клеопатра неохотно слушала его слова, но это только распалило его:
— В ночь по возвращении твоя неистощимая доброта снова побудила тебя к снисходительности, просто непонятной для нас, — продолжал он. — Мы с глубоким волнением следили за этим объяснением, при котором величайшее сердце на земле мерило своей меркой ничтожное и презренное. Но, прежде чем дойдет до вторичного объяснения, я должен предостеречь тебя. Каждый взгляд этой женщины был рассчитан, каждое слово было сказано с целью, каждый звук ее голоса должен был произвести известное действие. Все, что она говорила, все, что она будет говорить, клонится к тому, чтобы обмануть мою высокую повелительницу. Пока еще не дошло до решительных вопросов и ответов. Но ты снова пожелаешь выслушать ее и тогда… Хороша эта история Барины, Марка Антония и двух браслетов!..
— Ты знаешь ее? — спросила Клеопатра.