Прошло несколько дней, и ветер задул с севера, как они и предсказывали. Цезарь не проявлял признаков беспокойства. Слухи становились все более цветистыми.
Так продолжалось до того утра, когда все узнали: Ахилла, все еще находившийся в болотах у восточной границы, внезапно двинулся на Александрию, с войском, построенным в боевой порядок. Цезарь тут же превратился в того энергичного и расчетливого военачальника, каким был всегда: он вызвал к себе юного царя и приказал послать двух эмиссаров к Ахилле, потребовал от последнего немедленного прекращения всяких военных действий.
Подросток, который, видимо, уже успел связаться со своим военачальником, изобразил на лице фальшивую улыбку и согласился; как только его посланцы предстали перед Ахиллой, тот приказал их убить. Точнее, убили одного, а другой спасся, так как его сочли мертвым. Затем военачальник возобновил движение войск к столице, еще увеличив его темпы. Через сорок восемь часов дворец оказался в кольце окружения.
Это была война, открытая война против царицы и Цезаря; и уже никто не сомневался в том, что Цезарь ее желал, ждал, что он надеялся на эту войну; что намеренно позволил запереть себя во дворце вместе с Клеопатрой, юным царем и двумя другими царскими детьми. Цезарь в очередной раз бросил самому себе безрассудный вызов: против двадцати двух тысяч пехотинцев и двух тысяч всадников Ахиллы, против внушительного египетского флота он мог выставить лишь шесть тысяч солдат и около тридцати галер. Правда, армия противника не отличалась дисциплинированностью, а царские дети, присутствовавшие во дворце, фактически были заложниками. Кроме того, император мог вызвать подкрепление — он располагал многочисленными сторонниками на Востоке, в Армении, в Киликии, на Родосе, в Аравии, на Крите, в Сирии. Однако ему приходилось учитывать огромные расстояния, которые должны будут преодолеть эти солдаты; и, сверх того, считаться с ненавистью александрийцев: с тем, что четыреста тысяч столичных жителей поклялись погубить его и Клеопатру.
Невзирая на тревожную ситуацию, царица рядом с ним продолжала, по своему обыкновению, улыбаться. Впрочем, если присмотреться, в ней появилось что-то новое, будто она про себя молилась или собиралась сделать ему какое-то странное предложение; и еще она обрела прежде не свойственную ей величавость, стала чем-то напоминать колоссальную женскую статую, которая и сейчас несет свою вахту в тени Маяка.
Статую Исиды. Исиды Изначальной, Владычицы всякой жизни, запечатывающей своей печатью все то, что должно быть запечатано; Исиды, без которой не открывается и не захлопывается ни одна западня, без которой не может быть одержана никакая победа.
Той Исиды, без которой не может пробудиться в утробе женщины бессловесная память о переплетенных телах, самая слепая, самая упорная память, память, ничего не желающая знать о сомнениях и вражде в этом мире, — зародыш нового человека.
ЛЮБОВЬ И ВОЙНА(октябрь 48 — март 47 г. до н. э.)
Шесть месяцев ей пришлось ждать, ни на минуту не теряя бдительности. Всю осень, а потом зиму она была настороже. Ночи и дни проходили в молитвах, часами ее терзал страх. Она испытала тоску во всех возможных формах — медленно подступающую и внезапную, проявляющуюся во вспышках ярости и глухую; пережила и моменты тревоги, и настоящий ужас.
Но она никогда не поддавалась панике, сохраняла самообладание, ибо знала: чтобы добиться лучшего, надо быть готовым к худшему, ни в коем случае нельзя терять душевные силы. И ведь ей это далось не так просто — воевал ее любимый. Она была женой солдата.
Началось все с осады дворца. Цезарь подавал пример хладнокровия: когда орда Ахиллы бросилась на штурм внешнего пояса укреплений — это была беспорядочная толпа бандитов, наемников, посаженных на кобыл рабов, бывших пиратов, — он, ничуть не растерявшись, прежде всего приказал отвести юного царя в его апартаменты, добавив, что заниматься следует всем по порядку. Она запомнила этот прекрасный урок: даже оказавшись в центре драматических событий, Цезарь не утратил своей иронии.
Атака дворца началась сразу с двух фронтов — с моря и со стороны города, где александрийцы воздвигли баррикады и тройной вал из тесаного камня, кое-где достигавший высоты в двенадцать метров[47].
Это была партизанская война в городе — первая за всю военную карьеру Цезаря. Конфронтация с самым могущественным из римлян удвоила предприимчивость александрийцев: в мастерских каждый день изготавливалось множество новых копий, сооружались катапульты; воздвигнув на некоторых стратегически важных перекрестках деревянные башни, мятежники затем додумались снабдить их колесами и тросами, чтобы быстро перемещать туда, где в них возникнет необходимость[48].
Цезарь, сбитый с толку, не мог противопоставить подобным методам ничего, кроме дисциплинированности и опыта своих легионеров; но последние привыкли сражаться на открытой территории, их обычные маневры были не для уличных сражений. Каждая схватка превращалась в кровавую бойню. Ценой лихорадочного напряжения сил римляне в конце концов отбросили противника; Ахилла; отступив в городе, сразу же перенес военные действия на море, в Большой порт, где его корабли попытались блокировать римские галеры.
Однако Цезарь знал — несомненно, благодаря Клеопатре, — что египтяне, хотя и были превосходными моряками, не имели никакого опыта абордажных боев и тем более рукопашной схватки. Сделав своей базой небольшой остров, расположенный напротив дворца, остров, на котором Птолемеи построили увеселительный дворец и соорудили личный порт, Цезарь бросил свои корабли в атаку на неприятельские суда. Ему легко удалось ими завладеть, и, что было еще большим успехом, он захватил остальные корабли царского флота, пришвартованные в гавани рядом с его собственными лодками.
Все александрийцы, поднявшись на крыши, ожидали исхода морского сражения. Дерзость Цезаря ошеломила их — как, несомненно, и Клеопатру, которая должна была ликовать. Но ее радость оказалась столь же короткой, сколь бурной: поскольку Цезарь понимал, что не сможет долго удерживать порт, и боялся, что стоящие на рейде суда попадут в руки врага, он решил их поджечь. Сто десять римских и египетских кораблей были превращены в пылающие факелы и потонули.
Как все греки, у которых любовь к морю в крови еще с первобытных времен, Клеопатра обожала корабли — эту страсть разделяли все Птолемеи, с тех пор как поселились в Золотом городе. Отвела ли она глаза, чтобы не видеть, как вспыхивают паруса и снасти, как суда, одно за другим, опускаются на дно залива? В текстах ничего об этом не говорится; античные историки, будто пораженные тем же ужасом, что и юная царица, умалчивают и о последовавшей далее трагедии: огонь перекинулся с моря на пристани, складские помещения, арсеналы, а потом — на Мусейон и Библиотеку.
Люди в буквальном смысле не верили своим глазам; дело в том, что александрийцы, где бы они ни выросли — в пригородных трущобах или во дворцах, — были уверены, что город с его архитектурными чудесами построен на века. Они полагали, что эти здания защищены от всех превратностей судьбы колдовскими чарами; что их делают неуязвимыми благословение основателя города и его набальзамированное тело-талисман. Оцепенение и ужас приковали горожан к месту; никто даже не подумал вылить хотя бы ведро воды в пламя, которое жадно пожирало свитки папируса; и так люди стояли часами, словно парализованные, в полном молчании созерцая багровое ночное небо.
Это был настоящий кошмар. Несомненно, юность Клеопатры стала иссякать именно в ту ночь, когда она смотрела, как гибнут плоды человеческой мысли, прекрасные творение, создававшиеся на протяжении многих веков, — свет, который Александрия вот уже три столетия дарила миру.
А трагедия неумолимо продолжала разворачивать свое действо, акт за актом. Сама пьеса была неподражаемой; и казалось, будто Жизнь каждый день вкладывает в свои мизансцены больше таланта и изобретательности, чем мог бы сделать любой самый лучший режиссер, — будто Судьба захотела оказаться достойной тех монументальных театральных подмостков, которые она выбрала, чтобы столкнуть между собой две силы, боровшиеся за власть над миром.
Однако в текстах ни слова не говорится о Клеопатре: на все это время История как бы лишает ее права голоса; низводит до ранга женщины среди других женщин, заточенных во дворце или ждущих на берегу; дает ей второстепенную роль руководительницы хора, которую сила надежды или разрушительный страх часто вообще заставляют онеметь.
И все же, если в деталях проанализировать события, которые происходили тогда во дворце, становится очевидным, что Клеопатра отнюдь не удовлетворялась тем, чтобы быть для Цезаря просто женщиной-тенью, отдыхом воина, изысканной любовницей, каждый вечер заражающей его своим весельем и смехом. Ведь она прекрасно знала и ресурсы города, и его топографию — дороги, по которым можно доставить древесину, необходимую для ремонта судов и сооружения военных машин; пути, которые необходимо перекрыть, чтобы помешать подвозу продовольствия и прибытию подкреплений для вражеской армии; она могла подсказать, каких военных инженеров противника легче подкупить, каких куртизанок и слуг лучше сделать своими агентами. Цезарь мог также рассчитывать на ее знание всех местных языков, на ее опыт дипломатических переговоров с кочевниками пустыни, к которым собирался обратиться за помощью в случае разрастания конфликта. Наконец, она превосходно разбиралась в дворцовых интригах, искусно распутывала все хитрости их общих врагов. Итак, Клеопатра тоже вела войну — только оставаясь в арьергарде, в этом осажденном со всех сторон дворце, и пользуясь тем оружием, которым владела лучше всего: интригой, тайной.
Она была трагической героиней, в полном смысле слова: активно действовала, но при этом помнила, что ее участь находится в руках богов; ежедневно разрывалась между страхом и безумной надеждой, но упорно сопротивлялась Судьбе, признавая ее силу и тем не менее в каждый миг противопоставляя ей свои лучшие качества. И потом, с трагедией ее связывало давнее знакомство: ведь, в конце концов, она, гречанка, знала наизусть Гомера и Еврипида; и, как все эллины, происходили ли они из Афин, Спарты, Эфеса, Антиохии или Александрии, расшифровывала мир через образы трагических персонажей — Андромахи, Пенелопы, Кассандры, Клитемнестры; а образов благонравных или злокозненных женщин, чьи судьбы зависели от исхода войны, хранилось в ее памяти великое множество. Наконец, поскольку сам Цезарь претендовал на происхождение от Энея, единственного троянского героя, которому удалось спастись, он, наверное, воображал во все время этой осады, что Клеопатра возродила те героические времена, когда перенесенные женщинами страдания вознаграждались вечной славой.